
Полная версия:
Шоу бизнес. Книга четвёртая
— Нет, Серёжа. Кассеткитвои, концертики — дело доброе, слов нет, но масштаб не тот. Масштаб мелковат,Серёжа. Заводы сейчас идут с молотка — ЗИЛ, «Красное Сормово», Ижорский. Там —деньги и власть на поколения. А музыка — пена. Сёдни поют, завтра забудут,послезавтра новые придут и споют то же самое, только громче. Покажи масштаб —тогда поговорим.
В любой другой ситуацииСергей огрызнулся бы — про «Олимпийский», про двадцать тысяч зрителей за вечер,про миллионы, которые крутились в этом бизнесе и которые ещё будут крутиться,когда заводы встанут навсегда, — но здесь промолчал, и правильно сделал:возражать Дедушке — занятие бесполезное, как спорить с приговором, который ужевынесен, только не оглашён. Для Дедушки шоу-бизнес был и оставался песчинкой,мелочью, недостойной серьёзного разговора, — и отказ, обёрнутый в чай инеторопливость, от этого не переставал быть отказом.
— Сколько надо показать?
Усмехнулся — еле заметно,одними глазами, и в этой усмешке мелькнуло что-то похожее на уважение:правильный вопрос, деловой, без обид и без нытья, — так спрашивают те, когоучить уже не надо.
— Сам поймёшь. Когда ктебе будут приходить — туда, вниз, на тот самый стульчик, — тогда и поймёшь. Апока — рано. Рано, Серёжа, не обижайся.
Помолчал, и тишинасгустилась — та тишина, когда человек напротив ещё не закончил и перебивать егонельзя: перебить — значит обидеть, а обидеть Дедушку мог себе позволить толькотот, кому жизнь была не дорога.
— И ещё, Серёжа.Компаньон твой, Положенцев. Ты на него погляди повнимательней. Не нашенский он,не той закваски. Башковитый — спору нет, язык подвешен, рученьки цепкие, всёпри нём. Но чужой. Я таких повидал — лыбятся, ручкаются, в зенки честно глядят,а обернёшься — и ты уже не при деле, а при нём. Не говорю, что он из таких.Говорю — приглядись.
— Он нормальный, Дедушка.Работаем вместе, всё ровно.
— Может, и ровно. —Стакан повернулся в сухих пальцах — медленно, как минутная стрелка. — А может,криво. Это ведь штука такая, Серёжа: ровно и криво — одно и то же, пока незамерил. А когда замерил — уже подписано, поделено, решено, и стоишь с пустымируками и думаешь: как же так, ведь всё было ровно.
Внизу хлопнула дверь —ещё один проситель, ещё одна судьба, ожидающая решения в коридоре с облупленнойлепниной. Народ шёл к Дедушке за справедливостью не потому, что верил в егодоброту, — доброты в нём было не больше, чем в топоре, — а потому, что государствоторговало справедливостью по такой цене, что дешевле было идти к авторитету,который хотя бы не брал предоплату и хотя бы выполнял обещанное, пусть и насвой лад.
В дверях бесшумнопоявился Артём Георгиевич — сухой, неулыбчивый, — он не входил в комнаты, авозникал в них, — и по одному этому появлению Сергей понял: аудиенция окончена,время, отпущенное ему, истекло, и следующий проситель уже поднимается поотполированной лестнице.
Сергей поднялся, допилчай — не торопясь, до последнего глотка, — торопиться, уходя от Дедушки,означало показать замешательство, а замешательство здесь читалось как слабость.
— Спасибо, Дедушка.
— Иди, Серёжа. И подумайо том, что сказал. Про Положенцева — подумай. Я ведь не из вредности, Серёжа, —я из опыта, а опыт мой тебе известен.
Сергей вышел — вниз полестнице, мимо просителей, которые подняли головы и тут же опустили — в этомкоридоре чужое лицо рассматривать не принято: одни стесняются своей просьбы,другие — чужой, а третьи просто знают, что лишний взгляд — лишний свидетель, асвидетелей здесь не любят. Те же глаза — быстрые, настороженные, как у людей,ожидающих диагноза: что сказали? будешь жить?
Во дворе было холодно —февраль давил сыростью и темнотой, фонари горели тускло, и чёрные «мерседесы» укрыльца блестели от влаги, как лакированные гробы. Сергей сел в «восьмёрку»,закурил и некоторое время сидел, глядя на тёмное здание с единственным горящимокном наверху. Людей не дал, в музыку не поверил, для него «Олимпийский» — тоже, что деревенский клуб, только стульев больше, а заводы, металл, нефть — вотмасштаб, вот серьёзный разговор, а песни — пена, которую ветер сдует и следа неостанется.
Но слова про Положенцевазасели — не нашенский, не той закваски, чужой. Дедушка промахивался редко, акогда промахивался — последствия обходились дешевле, чем чужие промахи: свои онисправлял сам, тихо и навсегда. Ещё в хрущёвке на Ленина, когда Сергей былмальчишкой с условным сроком и будущим, которое не просматривалось дальшеследующего вторника, Дедушка учил его первому правилу: доверяй, но считай —людей считай, деньги считай, дни считай, — всё в этом мире поддаётсяарифметике, кроме предательства — предательство не считается, оно случается, исчитать его начинают потом, когда считать уже поздно.
Машина тронулась.Двухэтажный дом без вывески остался позади — тёмный, молчаливый, с негаснущимсветом наверху, похожий на маяк, только свет этого маяка указывал не наспасение, а на место, куда приходят, когда спасаться больше негде. Людей недал, в музыку не поверил, песчинкой назвал всё, ради чего Сергей ехал черезвесь город, — но одно слово увёз с собой, короткое, как зарубка на память:приглядись.
А за спиной, в комнате снизким потолком и тяжёлыми шторами, Дедушка налил себе ещё чаю — горячего,крепкого, — и подумал о том, о чём не сказал вслух: мальчишка вырос, окреп, вМоскву пробился, партнёра завёл, контору поставил, — но музыка останется музыкой,а жизнь — жизнью, и одно с другим не совпадает, как не совпадают ноты с пулями,хотя и то, и другое попадает в цель. Время покажет. Время всегда показывает —только не всем нравится то, что оно показывает, и не все доживают до титров.
Глава 8. Пятнадцатый дубль
или Когда «мы» означает разное
Между мужчиной иженщиной, которые делают одно дело, рано или поздно встаёт вопрос: кто комунужнее? Ответ всегда один — каждый уверен, что он, — но озвучивать вслух нерешаются, и правильно делают: озвучить — значит начать войну, а воевать счеловеком, которого целуешь по утрам, неудобно. Неудобно, но неизбежно — и вэтой неизбежности виновата не любовь и не бизнес, а лист ватмана на стене,исписанный чужим почерком.
Студия на Шаболовке быланастоящей — аппаратная за стеклом, звукоизолированная кабина, акустическиепанели на стенах и оборудование, которое Сергей вывез из Свердловска под шумокпутча: пока страна смотрела танки по телевизору, фура с аппаратурой на полмиллионадолларов катила по пустым дорогам, и это была, пожалуй, главная польза, которуюпутч принёс шоу-бизнесу. Кофры с JBL, Yamaha, Shure — чёрные, с металлическими углами, с наклейками,которые когда-то звучали как заклинания, — теперь стояли по местам, разобранные,подключённые, настроенные; Сергей проверял каждый разъём лично, каждый кабельподписывал от руки — привычка человека, который знал: потеряешь кабель —потеряешь концерт, а потеряешь концерт — потеряешь всё.
Днём здесь записываличужих — «Комбинацию», сессионников для сборника «Звёзды дискотек», иногда«Ласковый май», если Разин не торговался до скандала, — и чужие платили аренду,на которую содержалась студия. Ночью записывали своих. Расписание висело на стенерядом с дверью — лист ватмана, разграфлённый карандашом, заполненныйЕлизаветиным бухгалтерским почерком: дневные часы — чужие имена, ночные — «А.Лапина, альбом». С полуночи до шести. Каждую ночь. Месяц подряд. Расписание непрятали — висело открыто, а зря: иногда листок бумаги говорит о расстановке силточнее любого устава. Кто пишется днём — тот гость. Кто ночью — тот свой.Гостям платят, свои платят собой.
Ночью студия жила иначе,чем днём, — пахла нагретой электроникой, сигаретным дымом и остывшим кофе избумажных стаканчиков, и в этом запахе было что-то каторжное, ночносменное,знакомое каждому, кто работал на заводе в третью смену, — с той разницей, чтона заводе хотя бы платили сверхурочные. За окнами — переулок, ларёк напротив,работавший до четырёх: водка, сигареты, «Сникерс» — набор выживания эпохи, — ибродячая собака у стены дома, Миша иногда выносил ей колбасу. Алина однажды, вперерыве, вышла покурить и простояла пять минут, глядя на эту псину, и сказала:«Тоже ночная смена», — и в голосе было что-то такое, от чего Валера предпочёлне услышать.
* * *
За стеклом стояла Алина —в наушниках, с тенями под глазами от бессонного месяца, губы у самогомикрофона, и на лице было выражение, которое Валера за год научился различатьбезошибочно и которого втайне побаивался: не усталость, нет, — усталая Алинакапризничала, требовала чаю и уходила спать, — а решимость, холодная,рыбинская, та, из которой рождался хрип, продающий стадионы. Рыбинскоеупрямство, которое мать-учительница называла характером, а отец-инженер —неуправляемостью; родители не сошлись даже в определениях — что уж говорить омуже, который по совместительству продюсер.
За пультом сидел Миша —длинноволосый, в застиранной футболке Pink Floyd, на которой Гилмор давно превратился впривидение, а может, и не в привидение, а в напоминание о том, что великаямузыка создавалась людьми, которые выглядели не лучше, — и руки его лежали нафейдерах с той плавной уверенностью, которая приходит после тысячи ночных смен:руки работали сами, а голова занималась другим — слушала то, что не слышатприборы, и боялась того, что слышала. Три месяца научили его трём вещам:продюсер слышит то, чему нет названия в учебниках; спорить с ним о звукебесполезно; а с женой продюсера не спорят вообще — на «Мелодии» между артистамии продюсерами летали предметы потяжелее слов.
— Стоп, — сказал Валера иснял наушники — медленно, как снимают, когда слышат не то и знают, что придётсяначинать сначала. — Не то.
Алина подняла глаза —медленно, с тем тяжёлым спокойствием, которое у женщин наступает не послепервой обиды и не после десятой, а после пятнадцатой, когда обижаться уже не начто, остаётся только считать.
— Что не то?
— Финальная. «Никогда невернусь». Ты поёшь прощание — мягко, со слезой. А нужно приговор. Холодно.Бесповоротно.
Рассуждение красивое, иВалера произнёс его с блеском, который на журфаке приводил в восторгпреподавательниц, — а жену приводил в бешенство. Она молчала: не от согласия, аот усталости спорить с человеком, который слышит музыку лучше всех, асобственную жену — никогда.
— Я пою, как чувствую.
— Ты поёшь, как устала.Спой, как хочешь уйти.
— Может, и хочу.
Миша уставился виндикатор с усердием человека, твёрдо решившего не существовать. А междукабиной и пультовой стояло стекло — толстое, студийное, сквозь которое муж ижена видели друг друга и не слышали ни слова без микрофона, и это стекло,поставленное для звукоизоляции, выполняло свою работу куда честнее, чем обаони.
— Спой ещё раз.Представь, что уезжаешь навсегда. Из Рыбинска.
В студии повисла тишина —не та рабочая, которую звукорежиссёры ценят и берегут, а другая, человеческая,опасная. Рыбинск для Алины был раной, которую она научилась не трогать в первыймосковский год, — а Валера взял и ткнул пальцем, как тыкают люди, слишкомувлечённые результатом. Хороший продюсер вытащит из артиста спрятанное; великий— вытащит и не покалечит. Валера был хорошим.
— При чём тут Рыбинск, —и произнесла это без вопросительной интонации, ровным голосом, от которого улюдей с развитым чувством самосохранения начинает чесаться между лопатками.
— При том, что на демотри года назад был холод человека, сжёгшего мосты. А сейчас — мягче. Москвасмягчила голос. Певице голос смягчать нельзя, это всё равно что ножу стачиватьлезвие.
Алина услышала: тыизменилась, мне не нравится. Мужья говорят это за полгода до развода — дажекогда речь о музыке.
— Ладно. Запускай.
Вернулась в кабину. Мишазапустил фонограмму — привычное движение, не глядя, как заводят мотор машины,которую знаешь лучше собственного тела.
И Алина запела — отзлости: рыбинской, утробной, той, которую Валера хотел вытащить словом«Рыбинск» и вытащил непроизнесённым «не нравится». Жёны слышат непроизнесённоевернее произнесённого — этому учить не надо, это врождённое. «Никогда невернусь» прозвучало не прощанием и не приговором — угрозой. Тихой, точной,адресной.
Валера слушал с закрытымиглазами, и на лице его проступило выражение, которое Алина ненавидела большевсего на свете, — блаженство охотника, нашедшего след и забывшего, что дичь —его собственная жена. Он слышал ноты, обертоны, дыхание между фразами — и неслышал, что это ему, лично, поимённо. Продюсерское ухо работало безупречно, амужское было выключено — и микрофон, как назло, пишет только первое.
Миша снял наушник справого уха — жест, по которому Валера за три месяца научился читать результатвернее индикаторов.
— Есть. Шестнадцатый.
— Есть.
Алина за стеклом стояла сзакрытыми глазами — не открывала, не улыбалась. Стояла, как стоят после драки:на ногах, но пустая.
* * *
Вышла из кабины. Не селарядом с мужем — прошла мимо, к стене с ватманом. Встала, заложив руки за спину.Читала — имена, часы, даты — не торопясь, долго, так долго, что Валера пересталдышать.
Потом взяла Елизаветинкарандаш с полки — остро заточенный, бухгалтерский.
И зачеркнула «Комбинация,10:00—14:00». Одной линией, ровной и жирной.
И ниже, тем же ровнымпочерком, вписала: «А. Лапина».
Валера поднялся из-запульта — резко, задев локтем стопку бумажных стаканчиков.
— Алина.
— Подожди. Не закончила.
Зачеркнула «Ласковый май,14:00—18:00». Написала: «А. Лапина».
Зачеркнула «Сессионные,сборник, 18:00—22:00». Написала: «А. Лапина».
Четыре строчки — четыреприговора, вынесенных карандашом, который даже не принадлежал ей; хотя историязнает примеры и покруче: империи рушились от пера, макнутого в чужуючернильницу, — и никто потом не мог вспомнить, кто его заточил.
Аккуратно. Без нажима. Стем спокойствием, с которым бухгалтеры исправляют ошибки в ведомостях, — толькоэто была не ведомость, а карта территории, и Алина перекраивала её молча, итишина стояла такая, что было слышно, как дышит плёнка на катушке.
— Вот так, — сказалаАлина. Положила карандаш. Обернулась. — Вот так правильно.
Валера смотрел нарасписание — на чужие имена, перечёркнутые женой, на «А. Лапина», повторённоечетырежды от утра до ночи, — и в этом листке ватмана, исчёрканном карандашом,было больше правды, чем во всех их разговорах за год: она хотела всё. Не часть,не половину, не ночную смену — всё. Всю студию. Весь бюджет. Всё внимание мужаи продюсера. Зачем компании чужие артисты, если есть она?
— Ты понимаешь, чтоделаешь?
— Считаю. — Она закурила— его «Мальборо», из его пачки, не спрашивая, по-хозяйски: что твоё — то моё. —Мои концерты — сколько в месяц? Восемь? Десять? А «Комбинация»? А «Наутилус»?Посчитай, Валера. Кто кормит эту контору. Кто оплачивает дневное время, накотором пишутся чужие. Посчитай — и объясни мне, почему я пишусь ночью.
Валера знал цифры. Алина— семьдесят процентов выручки. Все остальные — тридцать. Пропорция, которую ондержал в голове и гнал от себя: сегодня семьдесят, а завтра она охрипнет,уйдёт, надоест публике — и от компании останется тридцать процентов, на которыене протянешь и квартала.
— Бизнес — это не одинартист. Каталог. Десять имён, двадцать. Одна уйдёт — останется девятнадцать.
— Одна уйдёт — неостанется ничего. И ты это знаешь.
Валера это знал и отэтого знания ему делалось нехорошо — нехорошо физически, как бывает, когдавидишь цифры и понимаешь, что они правы, а ты нет, но признать это означало бысдаться, а сдаваться он не умел: московские мальчики с журфака не сдаются, они маневрируют,пока есть пространство, а когда пространство кончается — маневрируют дальше, встену, и называют это стратегией.
— А Сергей? — Она ткнуласигаретой в сторону перечёркнутого расписания. — С уральскими группами потысяче кассет? Склады, фургоны, дальнобойщики — на мои деньги, Валера. Я пою —деньги идут на рок-н-ролл, который никто не покупает.
Имя Сергея повисло вночном воздухе — и Валера почувствовал, как разговор, до этой секундыдержавшийся в рамках семейной ссоры, перешёл границу: жена замахнулась не нарасписание и не на бюджет, а на партнёра, на человека, который привёз изСвердловска аппаратуру, на которой она только что пела, и для Алины весь этотчеловек со всеми его складами и фургонами был ненужным механизмом, пожирающимденьги, которые мог бы зарабатывать один голос — её голос, и логика тут былахищная, простая, безупречная в своей жестокости: зачем компании партнёр, еслиесть звезда?
— Сергея не трогай. —Тихо; тем голосом, которым в их бизнесе говорят перед криком. — Без Сергея нетэтой студии. Нет пульта, на котором ты пела.
— Спасибо за пульт. —Затушила сигарету — методично, до последней искры, не глядя на мужа. — А теперьчестно, Валера: ты строишь компанию — или мою карьеру? Одно из двух.
Оба были правы — а когдаправы оба, проигрывают оба, и ничего с этим не сделаешь: Валера — потому чтокомпания на одном артисте живёт ровно до первой ангины, до первого каприза, допервого «я устала, увольняюсь», и строить на одном голосе империю — всё равночто строить дом на льду, красиво, пока не потеплеет; в нормальной стране длятаких случаев существуют контракты, юристы, страховки — а в России девяностовторого года существовали только обещания, данные на кухне, и рукопожатия,которые забывались быстрее, чем высыхал пот на ладонях. Алина — потому чтоденьги зарабатывала она, а тратили их на каталог, в котором её имя стояло после«Комбинации»; в любой другой индустрии это называлось бы эксплуатацией, ношоу-бизнес — единственная отрасль, где эксплуатируемый поёт, а эксплуататораплодирует, и оба искренне считают, что так и надо.
— Я хочу, чтобы компанияработала на меня. — Спокойно, деловым тоном. — Мои концерты. Мои записи. Моёимя на кассете — не «Серебряный диск». А «Комбинации» и Сергей с его складами —пусть зарабатывают сами.
— Это ультиматум?
— Это арифметика.
Валера молчал. Молчал исмотрел на ватман — на перечёркнутые имена, на «А. Лапина», написанное четырераза подряд с убийственной аккуратностью, — и понимал: это не про расписание.Это про всё. Про то, кому принадлежит компания, кому принадлежит музыка, комупринадлежит он сам — мужу, или продюсеру, или человеку, который строит империюи не замечает, что фундамент этой империи курит «Мальборо» и хочет развода.
— Поговорим завтра. Дома.Без свидетелей. — Кивнул на Мишу, который за весь разговор не шевельнулся.
— Обещаешь?
Рука на его плечо —лёгкое прикосновение, не ласка, а печать. Так скрепляют перемирия, которыедлятся ровно до следующего повода.
— Обещаю.
Обещание повисло ввоздухе — невесомое, ни к чему не обязывающее. За два года обесценилось всё —рубль, идеология, воинская присяга, — обещания первыми; в шоу-бизнесе они ираньше весили меньше сигаретного дыма, а теперь не весили ничего, и оба этознали, но делали вид, что нет, — потому что делать вид — навык, который в новойРоссии только дорожал.
* * *
Она вернулась в кабину,надела наушники. Последние пять дублей — подряд, без перерыва, без капризов.Голос шёл снизу, из живота, из того места, где хранятся не ноты, а решения, — икаждый дубль был злее предыдущего, а злость Алине шла, Валера прав: шла, какшёл ей чёрный цвет на обложке, как шло рыбинское «о» в согласных, как шласудьба, выбранная расчётом, а не сердцем.
На двадцатом дубле Мишамедленно снял оба наушника — впервые за три месяца работы, и одного этого жестабыло достаточно.
— Это не «есть». Этоальбом.
Валера кивнул — он знал,что это лучшее, что записывалось в этой студии, слышал каждой клеткойпродюсерского мозга, и то, чего не мог понять, — откуда оно взялось, из какогоместа в этой усталой женщине за стеклом родился звук, ради которого существуетвся индустрия; но если бы он понял — он был бы не продюсером, а богом, а боги вшоу-бизнесе не водятся, там водятся только продюсеры и бухгалтеры.
За окном светало — серыйрассвет, в котором нет ни обещания, ни красоты, один сырой свет, от которогопредметы теряют тени. Первый троллейбус прошёл по Шаболовке. Собака у стенызевнула и ушла — рабочий день у неё начинался с рассветом. Миша сматывал кабели— петля к петле; Сергей проверит.
Алина стояла в дверяхкабины, прислонившись к косяку, — бледная, сигарета в углу рта, и в эту секундуона была не Алиной Лапиной с обложки «БОЛЬ», а Алинкой из Рыбинска, котораяхотела спать, просто спать — без дублей, без графиков, без цифр, которые доказываютправоту и не приносят покоя.
— Поехали домой.
Такси ждало у тротуара —жёлтый «жигулёнок» с шашечками, мотор тарахтел на холостых, таксист дремал надрулём и не удивился: в феврале на рассвете из переулков выходят либо музыканты,либо фальшивомонетчики, и тех и других лучше не спрашивать. Один адрес — покаещё один. Ехали молча. Оба смотрели в разные окна одной машины — он на Москву,которую строил, она на Москву, которую собиралась забрать; а Москва за окнамибыла одинаковая — серая, февральская, равнодушная к обоим, — город, которыйпережил не таких и не заметил.
А на стене студииосталось расписание — перечёркнутое, переписанное, с «А. Лапина» вместо чужихимён. Завтра Елизавета придёт, увидит, перепишет заново — аккуратно,бухгалтерским почерком, вернёт «Комбинацию» и «Ласковый май» на прежние места.Но карандашный след останется — вмятина на ватмане, царапина, которую нестереть. Так начинаются трещины: не с грохота, а с карандашной линии,проведённой женщиной, которая устала петь по ночам.
Глава 9. Павелецкий
или Где рождается контрафакт и умирает порядок
Внутренние войны —роскошь мирного времени: грызться друг с другом могут только те, кого не грызутснаружи. Пока Алина перечёркивала студийное расписание, а Валера считал, какудержать жену и бизнес одновременно, — снаружи, на привокзальных площадях, в грязифевральских луж и ларёчном дыму, уже прорастало то, что ударит по ним всем; ипрорастало не само по себе, а по звонку, о котором они узнают нескоро.
Площадь у Павелецкоговокзала пахла так, как пахнут все вокзалы мира, — мочой, шаурмой и надеждой налучшую жизнь, причём надежда пахла сильнее прочего — она была несвежей. Сотникиосков — от фанерных будок до металлических «ракушек» — выстроились кривымирядами, образуя лабиринт, из которого без поллитры не выберешься, а с поллитрой— тем более. Из динамиков хрипел Богдан Титомир, перекрикивая тётку с варёнойкукурузой; под ногами чавкала февральская жижа — снег, грязь, окурки, вечныймосковский коктейль, не менявшийся со времён Ивана Грозного и не собиравшийсяменяться при Ельцине. Мимо текла толпа: бабки с клетчатыми баулами,солдатики-срочники с пустыми глазами, челноки с походкой людей, таскающих насебе полтонны турецкого ширпотреба. На лотках — зажигалки с голыми бабами,пирамиды «Сникерсов», кассеты с порнографией; между киосками шныряли пацаны летдвенадцати, предлагая «музон, кино, всё свежее, дядь» — будущие олигархи илибудущие зэки, в зависимости от того, какая дверь откроется первой, двери эти вРоссии часто вели в одну и ту же комнату; и над всем этим — низкое серое неботорговых путей, безразличное к тому, что под ним продают.
Андрей шёл вдоль рядов всвоём неизменном немецком плаще — том самом, берёзковском, с Casio в нагрудном кармане,— и продавцы здоровались почтительно: «Андрей Николаич, добрый день!» — с тойнервозностью, которая бывает при виде человека, от которого зависит кредитнаялиния. Двадцать три точки — двадцать три продавца; королевство маленькое, ноего, и в нём работал единственный закон, которому он доверял: кто должен — тотзависит, а кто зависит — тот слушается.
Каждый в ту эпоху строилимперию из того, что попадалось под руку, — кто из нефти, кто из алюминия, ктоиз ваучеров, которые раздавали бесплатно, а скупали за копейки; Андрей строилсвою из аудиокассет, и разница тут была не в принципе, а только в масштабе.Любая империя начинается с того, что один человек решает, кому давать, а комуне давать, — а остальные с этим мирятся — до тех пор, пока не появится кто-то,предлагающий те же условия без царя.
* * *
Первая точка — Миша,толстяк, у которого добродушное лицо врало о характере так же убедительно, каксам Миша врал о выручке.
— Миша, — амбарная книгараскрылась на нужной странице, — долг четырнадцать тысяч двести. С учётомскидки за лояльность. Хочешь, чтобы я скидку отменил задним числом?

