
Полная версия:
Шоу бизнес. Книга четвёртая
Внизу, на Якиманке,мелькнула жёлтая «пятёрка» с треснутой фарой — частник, увозивший Елизавету к«Метелице», к уральским столам и уральской водке, к стокилограммовому медведю,которого предстояло разбудить, поднять и привести. Фары свернули за угол, и сталосовсем темно — только фонарь качался на ветру, бросая на снег тень, похожую намаятник.
Валера стоял у окна идумал о том, что из троих, составлявших эту компанию, он — самый образованный,самый воспитанный и самый беспомощный; что Сергей решает кулаком то, что Валеране может решить головой, а Елизавета делает руками то, до чего у обоих недоходят руки; и что если убрать этих двоих — от него останется пиджак,журфаковский диплом и умение говорить красиво о вещах, которые требуют не слов,а действий. Фонарь качался, тень ходила по снегу, как маятник, — и считала,считала, считала, — а Валера стоял и смотрел, и не знал ещё, что открытие это,мучительное, ночное, при свете чужого фонаря, — не последнее, и даже не самоебольное, потому что те, кто понимают свою слабость, обычно крепнут, а те, ктокрепнут, обычно ломаются, — и вот этой бухгалтерии ему пока никто не объяснил.
Глава 14. Две куртки
или Утро, которого не должно было быть
Такое утро приходит посленочи, о которой лучше не вспоминать, — приходит тяжело, медленно, с головнойболью и провалами в памяти, с вопросами, на которые не хочется знать ответы, ис ощущением, что вчера произошло что-то непоправимое, но что именно — поканеясно, и, может быть, лучше бы так и осталось.
Квартира Сергея уТриумфальной арки встретила это утро в состоянии разгрома: его куртка — наспинке стула, её дублёнка — на кресле, её сапоги у порога — сброшенные,опрокинутые, так снимают в спешке, не глядя, не думая; пустые бутылки на столе— водка, коньяк — печальным памятником тому, что было, а в пепельнице окурки спомадой и без, и смятая подушка на полу, и в воздухе — табачный дым, перегар идухи, пахнувшие так, как пахнет чужое утро после ночи, проведённой не дома.
Сергей проснулся надиване, запутавшись в пледе — в трусах, с головой, в которой кто-то методичнобил молотком по наковальне, с сухостью во рту и обрывками в памяти: кускимозаики, не желавшие складываться в картину, осколки вечера, разбросанные посознанию, как вещи — по квартире. На журнальном столике стоял стакан с мутнойжидкостью — рассол; выпил залпом, встал, цепляясь за стену, и побрёл на запахблинов, доносившийся с кухни.
В дверном проёме замер, изамер надолго, — секунд на пять, на десять, на целую жизнь.
У плиты стояла Елизавета— в его рубашке, голубой, в полоску, той самой, что берёг для важных встреч;рукава закатаны до локтей, полы до колен, под тканью — ничего, и это былоочевидно по силуэту, по тому, как двигалась — свободно, по-хозяйски, как ведутсебя женщины, чувствующие себя на своём месте. На ногах — его тапочки, волосы внебрежном хвосте, лицо без косметики — моложе, мягче, почти девчоночье; и былов этой картине столько домашнего тепла, столько утренней правды, что у любогонормального человека сердце бы дрогнуло, — но Сергей не был любым, он былуральцем с похмелья, а на Урале с похмелья дрожат не сердцем, а руками.
— Доброе утро, Одиссей, —она обернулась, улыбнулась, и улыбка была тёплой, настоящей, без единого граммафальши. — Вернулся из странствий? Садись — Пенелопа приготовила завтрак: блиныс мёдом, кофе, аспирин. Классика: мёд, кофеин, фармакология. Полный наборреанимации после кораблекрушения.
Он потёр виски, щурясь насвет, глядя на эту картину домашнего уюта посреди разгромленной берлоги ипытаясь вспомнить: что было, как она здесь оказалась и почему всё выглядит так,словно так и должно быть, — хотя в глубине, там, где похмелье не добралось досовести, он уже знал ответ и боялся его, как боятся диагноза, который ещё непроизнесён, но по лицу врача всё ясно.
— Что... — голос неслушался, хрипел; откашлялся: — Что вчера было?
— Эпос, достойный Гомера,— она поставила перед ним тарелку, налила кофе; руки двигались уверенно, точно,без суеты — руки женщины, привыкшей заботиться, даже когда не просят. — Ты в«Метелице» изображал берсерка — без топора, зато с бутылкой. Две девицы — то лиСвета и Света, то ли Лена, они так визжали, что не разобрать, — уже примерялитвой кошелёк, вышибала собирался проверить твою челюсть, какой-то бритый решил,что ты на него косо посмотрел.
— А потом?
— Потом явилась я —валькирия на такси. Отбила тебя у всех желающих, привезла, уложила. —Затянулась сигаретой, выпустила дым. — Ну, почти уложила. Ты ещё пытался меняпоцеловать — первый раз попал в дверной косяк, второй — уже нет.
Молчание — тяжёлое,окончательное, после которого всё ясно и от которого оба прячутся, слова,произнесённые после такого молчания, отменить уже невозможно.
Он уткнулся взглядом впол, в её ноги в его тапочках, в подушку, в вещи, разбросанные по квартире, —во всё то, что кричало громче любого признания.
— Слушай, — сказал он, итон его был хриплым, неуверенным, тоном человека, который знает, что сейчассделает больно, и делает, потому что не умеет иначе, — это... ну... давайзабудем, а? Сделаем вид, что ничего не было. Ты секретарь, я партнёр. Дело естьдело. А это — глупость, пьяная, с кем не бывает.
Есть слова, после которыхв комнате меняется температура, — физически, ощутимо, как если бы кто-тораспахнул окно в февраль. «Давай забудем» — из таких; два слова, которымимужчины вычёркивают то, что женщины запоминают навсегда, и нет на земле оружияточнее и подлее, ведь бьёт оно не по телу, а по достоинству — по томуединственному, что нельзя починить ни извинением, ни деньгами, ни временем.
Елизавета замерла — рукас сигаретой остановилась на полпути ко рту, улыбка исчезла не сразу, не резко,а словно её стёрли ластиком: провели по лицу и убрали всё живое, всё тёплое,всё человеческое. Глаза стали другими — холодными, стеклянными, как окна внежилом доме, и в них не было ни обиды, ни злости, а было что-то хуже:понимание.
— Ничего не было, —повторила медленно, пробуя каждое слово на вкус, как едят блюдо, котороеоказалось отравленным. — С кем не бывает.
— Ну да. Так лучше. Длявсех.
— Для всех.
Загасила сигарету —резко, зло, вдавив окурок в блюдце так, что он рассыпался; встала, отошла кокну, спиной к нему — прямая, напряжённая, как струна, на которой только чтосыграли фальшивую ноту.
И в этой спине, в этихсведённых лопатках, в этих сведённых лопатках — было больше, чем в любом крике;женщины кричат, когда обижены, молчат — когда ранены, и разницу между первым ивторым мужчины, как правило, не замечают, а если замечают — то поздно, когдарана уже зарубцевалась и рубец стал характером.
— Знаешь, Сергей, — тонизменился, стал ровным, деловым, лишённым всего: тепла, иронии, жизни, — ямогла бы сейчас напомнить тебе кое-что. Как ты вчера плакал — да, плакал — ирассказывал про Свердловск, про армию, про друзей, которых закопали. Как говорил,что устал быть сильным, что хочешь, чтобы кто-то позаботился хоть раз. Какговорил, что я — единственная, кто тебя понимает.
— Лиза...
— Но не буду. —Повернулась, и лицо её было маской — спокойной, мёртвой, идеальной. — Ты прав:ты — партнёр, я — секретарь. Служебная иерархия. Так проще, так безопаснее, такпо-мужски.
— Я не хотел тебяобидеть.
— Обидеть? — Дёрнулауголком рта — не улыбка, а гримаса, от которой хотелось отвести глаза. — Чтобыобидеть — нужно значить что-то. А я для тебя — что? То, что бывает. То, что непомнят наутро.
— Лиза, я...
— Хватит. — Отрезала, и вголосе лязгнул металл — не злость, не истерика, а что-то третье, незнакомое,холодное, идущее откуда-то из глубины, где девочки становятся женщинами не отлюбви, а от боли. — Валерий Иванович заплатил мне, чтобы я тебя нашла и доставилав офис. В трезвом виде. Так что вставай — двадцать минут, душ, бритва, одежда,и едем.
— А если не поеду?
— Поедешь. — Глядела беззлости, без обиды — равнодушно, как смотрят на шкаф, который надо перетащить кдвери. — Без этого дела ты — ещё один мужик из провинции, не вытянувший вМоскве, и таких здесь каждый день подбирают: зимой — замёрзших, летом — с проломленнымичерепами.
— Сука ты.
— Да, — согласилась онаспокойно, без тени обиды, как соглашаются с очевидным. — Но сука с тысячейдолларов в сумочке, заработанных за одну ночь на твоей доставке. Так что — душ,бритва, одежда. Время пошло.
Он смотрел на неё и неузнавал — куда исчезла та, что минуту назад улыбалась, шутила, называла егоОдиссеем, пекла блины в его рубашке и пахла утром; куда делась та, что ночью —он помнил обрывками, вспышками, кусками — слушала его пьяный бред, не перебивая,и гладила по голове, и говорила что-то тихое, важное, что он не запомнил, —единственное, что у него получалось безупречно.
— Ладно. Поеду.
— Вот и хорошо.
Пошёл в ванную, но напороге обернулся — медленно, тяжело, как оборачиваются люди, знающие, чтоуходят не только из комнаты:
— Лиза... спасибо. За то,что вытащила. Из «Метелицы».
— Не благодари. Эторабота.
Два слова — и стенавыросла, не из кирпичей, а из того, что хуже: из правды, сказанной не вовремя,— а правда, сказанная не вовремя, в России хуже любого вранья, потому чтовраньё хотя бы можно простить, а правду — только запомнить, и Елизаветазапомнила, и запоминание это было из тех, что меняют не настроение, апозвоночник.
Дверь ванной закрылась,зашумела вода — холодная, ледяная, чтобы обжигала и смывала одновременно.
Елизавета осталась накухне — сидела неподвижно, глядя в окно на февральскую Москву: серые дома,серое небо, серый снег, не растаявший и не замёрзший, застрявший междусостояниями, как она сама — между обидой и долгом, между «было» и «забудем»,между тем, что чувствовала, и тем, что показывала. Руки не дрожали, лицо недрогнуло, — этому она научилась давно, в другом городе, где девочки взрослелибыстро, где плакать было некогда и некому, где выживали те, кто умелпроглатывать и идти дальше.
За стеной шумела вода;Сергей возвращался к жизни — медленно, болезненно, не понимая, что только чтоуничтожил что-то, чего уже не вернуть, — не потому что Елизавета не простит, апотому что простит, и прощение это будет хуже любой мести: холодное, деловое, сулыбкой секретаря и глазами человека, которому однажды сказали «забудь», — итот забыл — но не то, что просили, а кое-что другое: способность доверять.
Завтрак на тарелкеостывал, кофе покрывался плёнкой. Утро шло своим чередом — равнодушное, какэтот город, как эта зима, как все зимы до и после, — и только две куртки вприхожей, брошенные рядом, ещё помнили вчерашнее тепло; но куртки — не люди, укурток нет памяти и нет гордости, а у людей — есть, и она стоит дороже любыхблинов, дороже любого утра и дороже тысячи долларов, полученных за доставкупьяного мужика из кабака в офис.
Глава 15. Завод
или Как оборонка учится делать музыку
Валера выбрал столик уокна — подальше от чужих ушей, поближе к виду на Кремль. В «Национале» наМанежной портьеры и лепнина прикидывались Европой, официанты в белых перчаткахделали вид, что обслуживают графов, а не вчерашних инженеров, — но Валере былоне до декораций, — человеку, стоящему на краю, всё равно, какого цветапортьеры. У него оставалось пять дней до того, как Хиппи придёт за ответом —сто двадцать часов — утекали, как песок сквозь пальцы.
Красные звёзды на башняхгорели в февральских сумерках, и каждая напоминала глаз зверя, терпеливождущего, когда добыча оступится.
На столе — коньяк, чёрнаяикра, нетронутые тарелки. Валера пил мелкими глотками, не закусывая — не радивкуса, а ради забвения, и не находил ни того ни другого, — коньяк лечит всё,кроме безвыходности.
Напротив сидел Сергей —бледный, осунувшийся, с трясущимися руками. Не от страха — от похмелья, неотпускавшего два дня. Он неуклюже пытался наладить контакт: пододвигалхлебницу, подливал воду, пробовал шутить. Шутки выходили как у клоуна напохоронах — от них становилось только хуже. Но он не останавливался, — молчаниемежду ними в тот вечер было опаснее любых слов.
— Валер, я понимаю, чтонакосячил...
— Накосячил? — Валерапоставил бокал так, что коньяк выплеснулся на скатерть. — Накосячил — это когдазабыл перезвонить. Облажался — когда опоздал на встречу. А ты исчез на три дня,пока я один разгребал то, что мы должны были тащить вместе. Пока я сиделнапротив человека, объяснявшего мне, что через неделю мы либо под ним, либо подземлёй.
— Хиппи?
— Он самый. Помнишь?Сочи, год назад, мой спаситель. Оказалось, не спаситель — кредитор, Серёжа, аони, приходят за своим. И своё — это мы.
Сергей уставился вскатерть — знал, что виноват, знал, что загулял в худший момент, что пока онтопил тоску в водке и чужих постелях, партнёр тонул один — без круга, безнадежды, без него. Мужчины не извиняются — они молчат, и тишина эта бываетгромче любого крика; в нём слышно всё: и вину, и стыд, и тот страх, спрятанныйглубже всего, — страх оказаться ненужным, — а для человека, всю жизньстроившего себя из мускулов, кулаков и репутации, этот страх страшнее любогоХиппи.
— Что он хочет?
— Всё. — Валера закурил,хотя в «Национале» не курили — плевать, пусть выгоняют. — Долю с каждой точки.Контроль над складом. Право решать, с кем работаем. А главное — хочет, чтобы мыпришли сами. На коленях. Через пять дней.
— А если не придём?
— Тогда придут к нам. Иразговор будет другой.
За окном столица текламимо — равнодушная к двум провинциалам, думавшим, что покорили её, — аоказавшимся в пасти. Официант проплыл мимо столика, скользнул взглядом по пятнуконьяка на скатерти, по сигарете, по лицам — и прошёл дальше. Профессиональнаяграция — за этими столами он видел и генералов, и бандитов, и тех, кто был итем, и другим.
Сергей налил себе коньяки выпил залпом — не ради вкуса, а ради паузы, той спасительной секунды, когдане нужно говорить. Глянул на Валеру виноватым взглядом — понимал, что долженчто-то сделать, но не знал что. Есть особый ад для тех, кто подвёл близкогочеловека и понимает это: ты готов на всё, а предложить нечего.
— Слушай... Я тебекое-что расскажу. Не знаю, поможет или нет... История смешная. Уральская. Прото, как наши пытаются быть умнее всех — и что из этого выходит.
— Что ещё?
— Анекдот почти. Прозавод один. Послушай, может хоть настроение поднимет.
Валера затянулся,выпустил дым в потолок, где лепные ангелы взирали на грешников с вежливымравнодушием. За сто лет они насмотрелись на такое, что безнадёжность сталанормальным выражением.
— Давай. Всё равно терятьнечего.
* * *
То, что рассказал Сергейв тот вечер, звучало как анекдот — из тех, что рассказывают сквозь слёзы, незная, смеяться или вешаться. Но в каждом хорошем анекдоте прячется будущее —просто его не сразу видно за смехом.
— Помнишь, Ельцинконверсию объявил? Ну, когда президентом стал. Военные заводы должны выпускатьмирную продукцию. Ракеты — в кастрюли, танки — в трактора.
— Помню. Кастрюли изтитана по цене «Жигули».
— Именно. Так вот, у насв Свердловске один завод...
Завод назывался «почтовыйящик номер 4572» — на проходной висел плакат «Болтун — находка для шпиона!», ивахтёрша Клавдия Петровна, женщина с усами Семёна Будённого, проверяла пропускатак, словно каждый входящий собирался унести чертежи в Пентагон. Режимсекретности пережил установившее его государство — как многое в этих стенах,где привычки крепче бетона.
Директор завода,генерал-майор Воронов, носил штатский костюм, но выправка превращала любойпиджак в мундир. Сорок лет службы — сначала армия, потом оборонка — научили егокомандовать ротами, полками и заводами одинаково: спокойным голосом, нетерпящим возражений. В кабинете висел портрет маршала Устинова, стояла модельракеты СС-20 в масштабе один к пятидесяти. Пахло тем особым запахом — смесьюхорошего табака, плохого одеколона и абсолютной уверенности в собственнойправоте — той, что бывает у людей, строивших ракеты для страны, уже несуществующей.
— Пётр Степаныч! — вкабинет влетела секретарша Зиночка, пятидесяти трёх лет, с ногами как тумбыписьменного стола, талией того же стола и голосом как сирена воздушной тревоги.Работала на заводе с шестьдесят второго и пережила четырёх директоров, две реформыи визит комиссии, после которой двое инженеров уехали в Магадан. Зиночку нетрогали — она была вечной, как Уральские горы, и такой же непоколебимой.
— Звонили из Москвы.Завтра президент приедет. Лично.
— Какой президент?
— Наш. Борис Николаевич.
В прежние времена генералбы выматерился вслух. Теперь — демократия, гласность, новое мышление —выматерился про себя, но так выразительно, что Зиночка попятилась к двери. Естьмат, слышный без звука — по лицу, по желвакам, по тому, как белеют костяшки пальцевна столешнице.
Ельцин. Тот самый, чтосидел в этом кабинете первым секретарём обкома и пил с Вороновым коньяк зауспешные пуски. Теперь он — президент, а завод — один из тысячи, требующихвнимания. Чем удивить того, кто видел пуски ракет? Чем заставить выделитьфинансирование на несуществующую продукцию для армии, готовой перестатьсуществовать?
Воронов глянул на макетСС-20 в углу кабинета — за сорок лет он привык, что ракеты молчат, а говоряттолько люди, и, как правило, глупости.
* * *
Ельцин приехал, какприезжают президенты — с кортежем, охраной и запахом большой политики. Молодыхспециалистов выстроили в линейку, как солдат на плацу, и строго предупредили:говорить по делу, улыбаться умеренно, про зарплату не вспоминать.
Всё шло по плану, покаодин из молодых не открыл рот.
Звали его Костя, двадцатисеми лет, выпускник Физтеха — того самого, где и Сергей когда-то учился, — ажурнал «Техника молодёжи» выписывал с четырнадцати. В руках — свежий номер, ссеребристым диском на обложке.
— Борис Николаевич, —произнёс Костя тоном человека, которому терять нечего, — а что если нам делатьвот это?
Воронов почувствовал, какдёрнулся левый глаз — памятный с семьдесят восьмого, когда младший лейтенантуронил заряд в шахту. Тогда обошлось. Обойдётся ли теперь — генерал задавалсебе этот вопрос с частотой, недостойной его звания.
Ельцин взял журнал.Пролистал. Прочитал заголовок вслух:
— «Компакт-диск —революция в звукозаписи». — Посмотрел на Воронова. — Что это?
— Будущее, — произнёсКостя с той убеждённостью, которая бывает только в двадцать семь лет, когда миркажется простым, а ты кажешься себе умным. — Вся музыка мира — на одном диске.Качество идеальное. А у нас, — он обвёл рукой цех, где громоздились станки дляизготовления того, что летает далеко и падает точно, — а наши станки даютмикронную точность. Мы можем.
Воронов открыл рот, чтобыобъяснить молодому специалисту перспективы его карьеры. Не успел.
— Молодец! — Ельцинхлопнул Костю по плечу так, что тот покачнулся. — Вот это по-нашему! Конверсиятак конверсия! Не кастрюли клепать — будущее делать!
Повернулся к Воронову.Взгляд стал жёстким — начальник, принявший решение.
— Пётр Степаныч. Выделимвалюту. У кого лучшее оборудование?
— У голландцев, — пискнулКостя. — «Филипс».
— Закупим! Мы должны бытьпервыми!
Костю потом оформили какрацпредложение — бумажку подписали, печать поставили, всё как положено:государство сдохло, а печать — живёхонька. Премию выписали — двадцать пятьрублей, стандарт. Двадцать пять рублей за идею, из которой вырос контракт намиллионы долларов, — на Урале к таким пропорциям привыкли: здесь всегда платиликопейки за то, что стоило миллионы, и миллионы — за то, что не стоило ничего.
Макет ракеты в углу цехастоял как памятник ушедшей эпохе — хотя эпоха ушла недалеко и обещалавернуться, как возвращается здесь всё: армия, страх, привычка подчиняться.
* * *
Валюту выделили — чудо,сравнимое с хождением по воде, только вместо Иисуса шёл генерал-майор вштатском, а вместо моря — бюрократическое болото — там вязли и более крупныесуммы. Контракт с «Филипсом» подписали. И через три месяца на завод прибыладелегация из Нидерландов.
Голландцев было трое — ивсе трое потом пожалели, что приехали, хотя двое из них не признались в этомдаже жёнам. Первый — герр Ван дер Берг — высокий, тощий, с виноватой улыбкойпожизненного извиняльщика. Он возглавлял делегацию и нёс ответственность завсё, что должно было пойти не так. Второй — Янссен — маленький, круглый,постоянно что-то жевал: то резинку, то конфету, то собственные губы от нервов.Третий — де Йонг — фотографировал всё подряд с маниакальностью человека,собирающего доказательства для неизбежного суда — пока непонятно, кто будетобвиняемым.
Де Йонг снимал проходную,вахтёршу, цех, станки, рабочих, портрет Устинова. «Для отчёта», — объяснял он.«Для психиатра», — думали русские.
— Вот, — Ван дер Бергразвернул чертёж — огромный, в полстены, с голландской педантичностью, откоторой хотелось плакать, — план цеха. Высота — двенадцать метров. Длина —сорок. Ширина — двадцать пять. До миллиметра.
Воронов изучил чертёж —взглядом, привыкшим к масштабам баллистических шахт.
— Хорошо. Приезжайтечерез три месяца. Цех будет.
— Но нужно учестьклиматические условия, фундамент, грунтовые воды...
— Будет. Приезжайте.
Голландцы обменялисьвзглядами — быстрыми, настороженными, какими смотрят люди, подозревающие, чтоих понимают неправильно, но не знающие, как это объяснить. Ван дер Берготкашлялся:
— Герр генерал, тримесяца — это... Мы возводим такие объекты за полтора года.
— А мы — за три месяца. Яракетные шахты строил, когда ваш «Филипс» ещё лампочки делал. Цех построить —не проблема.
Бригадиром назначилиМихалыча — мужика лет пятидесяти пяти, с руками как совковые лопаты и лицом, накотором читалась вся география Урала: ухабы, рытвины и следы давних катастроф.Михалыч строил всё, что ему поручали, и ни разу не построил то, что поручали —всегда выходило немного иначе, немного по-своему, немного по-уральски. Новыходило крепко — это отрицать не мог никто, даже те, кто потом переделывал.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

