Читать книгу Под его защитой (Витта Линберг) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Под его защитой
Под его защитой
Оценить:

4

Полная версия:

Под его защитой

Через триста метров мне придётся об этом пожалеть. Но сейчас она там, где должна быть, и я никому её не отдам.

Дождь начинается, когда я выхожу на улицу. Он льёт сразу, густой, холодный, косой. Пока я донёс её до машины, мы оба промокли. Я открываю дверь, ставлю её на ноги, и она, не успев даже вздохнуть, разворачивается и бьёт меня ладонью в грудь.

— Урод!

— Садись.

— Ты… ты… — у неё не хватает слов. Моя маленькая переводчица, у которой в голове сто тысяч слов на двух языках, впервые в жизни не может подобрать ни одного. — Ты уволен!

Глава 11

— Нет.

— Я требую, чтобы ты…

— Садись, Ариана.

Она садится. Дверь захлопывается с такой силой, что дрожит стекло. Я обхожу машину, сажусь за руль и несколько секунд просто сижу, положив руки на баранку.

Дождь стучит по крыше. Дворники скребут по стеклу. В салоне пахнет мокрой тканью и ею. Она сидит рядом, мокрая насквозь, платье прилипло к телу, волосы струйками текут по плечам. Тушь размазалась. Губы дрожат, а лицо яростное, прекрасное и до одури беззащитное.

— Я ненавижу тебя, — говорит она.

— Знаю.

— Ты хам. Ты мужлан. Ты самый ужасный человек, которого я встречала. Отец тебя нанял, он, видимо, просто с ума сошёл, ты не имеешь права…

— Всё сказала?

— Нет! — Она поворачивается ко мне. — Ты уволен! Слышишь? Уволен! Завтра же позвоню отцу и…

— Уволить меня может только твой отец. — Я говорю это тихо и очень спокойно, глядя прямо перед собой, потому что, если посмотрю на неё сейчас, мне конец. — А до тех пор, принцесса, ты будешь делать то, что я сказал. Или я тебя, блядь, к кровати привяжу.

Тишина.

Слова повисают в салоне, и я слышу их заново. Всё, что в них вложено. Всё, что в них слышится.

Я не хотел. Клянусь, не хотел. Это сорвалось, как срывается пуля, которую не успеваешь остановить. А теперь она висит между нами, и обратно её уже не втянуть.

Ариана молчит. Дождь шумит. Секунд пять, десять.

Потом очень медленно я поворачиваю голову.

Она смотрит на меня. И в её лице нет ни ярости, ни возмущения. Только растерянность, и под растерянностью что-то другое, горячее, такое, чего она сама пугается. Губы чуть приоткрыты. Грудь поднимается быстро, неглубоко. Мокрая прядь липнет к щеке, и вдоль неё стекает капля.

Я протягиваю руку.

Не надо.

Беру её за подбородок. Большим пальцем провожу по нижней губе, по тому месту, где дрожит влага. Кожа мягкая, горячая, она едва заметно вздрагивает.

Руки при себе. Всегда. Что бы ни случилось.

Прошло четыре дня.

— Лев, — шепчет она. Не «вы». Не «водитель». Просто имя.

Меня пронзает до самых костей. Я сжимаю челюсть так, что скрипят зубы. Её пульс бьётся под моим пальцем, быстрый и горячий. Расстояние между нами сантиметров двадцать. Я мог бы преодолеть его одним движением. Мне даже не нужно решать: тело всё сделает само.

Я убираю руку.

Медленно. Каждый палец отпускает её по очереди, будто разжимая тиски.

— Пристегнись, — говорю я хрипло и отворачиваюсь.

Заводится мотор. Дворники скребут по стеклу. Я выруливаю на дорогу и ни разу за сорок минут не смотрю в её сторону, потому что точно знаю: стоит мне взглянуть, и я сверну на обочину, лесную, тёмную, пустую, и сделаю то, из-за чего перестану быть человеком, которому Витя доверил дочь.

Она сидит рядом тихо. Только однажды, когда мы въезжаем в сосновый лес, она шепчет, глядя в мокрое окно:

— Ты ведь не просто охранник.

У меня внутри обрывается что-то тяжёлое.

— Что? — спрашиваю я как можно равнодушнее.

— Ничего. — Она прижимается лбом к стеклу. — Так, глупость. Забудь.

Я забуду. Я очень постараюсь.

Только кожа на подушечке большого пальца всё ещё помнит её губу и будет помнить до рассвета.

Глава 12

Ариана

Утром я решаю, что войны выигрывают те, кто первым перестаёт плакать.

Решение я принимаю в половине восьмого. Лежу поперёк кровати, смотрю в потолок, а на тумбочке ещё горит ночник, хотя за окном давно рассвело. Глаза опухли, во рту привкус вчерашнего вина, на душе тоже. Где-то внизу хлопает дверь, по гравию у крыльца хрустят тяжёлые шаги. Я знаю, чьи. Я, кажется, уже узнаю его по шагам, и это первое, что мне в себе сегодня не нравится.

Второе — то, что я помню его палец на своей губе.

Помню так, будто это было пять минут назад. Стоит закрыть глаза, и снова темнота машины, стук дождя, его лицо так близко, что я вижу на скуле белую ниточку старого шрама. И то, как он убрал руку. Медленно, по одному пальцу, словно отрывал от себя что-то.

Я сажусь в кровати и говорю вслух, чтобы стены тоже слышали:

— Хватит.

Он охранник, я охраняемый объект, сам сказал. Хорошо. Пусть охраняет.

Я буду невыносимой. Это я умею. Папа говорит, что в этом у меня талант от мамы.

От мысли о папе в горле снова встаёт ком, и я запиваю его водой из графина. Пью долго, стакан за стаканом, пока ком не проваливается обратно, туда, где ему и место.


Внизу пахнет кофе и свежим хлебом. Нина Павловна хлопочет у плиты и при виде меня улыбается осторожно, как улыбаются больным.

— Доброе утро, Ариана Викторовна. Кофе? Овсяное молоко есть, я вчера…

— Где Катя? — перебиваю я.

Она замирает с туркой в руке. Совсем чуть-чуть, на полсекунды, но я вижу.

— Катя у нас больше не работает.

— Из-за меня?

— Из-за того, что открыла калитку, — мягко поправляет Нина Павловна. — Это было её решение.

— Это было моё решение. — Я сжимаю спинку стула. — Она просто хотела помочь. Ей девятнадцать лет. Верните её.

— Это не мне решать.

— А кому? Ему?

Нина Павловна молчит и наливает кофе. Ставит передо мной чашку, белую, тонкую, с золотым ободком, и пододвигает молочник. Её руки, сухие и в старческих пятнышках, двигаются спокойно, но в глаза мне она не смотрит.

— Кушайте, пока горячее, — говорит она.

Я не кушаю. Сижу и смотрю, как остывает кофе, и думаю о розовом чехле с котом. О том, что Катя, наверное, сейчас едет домой в электричке и плачет. Она дала мне свой телефон, потому что мне было грустно, а я даже не позвонила по нему Лерке. Я просто сидела в баре и пила вино, и из-за этого бокала девочка с обкусанными ногтями осталась без работы.

От вины мне хочется спрятаться. От злости хочется кого-нибудь ударить. Злость побеждает, потому что с ней проще.

Я знаю, кого я буду бить.


К одиннадцати у меня готов план. Он детский, я это понимаю, но других у меня нет. Нет телефона, нет паспорта, нет денег, нет папы. Есть только я сама, двадцать три года, хорошая фигура и купальник, который Лерка в прошлом июне назвала «уголовно наказуемым».

Купальник лежит на дне сумки. Я брала его на море, которого так и не случилось. Это три треугольника тёмно-изумрудной ткани и несколько тонких завязок, больше ничего. Я надеваю его перед зеркалом и минуту стою, разглядывая себя. Щёки краснеют сами.

Он охранник,говорю я отражению. Ему положено на тебя смотреть, это его работа. Вот пусть и работает.

Бассейн в этом доме стеклянный: длинная пристройка к западному крылу, стены и потолок из стекла, за которым сосны и бледное октябрьское небо. Днём сюда падает солнце, холодное, но яркое, и под стеклом от него тепло, как в оранжерее. Вода пахнет чем-то чистым. Шезлонги из тёмного дерева, на столике свежие полотенца, которые кто-то сменил с утра. В этом доме всё меняют до того, как я успеваю заметить, что что-то испачкалось.

Я ложусь на шезлонг, в самое солнечное пятно, вытягиваю ноги и закрываю глаза.

Жду.

Он приходит через восемнадцать минут. Я считаю, потому что больше считать нечего.

Шагов я не слышу, просто вдруг понимаю, что в пристройке есть кто-то ещё. Воздух меняется, становится плотнее. Так бывает, когда в комнату заходит человек, которого чувствуешь затылком раньше, чем видишь. Я лежу, не открывая глаз, и сердце начинает колотиться так громко, что я боюсь, как бы он не услышал.

— Ариана Викторовна.

Голос ровный, низкий, без всякого выражения.

Я открываю глаза медленно и лениво, как кошка. Он стоит у входа, у самой двери, метрах в десяти от меня. В тёмной футболке и брюках, руки в карманах. Смотрит не на меня, а куда-то поверх моей головы, на сосны за стеклом.

— Да? — тяну я.

— Нина Павловна спрашивает, что вы будете на обед.

Он сам пришёл спросить про обед. Не Нина Павловна, не горничная. Он.

Маленькая и злая радость поднимается у меня в груди, тёплая, как первый глоток вина.

— Устриц, — говорю я.

Пауза.

— Устриц, — повторяет он.

— Да. Свежих. Не замороженных, свежих, их можно отличить. И бутылку шабли, лучше премьер крю. И ещё… — я делаю вид, что задумалась, и закидываю руки за голову, отчего купальник натягивается на груди. — Знаете, мне ужасно хочется черешни.

— Октябрь на дворе.

— Я знаю, какой сейчас месяц.

— Черешни в октябре нет.

— В Москве есть. В «Азбуке вкуса» круглый год. Наверное, и здесь где-нибудь найдётся, если поискать. — Я улыбаюсь ему самой сладкой улыбкой, на какую способна. — Вы же найдёте, Лев? Это ведь ваша работа, обеспечивать мою безопасность. А я в опасности, мне без черешни станет плохо.

Его взгляд медленно опускается с сосен на меня.

Я этого и хотела. Ради этого я надела три изумрудных треугольника, ради этого легла в солнечное пятно и закинула руки за голову. Но когда он на самом деле смотрит, я понимаю, что не была к этому готова. Совсем не была.

Он не разглядывает меня, как разглядывали те двое в баре, скользким, липким взглядом. Он просто смотрит, долго и тяжело, будто положил на меня ладонь. Сначала лицо. Потом шея. Потом ниже, и я чувствую этот взгляд на коже, как прикосновение, как тепло от лампы, которое движется по телу медленно-медленно. Плечи. Грудь. Живот. Завязка на бедре, которая держится на честном слове.

У меня пересыхает во рту. Пальцы под затылком сжимаются в кулаки.

Это длится, наверное, секунды три, не больше. Потом он снова смотрит мне в лицо, и в его глазах нет ничего. Ни интереса, ни смущения, ни злости. Серое зимнее озеро.

— Обгоришь, — говорит он.

— Что?

— Под стеклом обгоришь. Здесь солнце обманчивое. Кожа у тебя белая, через полчаса будешь красная, как рак. Как раз под устриц.

И уходит.

Просто разворачивается и уходит, а я остаюсь лежать на шезлонге с закинутыми руками, в купальнике, который Лерка назвала уголовно наказуемым, и чувствую себя полной дурой. Голой дурой на солнцепёке.

Я хватаю полотенце и закрываюсь им до подбородка.

— Серьёзно? Обгорю в октябре? Грубиян, — шиплю я ему вслед. — Хам. Деревенщина.

Мне увы никто не отвечает.

Устрицы появляются в половине шестого.

Я не верю своим глазам. Сижу в столовой, а Нина Павловна ставит передо мной блюдо с колотым льдом, и на льду лежат две дюжины устриц, раскрытых, блестящих, пахнущих морем так сильно, что на секунду мне кажется, будто я в Ницце. Рядом половинки лимона, соус с шалотом и бутылка шабли в ведёрке, премьер крю, я проверяю этикетку.

— Откуда? — спрашиваю я.

— Привезли, — коротко отвечает Нина Павловна.

— Откуда привезли? Здесь же лес.

— Из города. Лев ездил.

Я смотрю на устриц. Город далеко, я помню дорогу. Туда и обратно часа два, не меньше, и надо ещё найти, где в Екатеринбурге продают свежие устрицы. Я была уверена, что он не найдёт. Я на это рассчитывала. Я хотела, чтобы он вернулся с пустыми руками, злой, униженный, и я могла бы скривить губы и сказать «я так и думала».

А он привёз две дюжины. И шабли.

— А черешня? — спрашиваю я. Тихо, сама не знаю зачем.

Нина Павловна молча ставит рядом со мной маленькую стеклянную вазочку.

В ней черешня. Тёмная, почти чёрная, крупная, с капельками воды на глянцевых боках. Её немного, горсть, может, двадцать ягод. В октябре, посреди уральского леса.

Я беру одну. Она холодная и упругая, и когда я её раскусываю, рот наполняется таким летним, таким июньским вкусом, что у меня вдруг щиплет в носу.

— Где он её нашёл? — шепчу я.

— Не знаю, Ариана Викторовна. Не сказал.

— А сам он где?

— На улице. Курит.

Конечно. Курит на улице, потому что я сказала, что от табака пахнет даже на моём этаже. Делает всё, что я велю. Ну почти.

Я съедаю три устрицы, не чувствуя вкуса. Выпиваю полбокала шабли. Черешню доедаю всю, до последней ягоды, и складываю косточки на блюдце аккуратной горкой. Почему-то мне жалко их выбрасывать.

Война, напоминаю я себе. Ты объявила войну.

Только почему-то кажется, что первый бой я проиграла.

К вечеру я придумываю, как отыграться. Это уже совсем низко, я понимаю. Но мне нужно увидеть хоть что-нибудь на этом каменном лице: растерянность, смущение, злость, что угодно. Хоть одну трещину. Если он смутится, значит, он живой. А мне почему-то отчаянно хочется, чтобы оказался живым.

Я нахожу его в холле. Он стоит у окна и говорит по своему старому кнопочному телефону, низко, отрывисто. Увидев меня, говорит в трубку «перезвоню» и убирает её в карман.

— Лев, — говорю я.

— Да.

— Мне нужно, чтобы вы съездили в аптеку.

— Что-то болит? — Он выпрямляется сразу, весь, будто внутри него щёлкнула пружина, и я на секунду теряюсь от того, как быстро это произошло.

— Нет. Не болит. — Я складываю руки на груди. Смотрю ему прямо в глаза и говорю очень чётко, как говорю в кабине синхрониста, когда нельзя проглотить ни звука: — У меня начинаются месячные. Мне нужны тампоны. Я не взяла из Москвы.

Вот. Я это сказала.

Я жду. Сейчас он покраснеет. Или отведёт глаза. Или пробормочет что-нибудь, как бормочут все мужчины, когда при них заговаривают об этом. Папа, например, в таких случаях начинает очень внимательно изучать потолок, а мой бывший, Костя, однажды покраснел до ушей и полчаса делал вид, что не расслышал.

Глава 13

Лев смотрит на меня так же спокойно, как смотрел на устриц.

— Какие? — спрашивает он.

— Что «какие»?

— Тампоны какие. Марка, размер. Их же разные делают.

Теперь краснею я. Я чувствую, как жар заливает мне шею, щёки, уши, и не могу его остановить.

— Я… — Мне не хватает воздуха. — Какие угодно. Нормальные.

— Нормальные, — повторяет он, и мне кажется, или в уголке его рта что-то дрогнуло? — Ладно. Понял. Нормальные.

Он снимает с вешалки куртку и уходит к двери. Я стою в холле, красная как варёный рак, тот самый, которым он обещал мне стать на солнце, и не могу понять, как это получилось. Как вышло, что я собиралась его смутить, а смутилась сама.

У самой двери он останавливается и, не оборачиваясь, бросает:

— Грелку тоже купить? У тебя бывает, что живот болит?

Голос спокойный, деловой, как будто он спрашивает, заправить ли машину.

— Не надо, — выдавливаю я.

— Ага.

Дверь закрывается. Я опускаюсь на банкетку и закрываю лицо ладонями.

Как он это делает? Как ему удаётся каждый раз оказываться выше? Я бросаю в него камни, а он ловит их одной рукой и возвращает мне аккуратно сложенными.

Он возвращается через полтора часа. Я в это время сижу в библиотеке с книгой, которую не читаю, и делаю вид, что не прислушиваюсь к звуку мотора у ворот.

Он входит без стука. Это правило он, конечно, нарушает, впрочем, здесь не моя комната. Ставит на столик возле моего кресла пакет из аптеки и делает шаг назад.

— Вот.

Я заглядываю в пакет. И не верю.

Три пачки. Три разных вида. Одни маленькие, другие обычные, третьи «супер» с какой-то надписью про ночную защиту. Под ними пачка прокладок, тоже на всякий случай. Обезболивающее, две упаковки разных. И большая плитка горького шоколада, швейцарского, с апельсиновой цедрой. Мой любимый. Я покупаю такой в Москве в одном-единственном магазине на Тверской, и больше его нигде не бывает.

Я поднимаю глаза.

— Это что?

— Не знал, какие нормальные, — говорит он, пожимая плечами. — Взял всё. Фармацевт сказала, что так делают умные мужья. Я ей не стал объяснять, что я не муж.

— А шоколад?

Он смотрит на меня секунду. Потом отворачивается к окну.

— На кассе лежал.

Он врёт. Я это вижу, я всегда вижу, когда врут. Такой шоколад не лежит на кассах в аптеках. Его надо специально искать. И откуда он знает, что я его люблю?

Наверное, папа сказал, тут же решаю я. Папа дал ему список, что я ем и что люблю, как дают няне перед отпуском. Вот откуда устрицы, вот откуда черешня. Папа обо всём позаботился, а этот просто выполняет инструкцию. Хорошо оплачиваемый персонал.

Мысль должна меня успокоить. Почему-то от неё только больнее.

— Спасибо, — говорю я тихо.

— Пожалуйста, — отвечает он.

Первое «пожалуйста» за всё время. Может он не безнадёжен?

Он стоит у окна, а за окном садится солнце, низкое, медное, и бьёт ему в лицо. Он щурится, поднимает руку, чтобы закрыть глаза, и на запястье у него вспыхивает часовой циферблат. Стальной корпус, тёмно-синий, почти чёрный. Тонкие стрелки, ничего лишнего. Я знаю эти часы. Такие носит дядя Марк, папин партнёр, и однажды за ужином он рассказывал, что ждал их у дилера в Женеве четыре года.

Patek Philippe. Nautilus.

Я смотрю на его запястье, на эти часы, и в голове у меня что-то коротко щёлкает, как щёлкает в наушниках, когда сбивается сигнал.

А потом я вспоминаю его свитер. Тот, растянутый, с рынка. Его старый кнопочный телефон, как у моей бабушки. Его руки в шрамах и мозолях. Машину, на которой он меня возит, немолодую и неприметную. И всё встаёт на место. Мне даже становится немного стыдно за то, что я на секунду подумала… что подумала? Сама не знаю.

Это подделка. Конечно, подделка. На рынках продают что угодно, от сумок до часов, и мужчины вроде него покупают такие, чтобы выглядеть солиднее. Наверное, ему нравится, как они блестят. А может, он купил их, чтобы производить впечатление на клиентов. Охранник с часами за несколько миллионов. Смешно.

Мне становится его почти жалко, и почему-то от этой жалости внутри теплеет.

— Красивые часы, — говорю я.

Он опускает руку, смотрит на запястье так, будто первый раз видит.

— А. Это, — говорит он. — Подарили.

— Кто?

— Один человек. Давно.

— Женщина?

Это вырывается раньше, чем я успеваю прикусить язык. Я хочу провалиться сквозь пол. Хочу умереть прямо в этом кресле, с пакетом тампонов на коленях.

Он медленно поворачивает голову, и в его глазах впервые за весь день что-то появляется. Тень. Искра. Что-то очень опасное, тёмное, весёлое, от чего у меня мгновенно перехватывает дыхание.

— А тебе-то что, принцесса? — тихо спрашивает он.

— Ничего, — говорю я слишком быстро. — Мне всё равно.

— Ну и хорошо, — говорит он.

И уходит. А я сижу с пылающим лицом и не знаю, кто из нас только что выиграл. Наверное, всё-таки он.

Ночью я долго не могу уснуть.

Ночник горит на тумбочке, тёплый, жёлтый, мой маленький союзник. Шоколад лежит рядом, распечатанный, я съела три дольки. На языке до сих пор горечь какао и апельсин. За окном шумят сосны, а внизу, на террасе, снова курит он. Я слышу щелчок зажигалки и чувствую, как через приоткрытое окно тянется горький дым.

Я могла бы закрыть окно. Я не закрываю.

Я лежу на спине, смотрю в потолок и думаю: почему от него так пахнет? Табак, это понятно. Но под табаком всегда есть ещё что-то, металлическое, маслянистое, чуть сладковатое. Так пахнет в мастерской, где чинят что-то тяжёлое и железное. Сегодня днём, когда он стоял возле моего кресла, я вдохнула этот запах, и у меня на секунду подкосились колени. Хорошо, что я сидела.

Это неправильно. Он грубый. Он некрасивый, во всяком случае, не красивый в том смысле, в каком красивы мужчины на обложках. У него тяжёлое лицо, сломанный нос и руки как у грузчика. Он говорит «блядь» так же легко, как я говорю «доброе утро». Он мужлан, хам, деревенщина, и носит поддельные часы, чтобы казаться солиднее.

И он поехал за черешней в октябре.

Я закрываю глаза.

Я не хочу об этом думать, но мысли текут сами, как вода, тихо и неостановимо. Его взгляд у бассейна, который лёг на меня, как ладонь. Только теперь в моих мыслях он не уходит. Он идёт ко мне через всю стеклянную пристройку, медленно, не вынимая рук из карманов, и останавливается у шезлонга. Смотрит сверху вниз, долго, а я лежу и не могу пошевелиться. Потом он наклоняется, и его тень закрывает от меня солнце, и становится прохладно, а сразу после этого жарко. Его пальцы касаются завязки на моём бедре, той, что держится на честном слове. Он не развязывает её, просто трогает кончиком пальца, медленно, и смотрит мне в глаза, и тихо, хрипло, этим своим голосом говорит…

Я распахиваю глаза.

Сердце бьётся в горле. Под одеялом жарко, слишком жарко, и где-то внизу живота тяжело и сладко ноет, так ноет, что я сжимаю колени.

— Нет, — шепчу я в потолок. — Нет-нет-нет.

Я переворачиваюсь на бок, утыкаюсь лицом в подушку. Подушка пахнет жасмином, моим шампунем. Это хорошо, это правильно. Не табаком, не металлом, не им.

Он работает на папу,повторяю я, как молитву. Он работает на папу. Он охранник. Ты его не хочешь. Ты на него злишься. Это разные вещи, Ариана, ты же переводчик, ты должна чувствовать разницу между словами.

Внизу снова щёлкает зажигалка. Вторая сигарета. Он не уходит.

Я лежу, обхватив подушку, и слушаю. Он стоит там, под моим окном, в холодной октябрьской темноте, и курит. Я не знаю, о чём он думает. Наверное, о работе. О том, что завтра капризная девчонка снова чего-нибудь потребует.

Мне очень хочется, чтобы он думал обо мне.

Я засыпаю под запах его дыма. Последнее, о чём я успеваю подумать, проваливаясь в сон: завтра я надену купальник ещё меньше.

Хотя меньше у меня нет.

Глава 14

Лев

Новость про Колю приходит в четыре часа дня, в будничный серый час. В такое время обычно звонят из бухгалтерии насчёт квартального отчёта, а не из морга.

Я сижу в кабинете над договором с казахами. Пятый раз перечитываю один и тот же пункт о сроках поставки и пятый раз не понимаю ни слова, потому что этажом выше, в библиотеке, Ариана включила музыку. Что-то итальянское, с виолончелью, тихое настолько, что через перекрытия доходит только низкий гул. Мне хватает и гула: я знаю, что она там, свернулась в кресле с книгой, поджав под себя ноги. Вчера вечером я видел её так на мониторе, а сегодня запретил себе смотреть. Держусь уже шесть часов, и это, сука, мой личный рекорд за неделю.

Звонит Боцман. Голос у него такой, что договор с казахами я откладываю ещё до того, как он договаривает первую фразу.

— Лёв. Нашли Николаева.

— Какого Николаева?

— Колю. Водителя Савельева. Двадцать лет он Витю возил. И девчонку в школу, между прочим.

Я молчу. Тимур тоже молчит, ровно столько, сколько нужно, чтобы я сам догадался, каким словом закончится разговор.

— Где?

— Лесополоса под Мытищами, у старой бетонки. Грибники наткнулись утром. Мне человек из областного морга набрал. — Боцман выдыхает. — Работали над ним долго, Лёв. Почерк Хирурга, тут без вариантов. Пальцы, колени, всё как он любит. Сутки, не меньше.

Я встаю, подхожу к окну. Внизу гладкое и холодное, свинцовое озеро. По причалу ходит охранник с рацией на плече, молодой и пустоголовый, тот самый красавчик Денис.

— Что Коля знал?

— В том и вопрос. В ту ночь он вёз Савельева во Внуково, к частному борту. Борт был на Кольцово.

Вот оно. Вот и вся арифметика.

Сутки человек держался, пока ему ломали колени, а потом сказал то единственное, что знал. Не адрес, не моё имя, этого Коля знать не мог. Только город. Город, где Витя Савельев сошёл с самолёта в пятом часу утра.

— Значит, Захар знает про Екатеринбург, — говорю я.

— Знает, что Витя сюда летал. Дальше пусть гадает. Витя мог отсюда куда угодно рвануть, через Челябинск, через Казахстан. Но Хирург не дурак.

— Хирург не дурак, — соглашаюсь я. — Хирург будет искать, к кому Витя мог прилететь на Урал. И кого он у нас тут знает так, чтобы доверить самое дорогое.

— Таких, Лёв, полтора человека.

— Один.

Пауза.

— Периметр усиливаю, — говорит Тимур. — Ещё шесть человек из моих, проверенных. Не с завода.

— Не с завода, — повторяю я, и в памяти всплывает мягкий бархатный голос Глеба: «Двенадцать человек в смену, Лев Арсеньевич, это дорого». — Тимур. Про Колю никто не должен знать. Ни одна живая душа в этом доме.

— Понял.

— Особенно она.

— Я понял, Лёв.

Я нажимаю отбой и долго стою у окна, упершись ладонью в холодное бронированное стекло, которое держит крупный калибр, но ни хрена не держит то, что подступает изнутри.

Колю я видел один раз, лет восемь назад, когда Витя заезжал ко мне на завод. Сухой седой мужик в аккуратной кепке курил у машины и разговаривал со мной про рыбалку на Иртыше так, будто мы с ним сто лет знакомы. Простой, как табуретка, честный. Двадцать лет он возил на заднем сиденье Витины грязные бумаги и ни разу не спросил, что в них. И девочку с бантами возил в школу. Наверняка потом и в институт, и на её первые свидания, и сидел в машине и ждал, пока она нацелуется у подъезда с каким-нибудь сопливым Костей.

bannerbanner