
Полная версия:
Под его защитой
Наверху, в кабинете на четвёртом этаже, с видом на трубы и сборочные корпуса, меня уже ждут.
Покупателя зовут Мусса, и это, конечно, не настоящее имя. Он маленький, сухой, в безупречном сером костюме, с чётками из чёрного камня, которые он перебирает тонкими пальцами всё время переговоров. Говорит он на хорошем английском, но я отвечаю ему по-русски, а переводит его же человек: длинный парень в очках, у которого каждый раз дёргается кадык, когда я поднимаю на него глаза.
Предмет разговора — восемьсот единиц, официально проходящих как гражданские карабины, неофициально переделываемых за две недели в то, чем они были задуманы. Плюс боеприпас. Плюс маршрут, на котором в двух местах стоят люди, получающие от меня деньги, чтобы ничего не видеть.
— Мой клиент хотел бы снизить цену на пятнадцать процентов, — переводит очкарик. — Ввиду объёма. И ввиду того, что, по его сведениям, у вас сейчас… некоторые сложности.
Я откидываюсь в кресле. Медленно, так, что скрипнула кожа.
— Какие сложности?
Очкарик переводит. Мусса улыбается, перебирая чётки.
— Говорят, что вы заняты личными делами, господин Северов. Что вы редко бываете на заводе. Что у вас дома гостья. Мой клиент уважает частную жизнь, но в бизнесе внимание стоит денег.
Вот так. Мусса живёт в Дубае, сюда прилетает дважды в год и знает про мою гостью.
Я смотрю на него долго, не меняя выражения лица. Внутри у меня в эту секунду всё становится очень тихим и очень холодным, как бывает зимой на стрельбище, когда ветер стихает и пуля идёт ровно.
— Переведи ему, — говорю я очкарику, не отрывая взгляда от Муссы. — Дословно. Слово в слово, понял?
Кадык дёргается.
— Скажи ему так. Если он, сука, ещё раз произнесёт в моём кабинете слово «гостья», цена вырастет не на пятнадцать процентов. Она вырастет на его ебаную голову. А потом я позвоню его клиенту, настоящему, тому, что в Хартуме, и объясню, почему его посредник больше не прилетит. Цена прежняя. Сроки прежние. Если не устраивает, дверь там.
Очкарик бледнеет до цвета бумаги. Переводит. Я слышу, как он запинается на слове, которое у них, видимо, означает голову, и как ровнее становится его голос на «Хартуме».
Мусса перестаёт перебирать чётки.
Тишина длится секунд десять. За окном на подъездной гудит погрузчик, кто-то орёт на кого-то матом у пятого корпуса, и мне от этого почти уютно. Мусса смотрит на меня, я смотрю на Муссу. Это не первый раз, когда мы так смотрим друг на друга, и он знает, чем это кончалось раньше.
Потом он улыбается снова, широко, по-восточному тепло, и говорит что-то длинное.
— Мой клиент приносит извинения, — переводит очкарик чуть дрожащим голосом. — Он неправильно выразился. Он имел в виду только то, что ценит ваше время. Цена прежняя. Он будет рад подписать сегодня.
— Хорошо, — говорю я. — Подпишем.
И уже пока подписываем, пока очкарик раскладывает бумаги дрожащими пальцами, а Мусса пьёт мой кофе, я думаю только об одном: откуда, блядь?
Мусса не стал бы рисковать, повторяя базарную сплетню. Он сказал это, потому что был уверен. Уверенность стоит денег, значит, кто-то её продал. Кто-то здесь, на заводе, рядом со мной, торгует моим домом, как торгуют рыбой с прилавка.
Глеб заходит, когда Мусса уже уехал, а я стою у окна и смотрю, как кортеж покупателя вползает в ворота.
Он аккуратный, как всегда. Серый костюм, тонкие очки без оправы, седина на висках уложена волосок к волоску. Он здоровается, кладёт мне на стол папку с отчётом по безопасности за месяц и садится, только когда я киваю. Семь лет он так садится, только после моего кивка.
— Удачные переговоры, Лев Арсеньевич?
— Нормальные.
— Мусса показался мне нервным, когда выходил.
— Мусса всегда нервный.
Глеб чуть улыбается. Открывает папку, начинает докладывать: проверка периметра третьего склада, новый подрядчик по видеонаблюдению, инцидент на проходной, когда пьяный слесарь пытался вынести коробку патронов в термосе. Говорит чётко, по делу, ни одной лишней фразы. Я слушаю и смотрю на его руки. Руки спокойные, ухоженные, на безымянном пальце обручальное кольцо. Жена у него библиотекарь, сын учится в Питере. Я сам оплатил парню учёбу, когда Глеб три года назад закрыл для меня вопрос с прокурором Октябрьского района.
— И последнее, — говорит Глеб, закрывая папку. — Я хотел ещё раз извиниться за звонок на прошлой неделе. Насчёт вашего дома. Я понимаю, что полез не в своё дело.
— Понимаешь, — повторяю я.
— Но, Лев Арсеньевич… — Он аккуратно снимает очки, протирает их краем платка. Жест знакомый, он всегда так делает, когда собирается сказать что-то неприятное. — Если в доме действительно человек, которого ищут серьёзные люди, это моя зона ответственности. Это касается завода. Если вам угрожают, значит, угрожают предприятию. Я прошу только одного: дайте мне информацию. Кто она, откуда, кто ищет. Я смогу выстроить защиту на двух уровнях, завода и дома, связать системы…
Он говорит хорошо, разумно, логично. И мне, мать его, почти хочется ему поверить, потому что семь лет — это не шутка, потому что его сын учится на мои деньги, потому что если не Глебу, то кому тогда вообще.
— Глеб, — говорю я.
— Да?
— Мусса сегодня знал про гостью.
Очки замирают в его пальцах. На долю секунды, не больше. Потом он аккуратно надевает их обратно.
— Это… неприятно, — говорит он. — Значит, утечка.
— Значит.
— Я проверю всех, кто имел доступ. — Он смотрит мне прямо в глаза, спокойно, честно, сочувственно. — Сегодня же. Списки, звонки, всё. Если позволите, я хотел бы опросить и людей в вашем доме. Новенькие, тот же Денис, его ко мне в прошлом месяце из областного агентства перевели, я его толком не проверил. Молодой, болтливый. Мог сказать лишнее где-нибудь в баре.
Денис. Красавчик на причале, пялившийся на окна второго этажа.
Мне не нравится, как легко у Глеба это имя ложится на язык. Но мне и Денис не нравится. И то, как он смотрел на неё у ворот. Мысли слипаются в один грязный ком: ревность, подозрение, усталость, Коля в морге. И я сам не понимаю, в какую сторону этот ком катится.
— Дом не трогай, — говорю я. — Дом мой. Завод проверь.
— Как скажете.
— И, Глеб.
— Да, Лев Арсеньевич?
— Ты мне скажи как профессионал. Если бы ты продавал информацию обо мне, как бы я об этом узнал?
Он не моргает. Семь лет выучки, и он, сука, не моргает.
— Никак, Лев Арсеньевич, — говорит он с едва заметной улыбкой. — Если бы это делал я. Поэтому вам и нужен я, чтобы искать тех, кто это делает хуже.
Ответ отличный. Лучше и не придумаешь.
Именно поэтому мне от него становится холодно.
Я отпускаю его кивком. Он встаёт, забирает папку, у двери оборачивается и желает мне хорошего дня тем же ровным бархатным голосом. Дверь закрывается мягко, без щелчка, он всегда закрывает двери так, будто в доме спят дети.
Я звоню Тимуру.
— Хвост на Глебе оставь. И пусть кто-нибудь тихо поднимет его счета. Жены, сына, тёщи, всех.
— Думаешь, он?
— Я думаю, что я, блядь, уже ничего не думаю, Тимур. Я проверяю.
В четыре я сижу в кабинете Армена над рестораном «Плотина», в старом центре, с видом на пруд и на мокрую набережную. Армен держит этот кабинет как нейтральную землю двадцать лет, и за двадцать лет здесь ни разу не стреляли. Это тоже, своего рода, закон, а законы этого мира я уважаю.
Стены обиты тёмным деревом, на столе белая скатерть, коньяк, который никто не трогает, и тарелка с бастурмой, которую тоже никто не трогает. Стволов нет: Боцман лично охлопал Гусейна и его москвича у входа, а люди Гусейна, в свою очередь, охлопали Боцмана. Я подставил руки сам, не дожидаясь. Пусть видят, что мне нечего бояться.
Гусейн полный, мягкий, в кашемировом свитере, с золотыми перстнями на коротких пальцах. Говорит он медленно, с ласковым акцентом, как говорят на рынке, когда продают тебе не ковёр, а дорогую мечту о ковре. Москвич рядом с ним молодой, лет тридцати, с аккуратной бородкой и пустыми рыбьими глазами. Он не представляется и не говорит ни слова, только смотрит.
— Лев-джан, — Гусейн разводит руками, — сколько лет, сколько зим. Ты похудел. Работаешь много?
— Говори, Гусейн.
Он вздыхает, будто я его обидел.
— Вот всегда ты так. Ни поесть, ни выпить. Хорошо, по делу так по делу. — Он складывает пальцы домиком. — Захар Ильич передаёт тебе уважение. Большое уважение, Лев-джан. Он помнит, что ты сделал на порту в шестнадцатом году, когда наши люди не договорились с таможней. Он этого не забывает.
— Дальше.
— Дальше у Захара Ильича беда. Его доверенный человек, бухгалтер, ты его знаешь, украл у него… документы. Важные документы. Захар Ильич очень расстроен. Человек пропал, документы пропали. — Гусейн печально качает головой. — Говорят, этот человек прилетал в Екатеринбург. Говорят, у этого человека есть дочка. Красивая девочка, умная, языки знает.
Я молчу. Наливаю себе воды из графина, медленно, полный стакан. Пью.
— Захар Ильич не хочет войны, Лев-джан, — продолжает Гусейн мягко, почти нежно. — Зачем война? Война — это расходы. Захар Ильич хочет мира. И он готов за мир заплатить.
— Сколько?
Гусейн улыбается шире. Москвич рядом с ним не меняется в лице, только его рыбьи глаза чуть сужаются.
— Порт, — говорит Гусейн. — Двадцать процентов в речном терминале. Ты три года хотел туда зайти, Лев-джан, и тебя не пускали. Теперь пустят. Двадцать процентов, чистыми, без вопросов, с документами. Ты знаешь, сколько это в год.
Я знаю. Это больше, чем мой завод приносит за год официально. Это ворота на Волгу и дальше, на Каспий. Это то, за что в двухтысячные люди убивали людей семьями.
— А взамен?
Гусейн разводит руками, перстни блестят под люстрой.
— Взамен ничего страшного. Девочка просто погостит у Захара Ильича. Недельку, может, две, пока её папа не одумается и не вернёт, что взял. Захар Ильич её пальцем не тронет, Лев-джан, клянусь. Он интеллигентный человек, ты знаешь. Будет показывать ей свой фарфор. Ты его коллекцию видел? Мейсен, Севр, восемнадцатый век. Девочка искусство любит, ей понравится.
Москвич впервые улыбается. Тонко, чуть-чуть, одним уголком рта.
Вот тут во мне и поднимается то, что я держал весь день. Держал на кухне, когда она смотрела на меня поверх чашки. Держал с Муссой. Держал с Глебом. Держал сейчас, пока Гусейн говорил «красивая девочка» своим масляным голосом. Поднимается не взрывом, а медленной тяжёлой волной из самой глубины живота, горячей, как раскалённый металл, который льют в форму. Я вижу Колю без колен. Вижу ту жену банкира шесть лет назад. Вижу витрину с фарфором, а перед ней тёмноволосую голову с растрёпанным узлом, тонкое запястье без браслета, трещинку на губе.
Будет показывать ей свой фарфор.
Я ставлю стакан на скатерть. Аккуратно, без стука.
— Ты знаешь, Гусейн, — говорю я тихо, и мой голос в этой комнате звучит почти ласково, так, что у Гусейна на секунду дёргается под глазом, — я ведь ни про какую девочку не слышал. Ни про бухгалтера, ни про документы. Я человек занятой, у меня завод, губернатор, комиссия на следующей неделе. Чужие дочки меня не интересуют.
— Конечно, Лев-джан, конечно…
— Но раз уж ты приехал и раз уж Захар Ильич так меня уважает, — я наклоняюсь вперёд и кладу обе ладони на стол, — передай ему от меня кое-что. Дословно. Запомнишь?
Гусейн молча кивает.
— Передай Захару, пусть идёт на хуй.
Тишина. Москвич перестаёт улыбаться.
— Передай-передай, Гусейн, — добавляю я. — С уважением. Как ты умеешь.
Гусейн медленно откидывается на стуле. Ласковость сползает с его лица, как дешёвая позолота, и под ней остаётся то, что там было всегда: толстое серое лицо человека, который сорок лет поставлял на Урал героин и девочек и ни о чём не жалеет.
— Ты понимаешь, Лев, — говорит он без всякого «джан», — что ты сейчас сказал «нет» не мне.
— Понимаю.
— Захар Ильич не любит слово «нет».
— А я не люблю, когда мне в кабинете у Армена предлагают торговать бабами, как на вокзале. — Я встаю, и стул подо мной отъезжает назад с тяжёлым скрипом. — Так что мы оба сегодня что-то не любим. Это нормально, Гусейн. Взрослые люди.
Москвич встаёт следом, впервые за весь разговор. Он ниже меня на голову, но смотрит снизу вверх так, будто прицеливается.
— Захар Ильич просил передать ещё одно, — говорит он. Голос тихий, без акцента, московский, гладкий, как стекло. — На случай, если вы откажетесь. Он сказал: «Лёва думает, что он умеет ждать. Скажи ему, что я умею лучше».
Я смотрю на него сверху вниз. Долго.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
Он молчит.
— Ничего, — говорю я. — Я узнаю.
И выхожу.
На улице опять дождь, мелкий, злой, по-уральски бесконечный. Боцман открывает передо мной дверь «Гелика», садится за руль сам, отпускает водителя в машину сопровождения. Мы выезжаем на набережную, и некоторое время он молчит, ждёт, пока я заговорю первым. Он хорошо меня знает.
— Порт, — говорю я наконец. — Двадцать процентов.
Боцман присвистывает.
— Щедро.
— Щедро, когда не собираешься платить.
— Думаешь, кинул бы?
— Я думаю, что Захар никогда не отдаёт то, что можно забрать обратно с трупа. — Я достаю сигарету, прикуриваю, опускаю окно на пару пальцев. — Москвича пробей. Молодой, борода, глаза как у сома. Хочу знать, кто он, откуда, где живёт его мама.
— Понял. — Пауза. — Лёв. Он сказал, что умеет ждать лучше.
— Слышал.
— Это значит, что он не полезет сразу.
— Это значит, что он полезет тогда, когда я расслаблюсь. — Я выдыхаю дым в щель, его тут же рвёт ветром.
Боцман ничего не говорит. Только руки на руле чуть крепче сжимаются.
Я смотрю на мокрый город за стеклом: на огни, на людей под зонтами, на трамвай, ползущий по Ленина, на всю эту обычную вечернюю жизнь. Всего этого она не видела уже неделю, потому что я её запер. Час назад мне предлагали за неё порт, о котором я мечтал три года, и я послал их на хуй, даже не подумав. Не взвесив. Не посчитав.
Я всегда считаю. Всю жизнь, каждый шаг, каждую сделку, каждого человека. Это единственное, что меня держало на плаву, когда тонули другие. Витя научил меня считать там, на Эльмаше, когда сказал, вытирая сажу с лица: «Лёва, ты живой, потому что я посчитал, что ты стоишь риска. Не подведи арифметику».
Сегодня я впервые не посчитал. Просто сказал «нет», и всё внутри меня было согласно, каждая жила.
Это не долг перед Витей, Северный. Не ври себе хоть в машине. Ты отказал, как отказывают, когда у тебя пытаются забрать твоё. Только она не твоя. Слышишь? Не твоя.
— Который час? — спрашиваю я.
— Половина шестого.
— Ужин у них во сколько?
Боцман косится на меня с таким выражением, будто я спросил его о погоде на Марсе.
— У кого «у них»?
— В доме, Тимур. Нина Павловна во сколько подаёт?
— В восемь, вроде. А что?
Я затягиваюсь. В восемь. Я ничего ей не обещал, ни ужина, ни возвращения к определённому часу. Охранники не ужинают с охраняемыми. Но перед глазами у меня круассан, который она откусила назло, глядя мне в лицо, и розовое пятно, ползущее у неё по шее под ворот кардигана.
— Ничего, — говорю я. — Едем на завод. Мне надо ещё глянуть третью линию и поговорить с Петровичем. А потом домой.
— Не успеешь к восьми.
— А я и не собирался успевать, — говорю я.
И вру, конечно. Опять.
Третья линия, Петрович, звонок из Москвы о комиссии, потом ещё один, от человека Тимура в окружении Хирурга. Человек испуганным шёпотом говорит, что Захар этой ночью дважды разговаривал с кем-то из Екатеринбурга, номер чистый, одноразовый. Потом нужно лично поговорить с одним ментом в отставке, который должен мне жизнь и, возможно, знает, кто ставил жучки на Патриках. Мент живёт в Берёзовском, в частном доме, и разговор с ним выходит не таким, как я рассчитывал. В конце разговора он сидит на кухне, держась за разбитую губу, а у меня на правой манжете рубашки расплывается тёмное пятно, не моё.
Когда «Гелик» наконец поворачивает на лесную дорогу к дому, часы на панели показывают без двадцати два. Боцман высаживает меня у дальнего бокса, где «Тойота» стоит с вечера, я меняю машину и последние два километра еду сам, по мокрому гравию, без фар сопровождения, как простой водитель возвращается с поручения хозяина.
Окна в доме тёмные. Почти все.
Только внизу, в столовой, горит свет. Тёплый, неяркий, приглушённый, как от свечей.
Я глушу мотор, сижу в машине, смотрю на это окно и чувствую, как у меня внутри медленно, очень медленно что-то переворачивается.
Потом опускаю взгляд на свою манжету.
Ну что, король Урала. Порт послал, Муссу нагнул, Глеба ощупал, мента в Берёзовском поучил жизни. А теперь иди и объясняй девочке, почему опоздал к ужину, который тебе никто не обещал.
Я поправляю куртку, чтобы не было видно рукава, и иду в дом.
Глава 17. Ужин, который остыл
Лев
К дому я подъезжаю без двадцати два.
Боцман высадил меня у дальнего бокса. Там я пересел в серую «Тойоту», и последние два километра по лесной дороге еду один, как и положено водителю, который возвращается с поручения. Глушу мотор у крыльца и пару минут сижу в машине.
День был длинный. Мусса, Глеб, Гусейн со своим портом, потом мент в Берёзовском, который долго не хотел вспоминать, кто заплатил ему за жучки на Патриках. В конце концов вспомнил, но правая манжета у меня теперь в его крови.
В доме темно. Свет горит только на кухне.
«Нина Павловна забыла выключить», — думаю я. Хотя она никогда ничего не забывает.
Захожу через прихожую, снимаю ботинки и иду на свет.
На кухне за столом сидит Ариана. На ней тот же кардиган, что утром, ноги поджаты под себя, а перед ней чашка чая, давно остывшего. Рядом на плите стоит сковорода под крышкой, на столе тарелка с нарезанным хлебом.
Но смотрит она на дверь. И когда я вхожу, вскакивает так резко, что чай плещет на стол.
— Ну?
— Что «ну»?
— Вы сказали, что едете по поручению папы. — Она смотрит на меня, и в глазах у неё только один вопрос, ни злости, ни обиды пока. — Вы его видели? Говорили с ним? Он что-нибудь передал?
Вот оно что.
Она ждала не меня, а новостей.
Молодец, Северный. Наврал девчонке с утра, чтобы не задавала вопросов, и забыл. А она шесть часов сидела и ждала.
— Нет, — говорю я. — Не видел.
— А говорили?
— Я забирал бумаги у его людей. С ним самим не говорил.
Она медленно садится обратно. Смотрит на лужицу чая на столе. Потом берёт салфетку и вытирает её, аккуратно, долго, хотя там вытирать на две секунды.
— Понятно, — говорит она.
— Ариана…
— Нет, всё нормально. — Она комкает салфетку. — Я просто подумала… Глупость, в общем. Вы сказали «по поручению», и я подумала, что, может, он хотя бы записку… Неважно.
Мне хочется что-нибудь сломать. Желательно об себя.
— Он жив, — говорю я. — Это я знаю точно. С ним всё в порядке.
— Откуда?
— Знаю.
Она поднимает на меня глаза, и теперь в них появляется злость. Хорошо. Со злостью мне проще, чем с этим.
— Знаете, — повторяет она. — Вы всегда всё знаете: что папа жив, что у меня на счёте, какой я ем шоколад. Только мне вы ничего не говорите. А я, между прочим, сижу тут с восьми вечера. Нина Павловна ушла спать, я ей сказала, что сама дождусь. Вы сказали «до вечера». Два часа ночи — это не вечер, Лев.
— Я не обещал к ужину.
— Вы могли позвонить! В этом доме у каждого второго рация. Вы могли передать через охрану: «Новостей нет, ложитесь». Пять слов!
— Мог, — соглашаюсь я.
— Так почему не передали?
Потому что в это время я сидел напротив человека, который предлагал мне за тебя порт.
— Работа, — говорю я.
— Это не ответ.
— Другого нет.
Она встаёт из-за стола и идёт к раковине, со стуком ставит туда чашку. Стоит ко мне спиной, держась обеими руками за край столешницы, и я вижу, как у неё под кардиганом поднимаются плечи.
— Знаете, что самое противное? — говорит она, не оборачиваясь. — Я после двенадцати перестала думать про папу. Я начала думать, что что-то случилось с вами. Сидела и думала, что вас там где-нибудь… Не знаю. Машина, авария. Вы же охранник, у вас работа такая, вы сами сказали.
Она замолкает. Я тоже молчу, потому что не знаю, что на это ответить. Мне никто никогда такого не говорил. Боцман не в счёт, Боцман за меня боится профессионально.
— А потом я разозлилась, — продолжает она, — что сижу ночью на кухне и переживаю из-за охранника, которого знаю неделю. Это ненормально. Вы мне никто. Вы мне не нужны, понятно? Мне нужен мой отец, мой телефон и моя жизнь. А вы мне не нужны.
Она поворачивается, чтобы уйти, и упирается в меня. Я не заметил, как подошёл. Теперь мы стоим у кухонного острова: справа у неё столешница, сзади раковина, а впереди я.
— Пропустите.
— Повтори.
— Пропустите меня.
— Нет. Что ты сказала перед этим.
Она задирает голову. Она босиком, и ей приходится смотреть на меня снизу вверх.
— Вы мне не нужны, — говорит она. Уже не так твёрдо.
— Ты, блядь, понятия не имеешь, что тебе нужно, принцесса, — говорю я тихо. — И что нужно мне, тоже.
— А что нужно вам?
Я кладу левую ладонь ей на затылок. Она вздрагивает, но не отстраняется. Наоборот, чуть откидывает голову назад, мне в руку, и смотрит так, что у меня перехватывает дыхание.
Её ладонь ложится мне на грудь. Хотела оттолкнуть, но не толкает. Пальцы сжимаются на футболке.
Я смотрю на её губы. Она смотрит на мои.
Ни один из нас не двигается. Я знаю, что если наклонюсь, обратно дороги уже не будет. Я это знаю, и она, похоже, тоже. Она приподнимается на носки сама, медленно, и закрывает глаза.
Давай, Лев. Она сама тянется. Просто наклонись.
Я наклоняюсь.
В кармане начинает вибрировать телефон.
Кнопочная трубка жужжит у бедра громко и противно. Ариана распахивает глаза и отшатывается. Этот номер в два ночи может набрать только Боцман, и просто так он бы звонить не стал.
Я лезу за телефоном правой рукой и только тогда вспоминаю про манжету. Рукав куртки съезжает, и на белом хлопке рубашки видно бурое засохшее пятно, от запястья вверх.
Ариана смотрит на него.
Я сразу одёргиваю рукав и прижимаю трубку к уху.
— Да.
— Лёв, — голос у Тимура ровный, и это плохой знак. — Датчики на воде. Северный берег, старый причал. Двое на берегу, один в лодке. Туман, тепловизор плохо берёт. Я поднял ребят.
Всё, что секунду назад было у меня в голове, вылетает оттуда разом. Остаётся одна работа.
— Иду. Свет в доме не включать. Двоих к её двери.
— Понял.
Убираю телефон. Ариана стоит у раковины и смотрит на меня.
— Что случилось?
— Кабаны. На берегу датчики сработали. Тимур дёргается, у него пунктик. Пойду гляну.
— Кабаны, — повторяет она.
— Иди наверх.
Она не двигается. Смотрит на мой рукав.
— У вас кровь.
— Порезался. На заводе, об железо. Ерунда.
— Это много крови для «ерунды».
— Ариана. Наверх.
Видимо, голос у меня такой, что спорить она не решается. Я провожаю её до лестницы. Наверху у её двери уже стоят двое ребят Боцмана, здоровые, молчаливые. Она их видит и останавливается.
— Это тоже из-за кабанов?
— Это чтоб мне спокойнее было.
Она смотрит на меня ещё секунду, потом говорит:
— Руку перевяжите. Если ржавчина, можно столбняк получить.
И уходит к себе.
Этой версии ей хватило. Она решила, что я охранник и порезался на заводе. Она ещё не умеет думать иначе, и пусть подольше не научится.
На улице холодно и сыро, над водой лежит туман. Я иду вдоль берега к старому причалу с пистолетом в руке. Боцман встречает меня у кромки леса, с тепловизором на лбу и автоматом за спиной.
— Ушли, — говорит он. — Как только наши выдвинулись, сразу развернулись и по воде на ту сторону. Догнать не успеем, у нас одна лодка, и та с мотором, они её за километр услышат.
— На берег выходили?
— Пойдём, покажу.
У причала на песке две пары следов от армейских ботинок, свежие. Они выходят из воды и поднимаются метров на пять вверх, на пригорок между соснами. Там следы стоят на месте, вдавлены глубоко. Стояли долго. Рядом на мху лежит окурок, тонкий, с золотым ободком, дорогая сигарета.
Я встаю туда же, где стояли они, и смотрю в ту же сторону.
С пригорка видно весь дом. А лучше всего видно угловое окно на втором этаже, где горит её ночник.
— Это не нападение, — говорит Боцман. — Захар показывает, что может подойти. И что знает, где её окно.
— Вижу.
— Лёв, ночью в тумане этот причал без точных координат никто не найдёт. Им кто-то дал точку.

