
Полная версия:
Далёкое и близкое
– Поем «Не искушай», – сказал один.
Другой кивнул головой в знак согласия, и красивая, печальная мелодия полилась из комнаты дьячка. Гитарист мастерски дополнял мелодию проникновенными, задушевными аккордами. Голоса певцов то сливались, то расходились, как бы на что-то негодуя, что-то жалея. Летняя белая ночь гармонировала прелюдии романса: ни ветра, ни шума кругом. Только музыка и ночь…
Это было так очаровательно, что мы, не дыша, слушали пение и готовы были слушать до конца. И вдруг оно прервалось раскатистым и веселым смехом того студента, который был пониже ростом и пел стоя.
– Михаил Дмитрич, да из тебя постепенно выработается замечательная смена брату, – говорил он, продолжая смеяться. – Ты поешь, как настоящий поп, приехавший на вечеринку к благочинному. Вот она порода-то сказывается! – закончил он, очевидно намекая на происхождение своего товарища.
– Дружище, – отвечал, улыбаясь тот, которого звали Михаил Дмитриевич, – а ты не находишь, что общение с поповской породой окажет на тебя разлагающее влияние? Ты уж и поешь не менее стройно, чем я.
– Спаси господи раба твоего, грешного Александра! – крестясь, с притворным ужасом ответил Александр Андреевич. – Это было бы непоправимым крахом для моей будущей карьеры математика.
– То-то же! – удовлетворенно сказал Михаил Дмитриевич. – Ну, как ты привыкаешь к Яблоницам?
– Мы здесь уже третий день, и я, признаюсь, пока живу университетскими настроениями.
Нас преследовал злоба,
Не от вражды и клеветы –
От наших дум ушли мы оба, -
Бежали вместе я и ты, -
продекламировал он. – Что же касается тебя, то я приметил, что ты со своими толстовскими аксиомами здесь вполне акклиматизировался?
– Разумеется: все люди братья.
– Люблю с них драть я, – в рифму заметил Александр Андреевич.
– Ты циник, друже, – миролюбиво констатировал Михаил Дмитриевич.
Даша шепнула:
– Ой, что-то непонятное. Сразу видно – студенты.
Мы долго стояли и слушали разговор друзей, пение, декламацию. Нам было видно, что им не скучно вдвоем, что темы разговора, и запас песен, и гитарные мелодии у них неистощимы. Я с изумлением видел, что у студентов совсем другая жизнь, другие интересы, непонятные нам настроения. Им не надо ни «пяточка» с танцами, ни горелок, ни Лины. У них «свои думы», от которых они ушли. Вспомнился мой первый настоящий учитель Токарский. Но вот послышались шаркающие шаги и пьяное бормотание где-то отдыхавшего брата студента-дьячка, и мы отошли от студентов-друзей. Мне очень захотелось познакомиться с ними и найти в них или, по крайней мере, в одном из них второго Георгия Токарского.
Знакомство со студентами из домика дьячка не задержалось. Как-то вечером они зашли со своей гитарой на наш танцевальный «пятачок» и уселись на бревне, служившем вместо скамейки. Послушали, как наши девицы спели «Когда б имел златые горы и реки полные вина», один из чувствительных романсов тех лет. Потом один из них, низкорослый и толстенький, Александр Андреевич, с большим не по росту крутым лбом и глазами навыкат, очень хорошо аккомпанировал Ване Гордину ни гитаре краковяк, лезгинку и даже кадриль. После затянувшихся танцев все устроились отдыхать. Товарищ Александра Андреевича был повыше ростом и производил впечатление физически развитого человека. У него были волнистые каштановые волосы, зачесанные назад, русая бородка и мягкие тонкие усы, которых еще не касалась бритва. Глаза его, открытые и голубые, смотрели, как говорится, прямо в душу из густых, будто подведенных ресниц. Лицо свежее, румяное, не тронутое пороком городской жизни. Оба студента в фуражках и одинаковых чесучовых рубашках, с ремешками. Темно синие диагоналевые брюки и черные студенческие мундиры с голубыми петлицами резко выделяли друзей из нашей деревенской массы.
– Александр, – сказал студент повыше, обратившись к приятелю, когда молчание после танцев грозило затянуться,– позабавь народ православный, прочти им что-нибудь.
– Что же бы такое я мог прочесть им, Михаил Дмитрич? – спросил низенький и толстенький. – Разве подумать?
– Подумай, друже, – согласился Михаил Дмитриевич.
Мы молча ожидали, что надумает читать Александр Андреевич. А он мечтательно посмотрел на небо, на березы, на церковь за площадью, снял фуражку, положил ее на бревно и вышел на середину «пятачка». Не предупреждая о начале чтения, просто, без всякого жеста он, чуть-чуть сгорбившись, начал:
«Милостивые государыни и некоторым образом милостивые государи! Жене моей было предложено, чтобы я здесь с научной целью прочел какую-нибудь популярную лекцию…»
По мере чтения этой чеховской «Лекции о вреде табака» мы, слушатели, с изумлением видели перед собою уже не студента Александра Андреевича, а несчастного, безвольного, забитого мужа, который жалуется публике на терзающий его голод. На глазах его слезы; он ищет, он просит сочувствия у нас, завсегдатаев «пятачка». И нам смешно, и нам до глубины души жаль этого бедного лектора.
Новая метаморфоза: исчезает забитый «лектор», и снова улыбающийся студент с глазами навыкат, церемонно раскланивающийся со зрителями. Девицы запищали:
– Еще! Еще!
Александр Андреевич опять посмотрел вверх, на березы, на церковь и неожиданно заикал грубо, бесцеремонно. Поглядев на нас, он спросил:
– Что это у меня? Точно отрыжка! Вчерашний обед засел в горле. Эти грибки да ботвинья! Ешь, ешь, просто, черт знает, чего не ешь! (икает!) Вот оно! (икает) еще! (икает) еще раз! Ну, теперь в четвертый! (икает) Туды к черту и в четвертый!
Мы усердно смеемся, наивно полагая, что он рассказывает так просто о собственных ощущениях. И только после мастерски разыгранной сцены вместе с Михаилом Дмитриевичем мы услышали, что была исполнена «Тяжба» Н. В. Гоголя.
А Александр Андреевич, как говорится, вошел в раж. Он поднял голову и, смотря на тучи, громоздившиеся невысоко над горизонтом в ясном ночном небе, спросил:
– Что вам напоминают эти тучи?
– Горы! – хором ответили мы.
И опять без предисловий:
– Высоко в горы вполз уж и лег там сыром ущелье, свернувшись в узел и глядя в море.
Просто и ярко рисует артист горный пейзаж, самодовольного, ограниченного ужа и страдания гордого сокола.
Мы потрясены мощью горьковского таланта и мастерством исполнения. Мне до слез жаль несчастную разбившуюся птицу. Шипенье ужа: «Что, умираешь?» ощущается струйкой холода, пробежавшего, вероятно, не только по моей спине.
«Пускай ты умер! Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!» – проникновенно закончил чтец. Нашим восторгам от исполнения «Песни», от новизны содержания не было границ. Все мы, а особенно девицы, влюбленными глазами смотрели на такого простого и славного студента.
Александр Андреевич надел фуражку и сказал своему коллеге:
– Миша, займись с народом, а я отдохну.
– Слушаю-с, маэстро, – покорно согласился Михаил Дмитриевич и попросил балалайку у Вани Гордина. Улыбаясь хорошей, открытой улыбкой, слегка приподнимавшей левый угол губ, он вежливо спросил:
– Изволите знать песню «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан»?
– Как же, знаем! – хором ответили девицы.
Александр Андреевич тоном конферансье вставил:
– Исполняет на балалайке гитарист, балалаечник и прочих струнных дел мастер Михайло Федоров.
Балалайка Гордина, до сих пор умевшая отхватывать «Барыню», «Камаринскую», танцы и частушки, вдруг преобразилась и запела такими голосами, проникающими в глубины сердец, что мы замерли. Затаили дыхание. Было странно и радостно слышать, что дрянной, надоевший инструмент может жить в звуках и рассказывать без слов о глубоком горе девушки, рассказывать так, что и ночь с ее летними красками потускнела, и лица стали серыми, и на сердце какая-то щемящая боль.
О танцах никто не вспоминал. Мы были покорены талантливым исполнением знакомой песни. Федоров кончил. Лицо его было серьезно.
– Ну, как? Чувствительно? – спросил он своего приятеля.
– Весьма. Ты сегодня в ударе, Михаил.
И обратившись к нам, продолжал:
– За сим следует «Не осенний мелкий дождичек…». Специально для мужской части почтенной публики.
С тем же мастерством исполнил Михаил Дмитриевич вторую песню.
– «Светит месяц» с вариациями, – объявил Александр Андреевич.
Вариации к песне изумили всех техникой игры, но больше всех был потрясен Ваня Гордин.
– Больше я не играю или буду играть только как вы, – объявил он.
– Будьте самим собою – это лучше всего, – посоветовал ему студент.
Михаил Дмитриевич сменил балалайку на гитару, а его приятель спел для нас незнакомую кощунственную студенческую песню, начинавшуюся словами: «Там, где Крюков канал и Фонтанка-река», о разгулявшемся Николе Морском.
За декламацией, песнями и музыкой последовали массовые игры, и студенты окончательно сделались душою общества танцевального «пятачка».
… Лежа на кровати в своей «совещательной» спальне после вечера со студентами, я обдумывал слова запомнившейся мне «Песни о Соколе». Кто такой Уж? Да ведь это же я! Неужели не понятно, что мое ежедневное переползание от кровати к канцелярскому столу, от стола на лужайку к «пятачку» и снова на кровать, – неужели не понятно, что это и есть существование Ужа?
В этот же вечер я понял, что на свете есть что-то позначительнее канцелярщины и танцев, – есть какая-то борьба смелых Соколов с какими-то врагами, борьба зовущая, увлекательная, есть какая-то неизвестная мне область искусства, музыки и художественного слова.
Засыпая, я твердо решил сойтись со студентами поближе, так, как когда-то был близок к Токарскому.
… На другой день студенты явились за письмами.
– Вы, кажется, вчера были на вечернице? – спросил Федоров.
– Да.
– Что на вечернице девки чаровницы, – заметил, улыбаясь Александр Андреевич.
– Позвольте же познакомиться, – сказал Федоров. – А это мой однокурсник Александр Иванов, – представил он товарища.
Федоров просто начал разговор об условиях получения почты, о дачниках, о местных учителях и, прощаясь, сказал:
– Вам, вероятно, уже успели надоесть танцы. Заходите к нам, когда найдется время.
Вечером я пошел к студентам. Они меня познакомили с трезвым дьячком, которого я, несмотря на год жизни в селе, еще не знал. Иванов удивился:
– Как? Вы год с лишком прожили в селе, и не знаете друг друга? А с учителем вы знакомы?
– Нет, ни с кем из них я не знаком, – ответил я,– ясли к лошади не ходят.
Студенты быстро переглянулись. Я понял, что сказал глупость. И мне стало стыдно. С улыбкой глядя на меня, Иванов продекламировал:
«Жил юноша в Британии когда-то.
Который добродетель мало чтил;
Он дни свои влачил в сетях разврата
И ночи за пирами проводил».
При упоминании о пирах мне представились чаепития за волостным самоваром и вспомнились сальные анекдоты. Очевидно, студент говорил про меня. Я чувствовал, что он меня осуждает, но никак не мог понять, за что именно. И не знал, что сказать.
– Вы бывали в бане? – неожиданно спросил Федоров.
«Смеется!» – подумал я и пожалел, что пришел к студентам. Однако ответил, что в баню хожу каждую субботу.
– Значит, голых людей видали, – решил Федоров.
– Еще бы, – сердито согласился я и опять подумал: «Издевается!»
– А вы не приметили разницы между голыми людьми?
– Разница есть: один повыше, другой пониже, третий молодой, четвертый старый. Разные бывают люди.
– Это все несущественная разница. Все они, прежде всего, люди. И если подумать посерьезнее, то вот именно это обстоятельство делает их одинаковыми, равными. Человек человеку брат, все люди – братья – поэтому не считайте себя яслями, а других лошадьми, – закончил Федоров.
– Миша, из тебя выйдет неплохой поп, – заметил брат псаломщик.
Михаил Дмитриевич серьезно и без задора сказал брату:
– То, что я говорю о братстве людей, и то, что говорит ваша православная церковь, – вещи несоизмеримые.
– Ну, как же несоизмеримые? – не соглашается дьячок. – Даже формула евангельская.
– Формула – да, по содержанию другое.
– Братия во Христе и плоти! – шутливо сказал Александр Андреевич, – не начинайте бесполезного словопрения. Внемлите предложению моему: посвятим сегодняшний вечер роскошной местной интеллигенции. Один из сих троглодитов уже перед вами.
Он кивнул в мою сторону. Я ничего не понял из размолвки братьев Федоровых и вежливо улыбнулся на комплимент студента: о троглодитах я услышал впервые.
– В самом деле, вечер чудесный, – согласился Федоров-младший. – Идемте в село.
Вчетвером мы направились производить «раскопки интеллигенции».
Первый визит нанесли учительнице Храповицкой. Она была веселая двадцатилетняя девушка, невысокого роста, полная, краснощекая и в веснушках, которые делали ее лицо рыжеватым. Учительница имела привычку каждую фразу сопровождать ужимками и смехом кстати и некстати.
– Мы разыскиваем распыленную в пространствах интеллигенцию села, – объявил Александр Андреевич, – с целью создать из нее некий ценный сплав.
– Троглодитов ищем, – подтвердил я, желая блеснуть ученостью.
Иванов толкнул меня локтем.
– Троглодитов? Кто такие троглодиты? – засмеялась Храповицкая. – Иванов, объясните.
Александр Андреевич быстро нашелся:
– Это я, он, они, мы, вы – все до той поры, пока не заживем культурной жизнью нас достойной.
Учительница опять весело засмеялась и начала искать в комнате платок, который, наконец, был обнаружен в рукаве пальто, брошенного прямо на кровать, узенькую и длинную, прикрытую кружевным покрывалом.
– Пойдемте, – предложила она.– Я сведу вас к Лиле Козловской, – щебетала она, выводя нас из своей крошечной комнаты. – Лиля здесь на даче, живет у Артемкиных. Она нынче весной кончила гимназию. Очень много воображает. Я так ее и зову: Воображалка Павловна.
И Храповицкая опять смеется мелким хихикающим смешком.
Лиля Козловская оказалась бледной томной барышней с голубыми глазами и светлыми пышными волосами, собранными в две толстые косы. Одета она в форменное гимназическое платье с белым воротничком и черным передником. Учительница назвала всех нас.
– Скучаете? – вкрадчиво медовым голосом спросил Иванов.
– Очень, – ответила Козловская низким грудным голосом. – Знакомых нет. После шумной гимназии здесь как-то не по себе.
– Да, здесь глушь, – вставил я, опять вспомнив волостной самовар и поцелуи с полена.
– Скажите, леди и джентльмены, – торжественно произнес Александр Андреевич, – кто мешает нам образовать некое безымянное общество ревнителей просвещения, но с развлекательными функциями? Нас много, все мы желанием горим, сердца у нас для счастья живы…
– Александр, не балагань,– остановил приятеля Михаил Дмитриевич. – Говори без затей, мы думаем предложить спаять небольшой кружок интересующихся вопросами морали, философии и деловую работу чередовать с удовольствиями пикникового и иного характера.
– А это не будет скучно? – спросила учительница и засмеялась. – Если скучно, я не согласна.
– Мадемуазель, – серьезно сказал Иванов, мораль и философия так же смешны, как и все на свете: жизнь, как посмотришь с холодным вниманием вокруг, – такая пустая и глупая шутка. Семьдесят лет назад это открытие сделал некто Лермонтов.
– Я не прочь войти в кружок, – просто сказала Лиля Козловская.
– Теперь к кому? – спросил Иванов.
– Тут еще живут на даче бухгалтер Мукшин, два семинариста и охотник с рыжей собакой Николай Иванович, – считала Храповицкая. – Идемте, идемте к ним!
Сходили и к бухгалтеру, и к семинаристам и к охотнику с рыжей собакой, заручились их согласием и постановили: завтра всем собраться у Лили Козловой, а студентам составить план занятий для кружка.
В те годы я впервые услышал, что существует на свете какая-то «философия». Конечно, заниматься этой наукой для меня (да и только ли для меня!) было преждевременно: я не имел ни малейшего представления о естественноисторических науках, математике, психологии, логике… студенты мерили всех на свой аршин.
На следующий вечер десять членов кружка собрались в крошечной избушке-даче Лили Козловской. Мы разместились за квадратным столом, покрытым простой деревенской скатертью, на четырех скамейках. На столе стояла скромная керосиновая лампа и букет полевых цветов в высоком глиняном горшке. Два крошечных оконца избушки, открытые настежь, обильно пропускали воздух летнего вечера и комаров.
Вступительное слово взял Михаил Дмитриевич. Разгладив свои каштановые волосы и приподняв в улыбке левый угол губ, он объявил нам, что «идеальная цель высокой философии есть миропонимание. Которое должно быть основой для жизнепонимания», что «философия – царица наук», что она объединяет разрозненные знания, приобретенные людьми, и занимается изучением природы, вселенной…
Основным пособием для работы кружка он назвал «Введение в Философию» Челпанова. Александр Андреевич добавил, что наша работа потечет продуктивно, если каждый член обзаведется «Введением» и к очередному занятию – через два дня на третий – проконспектирует в порядке очереди главу, доложит на заседании ее содержание, выслушает возражения, замечания, ответит на вопросы.
Предложения студентов приняли без возражений.
– Кто же возьмется конспектировать первую главу «Задачи философии. Отношение философии к наукам»? – спросил Федоров.
Я вызвался и тотчас испугался: ведь я же самый молодой член кружка, смутно понимал, что такое конспект, никогда еще не выступал с длинной речью хотя бы и по конспекту. Но отступать было поздно. Через два дня было назначено очередное занятие. Разошлись…
И вот для меня началась «философская страда». Рядом с повестками, описями, страховыми листками на канцелярском столе лежал раскрытый Челпанов. Чередуя «текущие дела» с «Введением в философию», я мужественно одолевал слово за словом, фразу за фразой. Каждый термин, каждое имя приходилось разгрызать, как орех, при помощи «Энциклопедического словаря» Ф. Павленкова. Иногда работа по изучению
I главы казалась мне непреодолимой, тогда я впадал в отчаянье от бессилия овладеть челпановской премудростью. Например, я читал:
«Для эллина, оставившего мифологические взгляды на мироустройство, нужно было такое понимание мира, которое могло бы заменить ему отжившую народную религию» – и становился в тупик. Возникал ряд вопросов: кто такие эллины? Почему они оставили мифологические взгляды? Какие взгляды называются мифологическими? Где и когда жили эллины? Какая религия называется народной? Что такое религия вообще?
Я шелестел страницами словаря Павленкова и упрямо, настойчиво делал щели в драпировках, плотно закрывавших для меня строй челпановских мыслей. Через эти щели мне смутно рисовались греческие мифы, неясно представлялись границы пространства и времени в жизни народов, раскрывались крепкие створки понятий «религия», «народ» и другие. Небольшой абзац «Введения» отнимал у меня целые часы.
Через день зашел Михаил Дмитриевич, спросил, как идет работа.
– Туго, – сознался я.
– Корень учения горек, плоды его сладки, – пошутил он. – А конспектировать умеете?
– Нет.
– Давайте-ка, пойдем от известного к неизвестному. Вот, например, я знаю, у вас на суде говорят много. Ведь вы же не все записываете?
– Конечно не все: за ними не угонишься.
– А что же вы все-таки пишете?
– Самое главное.
– Так и здесь делайте. Вот слушайте. Он прочел абзац, уже много раз перечитанный мною, и спросил:
– О чем я вам прочел?
Я ответил почти слово в слово.
– Длинно. Еще короче. Основное.
Я ответил еще короче.
– Вот такими короткими фразами, как творог от сыворотки, вы и отделите главное от второстепенного, по всей главе. У вас и получится конспект, из тезисов.
Федоров ушел. А мне снова пришлось искать в словаре: тезис, фраза, конспект… Спать пришлось часа три за двое суток. Но все же конспект к занятию был готов.
Зашел Ваня Гордин и позвал на «пятачок».
– Лина скучает, – напомнил он.
– Скажи, что больше не приду.
– Что так? Аль загордился? Со студентами знакомство свел?
– Читаю. Видишь?
Я показал ему «Введение» и словарь.
– Ну, как хочешь. А только Петька ее вчера опять провожал.
Я не огорчился и Ваня ушел.
На первом занятии кружка мне «повезло»: никто, кроме студентов, не прочел первой главы (книги еще не были получены из Петербурга). Я, как умел, рассказал о прочитанном, щеголяя философской терминологией и склоняя имена Канта, Гегеля, Пифагора. Между прочим, я сказал, не мудрствуя лукаво:
–Фихтом этот вопрос рассматривается следующим образом…
Михаил Дмитриевич поправил:
– Фихте не склоняется.
А меня словно кипятком ошпарили. Мой «философский дебют» в общем, прошел без больших срывов. Меня поздравляли, говоря, что для первого раза неплохо, что первый блин у других бывает комом. Я был в зените «философской славы».
Когда занятие кружка пришло к концу, Михаил Дмитриевич, взявший на себя обязанности руководителя, предложил:
– До получения «Введения» каждым членом кружка предлагаю раскинуть умом и решить основной философский вопрос: что такое материя и что такое дух, и каково между ними взаимопонимание?
Мы охотно согласились подумать, и перешли от философии к гитаре и пению.
… Поставленный вопрос меня очень заинтересовал. С материей вопрос разрешался просто. Но дух? Что он такое? Моя душа? Мои мысли?
Если дух – душа, то где же она во мне? Где он была до меня? Где будет после смерти?
Часами я размышлял над коварным вопросом, мучился с ним и наяву и во сне. Материя ограничивается разнообразными контурами вещей, дух тоже пытался материализоваться, но как-то туманно, облачно, без границ, без линий.
Через два дня в избушке Козловской Михаил Дмитриевич вручил каждому члену кружка по экземпляру «Введения» и в шутку добавил, что теперь-то мы одолеем челпановские твердыни.
– Ну, а засим перейдем к вопросу, который я вам поставил прошлый раз. – И обратившись ко мне, предложил: – Начнем с нашего дебютанта-докладчика.
– Ваш вопрос решен, – гордо отозвался я, – материя – все то, что существует.
– Например?
– Стол.
– Какого он цвета?
– Черного. Это мы все видим.
– Допустим. Ну, а если вы и я ослепли или слепы от рождения. Тогда мы будем иметь представление о цвете стола?
– Нет, но мы спросим у других.
– И все другие слепы.
– Тогда мы не будем знать цвета стола, – с недоумением сказал я.
– Измерьте стол.
– Полтора аршина.
– Допустим, что мы все слепые и лишены чувства осязания, с помощью которого можно получить представление о величине стола. Какой же длины будет стол?
Я растерялся: стол на моих глазах утрачивал свои особенности и качества.
– Допустим, что мы все лишены органов внешних чувств. Будет ли у нас тогда хоть какое-нибудь представление о столе? – наступал Михаил Дмитриевич.
– Никакого представления не будет.
– Значит и стола не будет?
И левый угол губ нашего руководителя приподнялся:
– Где же ваша материя? Где же ваш стол?
Я не сдавался:
– Я могу не знать не только этого стола, но и всех столов на свете, однако независимо от меня и вас они все же существуют.
– Сто есть сумма ваших представлений о нем: твердый, длинный, черный, деревянный, тяжелый и так далее. Если не будет этих представлений, что же останется от стола?
– Для меня?
– Да.
– Ничего. Но стол все-таки останется.
– Для кого?
– Для других.
– Да откуда вы это знаете? Ведь люди-то только сумма ваших представлений о них.
Все члены кружка молчали. Этот странный разговор приводил всех нас к нелепому выводу, что все, что окружает каждого из нас, не больше, как сумма воспринятого внешними чувствами. А есть ли что за этой суммой представлений, еще не известно.
Только Александр Андреевич вступился за нас, беспомощных «философов».
– Михаил, ты дурачишься, а у людей глаза на лоб полезли.
Не слушая приятеля, Федоров спросил:
– А что такое дух?
– Не буду рассуждать, – сказал охотник Николай Иванович. – Если стол так легко исчез, что же останется от духа?
Все засмеялись.
Уголок левой губы у Михаила Дмитриевича опять приподнялся:
– Я с вами не шутил, товарищи. Вы видите, разные есть взгляды по вопросу о том, что такое материя и дух. Философия не заоблачная наука для досужих людей, а очень близкая нам, я бы даже сказал необходимая. Вы увидите, что она занимается не отвлеченными вопросами, а теми, которые каждую минуту стучатся в пытливый ум человека. Но философия может учить нас удаляться от жизни, может и звать к активному участию в ней. Так кто же выступит по второй главе «Введения» Челпанова?
… Организатор и руководитель нашего кружка М.Д. Федоров родом из поповичей. Отец его – настоятель какого-то Иоанновского подворья – «зарабатывал» много денег и обучал своих детей в средних и высших учебных заведениях. Старший, Валентин, – в прошлом студент духовной семинарии, не поднялся по лестнице церковной иерархии выше первой ступени и уже в зрелом возрасте был дьячком-пропойцей. Младший, Михаил, учился на третьем курсе Петербургского университета. Незадолго до окончания он заявил отцу- настоятелю, что впредь учиться не будет, так как это противоречит его новым убеждениям толстовца: вся наука лжива, достоверного ничего не имеет и служит лишь, будучи далекой от народа, для удовлетворения прихотей имущих состоятельных людей.

