Читать книгу Шоу бизнес. Книга четвёртая (Валерий Положенцев) онлайн бесплатно на Bookz
Шоу бизнес. Книга четвёртая
Шоу бизнес. Книга четвёртая
Оценить:

4

Полная версия:

Шоу бизнес. Книга четвёртая

Шоу бизнес. Книга четвёртая

Пролог

или Инструкция по применению денег, которые ничего не стоят

В январе девяностовторого Советский Союз умер окончательно — не тихо, как уходят старики, во сне,под капельницей, в окружении равнодушных медсестёр и алчных наследников, — агромко, с грохотом, как падает чугунный памятник, когда ему подпиливают ноги: семьдесятлет стоял, пугал голубей и пионеров — и рухнул, придавив тех, кто не успелотбежать. А не успели почти все — двести восемьдесят миллионов человек, которыевдруг узнали, что всё, во что они верили, оказалось враньём, причём враньём неталантливым, не изящным, а казённым, топорным, на которое обидно было тратитьжизнь.

Сбережения превратились впыль — ту самую, которой посыпают голову на похоронах. Профессии — вмакулатуру. Прошлое объявили преступлением, а будущее отменили за ненадобностью— до него ещё надо дожить, а с этим были проблемы. Доллар подорожал в сорок раз,и оказалось, что зелёная бумажка с портретом мёртвого президента стоит дорожеживого профессора с тридцатилетним стажем. Профессор получал зарплату, накоторую можно было купить две бутылки водки — хватало, чтобы напиться и забыть,кем ты был раньше. Инженер — три пачки сигарет, чтобы закурить с горя. Учитель— ничего: зарплату задерживали на полгода, и дети в школах учились главному —обещания ничего не стоят, особенно государственные.

А кто-то в это времяпокупал иномарки, рестораны и людей — всегда найдётся кто-то, кому хорошо,когда всем плохо, и этот кто-то обычно сидит в кабинете с видом на Кремль.

* * *

Всё стало деньгами.

Совесть — первой. Дешевлевсего. Её продавали оптом и в розницу: чиновник за подпись, мент заотпущенного, врач за диагноз, учитель за оценку. Прейскурант висел невидимый,но все его знали наизусть, как «Отче наш» — с той разницей, что молитва ничегоне гарантировала, а прейскурант работал безотказно.

Дружба — второй.Подороже. Друг детства приходил с просьбой, уходил с долей. Одноклассник звонилне поздравить — предложить схему. Сосед по лестничной площадке стучал в дверьне за солью — за процентом. Бескорыстных встречали с подозрением: если человек ничегоне просит — значит, хочет всё.

Любовь — третьей. Самаядорогая валюта. Жёны уходили к тем, у кого «мерседес». Мужья уходили к тем, укого длиннее ноги. Дети уходили просто так — в доме, где нечего есть,оставаться незачем. Семья, последний бастион советского человека, пала быстрееБерлинской стены — и по той же причине: за стеной оказалось интереснее.

Страх — четвёртым. Самыйнадёжный капитал: не обесценивался, не горел при пожарах, не зависел от курсадоллара. Бандит продавал страх предпринимателю. Предприниматель — покупателю.Покупатель — соседу. Сосед — жене. Жена — детям. Цепочка замыкалась на государстве— оно торговало страхом по себестоимости, с бесплатной доставкой.

И наконец, талант —последним. Труднее всего монетизировать: капризен, непредсказуем, не влезает вбухгалтерскую ведомость. Но если найти способ — а способ находился всегда, —талант приносил больше, чем совесть, дружба, любовь и страх вместе взятые. Нужнобыло только понять: не ты владеешь талантом — он владеет тобой. И тем, ктосумеет его продать.

* * *

Двое это поняли раньшедругих.

Они торговали голосами,мечтами и горем, которые им не принадлежали, — переплавляли чужое в песни, — иделали это лучше всех, ведь музыка нужнее хлеба: хлебом сыт не будешь, а отпесни хотя бы плачется легче.

Прошли путь отсвердловских подвалов до московских кабинетов, от кассетного пиратства вгаражах до собственного лейбла с офисом на Якиманке. Пережили бандитов —откупились. Чекистов — договорились. Конкурентов — пересидели. Думали — самоестрашное позади. Ошибались, как ошибаются все, кто путает передышку с победой.

Один из них менялся. Училновые слова — «маркетинг», «франчайзинг», «эксклюзив» — и слова ложились наязык непривычно, как икра после столовской каши, но он привыкал. Носил Kenzo и Hugo Boss, говорил с банкирамина их языке, и язык этот становился родным быстрее, чем он сам замечал. Уходилвперёд — не оборачиваясь, а зря: тех, кто не оборачивается, догоняют не друзья.

Второй оставался прежним.Патефоном среди компакт-дисков. Кремневым ружьём среди автоматов. Человеком изпрошлого века, упёршимся, не желавшим видеть, что век кончился, — а ведь мируже хотел чистого цифрового звука, и тем, кто слушал шипение иглы, в новом миребыло не то чтобы плохо — просто тихо, очень тихо, невыносимо тихо.

Деньги сожрали их дружбу— не сразу, не от удара, а медленно, тихо, от тысячи мелких обид, копившихсягодами, как ржавчина на трубах, пока однажды не прорвало.

Впрочем, это уже детали,— а деталями в те годы не интересовался никто, кроме тех, кого они убивали.

Глава 1. Труп у парадного

или Визитная карточка

Большая Якиманка, безчетверти семь утра, — час, когда порядочные люди ещё спят, а непорядочные ужеработают.

Декабрь в Москве — месяц,когда город наконец перестаёт притворяться. Десять месяцев в году Москва врёт —улыбается фасадами, сияет витринами, обещает каждому встречному, что завтрабудет лучше, хотя завтра не будет лучше, и послезавтра тоже, и через год, ноэто мелочи, не будем о грустном. А в декабре не до вранья: темно, холодно,грязный снег ложится на грязный асфальт, фонари горят через один — экономияэлектричества или экономия надежды, результат один, — и в жёлтом свете этихфонарей лица прохожих приобретают оттенок несвежего сала. Город пахнет соляркойот утренних автобусов, мёрзлой землёй и дешёвыми сигаретами — «Примой»,«Астрой», «Явой» в мягкой пачке, потому что на «Мальборо» денег хватает не увсех, а у кого хватает, те в такую рань не просыпаются.

У парадного входа в офис«Серебряного диска» лежал труп.

Лежал, надо сказать,аккуратно — не поперёк дороги, а чуть в стороне, у стены, словно даже мёртвыйне хотел никому мешать, и в этой посмертной деликатности угадывалось хорошеевоспитание, которое в России прививается двумя способами: мамой и зоной, — мамаучит не мешать живым, зона учит не мешать вообще. Молодой парень, лет двадцатьпять — возраст, когда кажется, что смерть бывает только с другими, а другие —это все, кроме тебя. Спортивный костюм «Адидас» — тот самый, лужниковский, стремя полосками, которые при ближайшем рассмотрении оказывались двумя, потомучто третью пришили криво; в девяносто втором по кривизне полосок определяличеловека вернее, чем по паспорту. Эти полоски говорили: пацан с района, из тех,кого посылают вперёд, когда стреляют, а имена записывают потом — если вспомнят.Золотая цепь на шее — толстая, граммов двести, единственная настоящая вещь навсём человеке, — и то, что её не сняли, говорило знающему глазу больше, чемлюбой протокол: деловые. У деловых свои понятия — убить можно, цепь снятьнельзя, западло, не по понятиям. Логика, которой не учат ни в одномуниверситете, потому что ни один университет не выдаёт диплом по предмету «какжить среди людей, готовых тебя закопать».

Глаза открыты — смотрелив декабрьское небо с тем выражением удивления, которое бывает у людей, неожидавших, что конец наступит именно сегодня, именно здесь, у чужого подъезда,на чужой улице, в городе, который им ничего не обещал и ничего не дал, кромепули. Небо молчало — оно в Москве всегда молчит, даже когда его спрашивают, аего спрашивают часто, особенно те, кто лежит лицом вверх и уже не встанет.

Аккуратная дырочка во лбу— одна, точно между бровей. Работа чистая, почти хирургическая, на аттестатзрелости с отличием: к девяносто второму году московские киллеры уже научилисьэкономить патроны, время и, главное, эмоции — последнее далось труднее всего,но рынок требовал профессионализма, а профессионализм — это когда убиваешь, неиспытывая ничего, кроме лёгкого удовлетворения от хорошо выполненной работы.

* * *

Дворник Пётр Семёновичстоял рядом и курил «Приму» — до самого фильтра, до горечи, до привкуса палёнойваты, который въедается в нёбо и не отпускает до следующей сигареты. Привычкасорокалетней давности, единственное, чего не отняли ни перестройка, ни демократия,ни вся эта новая жизнь, от которой хотелось спрятаться за метлу, как за щит, ине высовываться.

Шестьдесят три года,сорок из них — на этой улице: тулуп казённый, валенки подшитые, метла берёзовая— инструментарий не менялся при пяти генсеках, и в этом постоянстве было что-тоутешительное, почти религиозное, как в ежедневной молитве, только молитвучитают Богу, а Пётр Семёнович читал её асфальту. При Брежневе мёл — листья иокурки. При Андропове — окурки и листовки, которые кто-то разбрасывал по ночами которые никто не читал, но все подбирали. При Черненко — ничего не мёл,потому что при Черненко ничего не происходило, даже мусор не появлялся, словнострана затаила дыхание, ожидая, когда старик наконец определится — жить ему илиумирать. При Горбачёве появились пустые бутылки — много, горами, потому чтосначала запретили пить, а потом разрешили, и народ бросился наверстывать сяростью, достойной лучшего применения. А при Ельцине Пётр Семёнович подметалгильзы и шприцы — гильзы латунные, шприцы одноразовые, продукция новоговремени, импортозамещение по-русски.

К трупам он привык. Не точтобы привык — притерпелся, как притерпеваются к зубной боли, к протекающемукрану, к стране, в которой живёшь: больно, мокро, безнадёжно, но деватьсянекуда.

— Третий за месяц, —сказал он парню, потому что с мёртвыми разговаривать проще, чем с живыми, — неперебивают, не врут, не просят в долг и не обещают вернуть. — Или четвёртый? Яуже сбился. — Затянулся, прищурился на цепь. — Цепура-то на месте. Значит, негопота, — деловые. Свои счёты. А нам, значит, убирай.

Сплюнул окурок в сугроб.Из подворотни напротив выбежала кошка — тощая, трёхцветная, с подранным ухом, —обнюхала ботинок мёртвого, фыркнула и убежала. Даже кошки в этом городе знали:с покойниками не связываться.

* * *

Елизавета появилась вшесть пятьдесят две — как появлялась каждое утро, минута в минуту, с точностьюхронометра, который давно разучился опаздывать и давно забыл зачем.Пунктуальность была не привычкой — диагнозом, единственным способом не сойти сума в стране, где всё разваливалось, рассыпалось и не держало формы: если ужмир вокруг тебя превратился в кашу, пусть хотя бы часы на руке показываютправильное время.

Она не обошла труп —перешагнула через вытянутую руку, не замедлив шага, не сбавив ритма каблуков пообледенелым ступеням. Не перекрестилась, не поморщилась, не отвернулась —скользнула взглядом, как прежде скользила по чужим рукописям в издательстве «Советскийписатель», выхватывая суть в первых двух строчках: куртка — турецкая, наколкана пальце — перстень без короны, пехота, расходный материал, не заслуживающийвторого абзаца.

Год назад онаредактировала повести о любви и дружбе народов, правила деепричастные обороты иверила в силу печатного слова — того самого слова, которое, как ей когда-тообъясняли на семинаре у Орлова в Литинституте, способно изменить мир. Неизменило. Зато мир изменил слово: издательство сдохло тихо, без некролога, —сначала перестали платить зарплату, потом отключили телефон, потом пришликакие-то люди в кожаных куртках и вынесли мебель, включая шкаф с рукописями,которые уже никто и никогда не напечатает. Елизавета осталась — без работы, безденег, с красным дипломом, который в девяносто втором году стоил дешевлетрамвайного билета. Из Саратова приехала покорять, а покорять оказалось нечего— одни развалины, в которых ещё можно было различить очертания прежней жизни,как в разбомблённом городе различают фундаменты домов.

Дыхание вырывалось паром— белым, коротким, как все обещания в этом городе. Елизавета поправила шарф,машинально, не глядя, — так поправляют, когда тепла не ждут ниоткуда, и руки обэтом знают раньше головы.

В «Серебряный диск»пришла по объявлению — «Требуется секретарь со знанием английского». Знаниебыло, характер тоже, а остальному научилась за первую неделю: кому нести кофе,кого пускать, кого задерживать в коридоре и, самое главное, какие глаза делать прислове «контракт», — глаза полагалось делать значительные, даже если контрактбыл написан на салфетке и скреплён рукопожатием, которое здесь держалось ровнодо первого удобного случая его нарушить.

— Таганские, — бросиладворнику, не останавливаясь, кивнув на тело. — Или люберецкие. Шестёрка.

— Вам виднее, — ПётрСемёнович пожал плечами. За сорок лет на одной улице он научился главному: неспорить с теми, кто говорит уверенно, — уверенные обычно правы, а если неправы,то мертвы, и третьего варианта эта улица не предусматривала.

— «Единственный хорошийиндеец — мёртвый индеец», — бросила Елизавета, поднимаясь по ступеням. — Толькоу нас не Дикий Запад — у нас Дикий Восток. Индейцев больше, ковбоев меньше, ашерифов нет вообще. Как говорил профессор Преображенский: разруха не в клозетах,а в головах. Вот и лежит — наглядное пособие. Голова на месте, дырка во лбу, авнутри — пусто. Впрочем, судя по цепи, там и прежде было негусто.

Дворник посмотрел ейвслед: женщина цитирует вестерны над трупом в шесть утра, — и не нашёлся, чтоответить. Он и не искал — за шестьдесят три года Пётр Семёнович усвоил, чтоответ нужен только тогда, когда его ждут, а эта девица ответов не ждала ни от кого,включая Господа Бога.

— Милицию вызывать? —крикнул он в спину.

Елизавета обернулась удвери — тяжёлой, дубовой, с латунной ручкой, натёртой до блеска. Ручку натиралсам Пётр Семёнович, каждое утро, потому что хозяева просили, а хозяевам неотказывают, когда они платят вовремя и в долларах.

— Вызывайте. Только онираньше десяти не приедут — у них планёрка. А после планёрки — обед. А послеобеда — совещание. А после совещания скажут, что уже темно и приедут завтра.Добро пожаловать в светлое будущее.

Дверь закрылась за ней —тяжело, равнодушно, как и положено дверям, за которыми считают деньги, — асчитать в этой конторе начали недавно, и руки ещё не привыкли, и пальцыпутались, как путаются у первоклассника, только здесь ошибка стоила не двойки,а всего. На улице остались двое, живой и мёртвый, и тишина между ними былатакой, какая бывает только ранним утром, когда город ещё не проснулся, а те,кто проснулся, предпочитают молчать.

Пётр Семёнович постоял,посмотрел на дверь, потом на парня, потом опять на дверь.

— Видал? — сказал онмёртвому доверительно, как говорят старому знакомому. — Девчонка ведь ещё.Перешагнула и пошла, даже глазом не моргнула. А ведь из интеллигентных, книжкичитает, слова знает красивые. — Вздохнул, полез в карман, достал газету — «Московскийкомсомолец», замусоленный, вчерашний, первая полоса про реформы Гайдара иобещания, в которые не верил никто, — ни те, кто их произносил, ни те, ктопечатал, ни, подозреваю, сам Гайдар, хотя за последнее ручаться трудно — уэкономистов с верой отношения сложные.

Нагнулся, накрыл парнюлицо — бережно, как накрывают подушкой, — бумага тут же потемнела от инея намёртвой коже, и сделал это не из жалости и не из уважения, а просто потому, чтоглаза — они ведь смотрят, даже когда видеть уже нечего, и от этого взгляда,направленного в пустое декабрьское небо, делалось неуютно, словно покойник зналчто-то такое, чего живые ещё не знали, но скоро узнают.

— Вот и лежи, — сказалПётр Семёнович. — Полежи пока. А я пойду позвоню.

Метла прислонилась кстене. Валенки зашаркали по ступеням. Где-то на Якиманке заурчал первыйтроллейбус — пустой, с запотевшими окнами, с водителем, которому было наплеватьна труп, на дворника, на всю эту улицу с её офисами и покойниками, потому что унего своя маршрутная карточка и свои покойники, внутренние, с которыми онразговаривает по ночам, когда не спится.

Москва просыпалась —нехотя, кряхтя, как старуха с больными коленями. Просыпалась и не замечала нитрупа у парадного, ни газеты на мёртвом лице, ни кошки с подранным ухом,которая вернулась и села рядом — не из сочувствия, из любопытства: в этомгороде даже кошки давно разучились сочувствовать, но любопытствовать неперестали, потому что любопытство — последний инстинкт, который не убивает дажеМосква.

Глава 2. Трещина

или Враг нападает в лицо, партнёр — в спину

Февраль 1992 года

Бизнес они поднималивдвоём — хрипя, надрываясь, вытаскивая свою музыкальную контору на голом нервеиз свердловских подвалов в московские кабинеты. Делили пополам каждую копейку икаждый риск, спали по очереди на складе, охраняя аппаратуру ценой в полмиллиона,и верили — оба, искренне, по-русски, на разрыв — что так будет всегда. Новеликий неписаный закон первоначального накопления гласит: фундамент заливаютвместе, стирая руки в кровь, а в готовый дом вселяется кто-то один. Закон этотработал при Рюрике, при Столыпине и при Гайдаре, и ни разу за тысячу лет не далсбоя. Серёжа с Валерой о нём не слышали — учебников по партнёрству в России неписали, а если бы написали, никто бы не прочёл: здесь учебники читают послеэкзамена, не до.

Кабинет на втором этажеофиса на Якиманке стал к февралю тем, чем в старой России был барский кабинет:местом, куда входят со стуком и выходят с поклоном. Стол красного дерева —антикварный, из расформированного министерства — Валера добыл за бутылку коньякау завхоза, не знавшего цену тому, что продаёт. В этом незнании пряталасьформула эпохи: кто видит цену — тот хозяин, кто не видит — тот завхоз. Валеравидел. Сергей тоже видел, но другое — он видел людей, а не вещи, и в новомвремени этот навык котировался всё ниже. Шведские стеклопакеты не пропускали нигудков с Якиманки, ни дворового мата — тишина, оплаченная валютой. За окномМосква-река тащила мутную февральскую воду, и по воде плыло всё то, что городне успевал переварить: пенопласт, бутылки, чьи-то надежды.

Гостевое кресло стояло неза столом, а напротив. Итальянское, кожаное, глубокое — проситель в нём тонулна полметра ниже хозяина, и в московских кабинетах случайной мебели не бывало.Когда кресло успели отодвинуть — никто не помнил. Ещё осенью сидели рядом,локоть к локтю, два партнёра, два друга. Теперь — полтора метра полировки междуними. Полтора метра красного дерева разделяют надёжнее кирпичной стены, и этанехитрая геометрия решила больше судеб, чем все суды Москвы и Свердловскавместе взятые.

Сергей сел в это кресло —провалился, как задумано. Тяжёлая бензиновая зажигалка перекатывалась в пальцах— замена сигареты, курить запрещалось. В Свердловске курили везде: в кабинетах,в цехах, в больницах, над колыбелями. Жизнь короткая, удовольствий мало, алёгкие — государственные. Здесь запретили — и правила устанавливал тот, кто застолом. Не тот, кто напротив.

Там — Валера. Неторопливовыводил подпись золотым «Паркером», пиджак сидел безупречно, ровно на двасантиметра манжеты из-под рукава — контроль, доведённый до ритуала.Интеллигентный московский мальчик, выпускник журфака, с пугающей скоростьюосваивал повадки больших начальников. Наблюдать за превращением было жалко истрашно одновременно — где-то под этим пиджаком ещё жил тот Валера, с которымделили последнюю пачку «Примы» на складе, но жил он всё тише, а новый даже незамечал похорон.

— Значит, дел для менянет?

Голос прозвучал глуше,чем хотелось, — потолки высокие, московские, слова терялись, не долетая. ВСвердловске потолки низкие, каждое слово бьёт в цель; здесь говоришь — и незнаешь, услышали ли.

Валера привычным жестомпоправил манжету — белоснежный Kenzo, перламутровые запонки. Сергей видел это сотнираз: на переговорах с бандитами, чиновниками, артистами. Означало одно — сейчасскажу то, от чего станет плохо, но скажу красиво. Раньше предназначалось чужим.Теперь — партнёру. Карьера запонки: из оружия против врагов — в оружие противсвоих. Самое жуткое — Валера этого не осознавал, как не осознаёт стрелка часов,что давно показывает чужое время.

— Дела есть, — голосдружелюбный, тёплый, голос анестезиолога перед тяжёлой операцией. — Можешьсъездить на склад, проверить поставки. Или к Андрею заглянуть, помочь сотчётностью.

На склад. Тому самомучеловеку, который вывез аппаратуру из Свердловска под грохот путча, пока Валераметался по пустому залу в Сочи, — на склад, считать коробки. И ведь сказаноискренне, от чистого сердца, и от этой искренности делалось тошнее, чем от любогопредательства: предатель хотя бы знает, что делает. Валера правда верил, чтоделегирует полномочия, — а Сергей слышал вежливый скрип кресла, котороеотодвигают от штурвала.

— На склад, — повторилСергей. — Проверить поставки.

Дверь открылась без стука— так входят те, кто знает своё место и уверен, что оно высокое.

Елизавета. Поднос. Одначашка — фарфоровая, с золотым ободком, и запах настоящего, молотого, сваренногов турке. Одна. Не две.

Чашка встала передВалерой. На Сергея Елизавета не взглянула — не из хамства, не из презрения, апотому, что в её безошибочном чутье на иерархию человек по ту сторону стола ужене существовал как величина. Есть начальник, есть кофе, есть работа. Остальное— помехи, которые профессионал учится не замечать, как врач учится не замечатькрови.

— Валерий Иванович, — тонделовой, — звонили из Sony. Mister Hutchins wants todiscuss the contract terms. He said it's urgent, they need our answer byFriday.

— Friday? — Валераозабоченно сдвинул брови, транслируя тяжесть международных переговоров. — That's too soon. Tell him we need at least two weeks for the legal review.

— I'll call him back. Also, BMG sent a faxabout the distribution rights.

Английский в феврале тогогода работал безотказно, как средневековая латынь — отделял касту жрецов отчерни на паперти. Кто выучил три слова на чужом наречии — надевал рясунебожителя; кто знал только свои, уральские, — оставался глухонемым на чужомпразднике. Сергей сидел в гостевом кресле и смотрел: Валера отвечалпо-английски легко, Елизавета строчила в блокноте, от чашки поднимался пар.Sony. Friday. Legal review. Слова летели мимо — чужие, холодные. Мозги,заточенные под физику и Ньютона, под уральские задачки с одним неизвестным, неворочались в незнакомых звуках. Учиться поздно, и он это знал, и от этогознания было горше, чем от всего остального.

Страна менялась не череззаконы — через мелочи: кому несут кофе, при ком переходят на английский, когоне замечают. Революции делаются не на баррикадах — на интонациях, и этаслучилась тихо: шорох факса, звон чужой чашки — и всё, и нового мира хватило.

Дверь за Елизаветойзакрылась бесшумно. Здесь даже двери научились молчать о главном.

Валера пил кофе медленно,нежно и цепко, как пьют люди, уверенные, что всё важное уже в их руках. Допил,поставил чашку точно в центр блюдца — ни капли, ни звука — и поднял глаза сблагодушием сытого кота.

— Так что насчёт склада?

Сергей поднялся — тяжело,будто на плечах лежали все те люди в Свердловске, которым он обещал, что вМоскве получится.

— Кофе, значит, толькотебе носят?

Голос тихий, без надрыва,но с глухой вибрацией, от которой люди с инстинктом самосохранения начинаютискать запасной выход. Валера замер. На лице — искреннее удивление,незамутнённое, чистое: он правда не понимал.

— А, это… Лиза простознает, что я без кофе не работаю. Хочешь — попроси, она сделает.

Попроси.

Маленькое слово легло наязык криво, как протез. Если бы в нём звенела злость — можно было бы ударить вответ, перевернуть антиквариат, выбить дурь из партнёрства. Но там зиялаобыденность человека, утратившего связь с реальностью — обыденность чашки, которуюнесут одному, кресла, которое стоит напротив, слова «попроси», оброненного заглотком кофе. Год назад оно было немыслимо для обоих, а теперь — легко, каксоринку сдул, и лёгкость эта была страшнее крика.

— Нашей секретарши, —уточнил Валера. Мягко. Великодушно. Снисходительно.

Уточнение хуже пощёчины —пощёчина хотя бы честна. Партнёрства умирают не от скандалов — скандалы этовскрытие. Партнёрства умирают от таких уточнений, от кофе, принесённого одному,от «попроси», брошенного между делом, — и оба делают вид, будто ничего неслучилось, потому что признать случившееся означало бы признать, что фундаментуже треснул, а на нём стоит всё.

— Да? — Ладони легли наполированную столешницу, и остались влажные следы — отпечатки рабочих рук наминистерском дереве. — А чего тогда она мне в глаза не смотрит? Чегопо-английски при мне трещит?

123...7
bannerbanner