Читать книгу Пепел над тайгой ( Sumrak) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Пепел над тайгой
Пепел над тайгой
Оценить:

5

Полная версия:

Пепел над тайгой

Лабаз стоял тёмной точкой у самой стены леса: покосившийся сарай с просевшей крышей, но стены держались. Иван остановился в десяти шагах и поднял руку. Тихий вытащил индикатор. Лампа не горела.

— Фона нет.

— Тогда откуда следы? — спросил Серый.

Дверь была прикрыта, щеколда не задвинута. Вопрос повис без ответа, и Иван толкнул её здоровой рукой. Изнутри пахнуло пылью, плесенью и слабо, выдохшимся керосином.

Лабаз был тесный, полки вдоль стен пустые, в толстой пыли. Только на нижней полке пыль была стёрта широкой полосой: там недавно что-то долго лежало и исчезло. В углу темнело кострище, старое, но под верхним слоем золы ещё тёплое: пепел держал форму и не рассыпался от сквозняка.

— Ночевали, — тихо сказал Тихий. — Ушли под утро.

Серый присел у кострища и разгрёб золу ножом. Под ней лежала обугленная щепка, рядом обрывок мешковины, наполовину сгоревший, с тёмным пятном, не сажевым.

— «Тени» так не жгут, — сказал Серый медленно. — Они костры в ямах прячут. А этот открытый, на виду. Словно хотели, чтобы видели.

В дальнем углу за полкой Иван нашёл мешок соли, килограмма три-четыре, и помятый жестяной бидон с керосином.

— Я думал, тут жратва, — сказал Серый. — А тут как за приправой сходить.

— Соль — это мясо и рыба, которые не сгниют, — Иван завязывал мешок. — Керосин — это свет, когда стемнеет. Берём.

Тихий присел там, где пыль была стёрта, провёл пальцем по доске. Поднял с пола обрывок желтоватой бумаги с обгорелым краем. На уцелевшем куске была часть карты: извилина ручья, значок вроде креста и три карандашные линии от трёх отметок по краю, и все они тянулись в одну сторону.

— Так засекают направления, — Тихий на секунду поднял глаза, что с ним бывало редко. — Три замера с разных точек. Геодезисты так делали. Или геологи.

Иван взял обрывок, повертел и сунул за пазуху. Спрашивать было не у кого, а стоять и гадать некогда.

— Уходим. Засветло надо быть у моста.

Дверь они оставили открытой; она скрипела на ветру.

Обратно они шли через то же поле, а потом лес снова принял их, тёмный и мокрый, с ветками, смыкавшимися над головой, и где-то через полкилометра Иван услышал шаги — не свои, в стороне, метрах в тридцати, тихие, но не звериные, — и два молодых негромких голоса.

Он остановился, поднял руку и показал вправо, на поваленное дерево с ямой за ним, и они легли: Иван на правый бок, с приподнятой головой, глядя на тропу через корень.

По тропе шли двое молодых эвенков с луками за плечом, стрелы в колчанах, ножи на поясе. Один остановился и посмотрел по сторонам. Иван прижал лицо к стволу и задержал дыхание. Второй что-то сказал, негромко, первый кивнул, и они пошли дальше, не оглянувшись. Шаги стихли.

— Ушли, — шепнул Тихий.

Иван поднялся первым.

— Двое с луками, — сказал Серый. — Как дети.

— Двое, — согласился Иван. — Но луки у них, а у нас патронов кот наплакал. Пошли.

До цеха добрались к вечеру. Иван поставил бидон на верстак, Серый сбросил мешок с солью. У бочки, штопая бинт, сидела Катя.

— Кто на мосту?

— Бородач с Костястым. — Катя не подняла глаз. — Тихо было.

Иван кивнул: мост стоял, где стоял.

Катя усадила его на ящик, сунула в руки кружку и стояла над ним, пока он не выпил до дна. Ложиться он отказался, пока не посмотрит бумагу.

Серый сбросил с плеча ремень и потянулся до хруста.

— Пойду на мост, сменю Бородача. Ночь наша с Дымом.

Он растолкал Дыма и ушёл, заметно приволакивая ногу. Иван ещё некоторое время слышал, как хрустит под его ногами гравий.

Потом присел рядом с Тихим. Достал из-за пазухи обрывок и разложил на верстаке, прижав краями к дереву.

— Что думаешь?

Тихий взял карандаш, приложил его к одной из уходящих линий и провёл дальше, за край бумаги, на верстак. Потом вторую. Третью. Линии сходились в одной точке, прямо за краем листа.

— Кто-то чертил это давно, — сказал он. — И кто-то совсем недавно на это смотрел. Не наши, не «Тени»: «Тени» костёр бы спрятали. Кто-то третий.

— Где они сходятся?

Тихий вместо ответа повернул бумагу и посмотрел в сторону окна, где в щели между фанерой за пыльным стеклом светлело небо над Чёрной Сопкой.

— Можешь понять, когда она отзовётся? — спросил Иван.

— Могу. Если станет громче, лампа загорится. Я не учёный, я радиолюбитель. Но я чувствую, как она дышит.

— И как?

— Ровно. — Тихий убрал карандаш. — Пока.

Иван хотел ответить, но слова расплылись, как буквы на мокрой бумаге. Последнее, что он запомнил, — как Катя без слов подхватила его под здоровую руку и повела к сторожке.

Глава 8. Мост

Кусты у моста были густые, мокрые от росы. Аня лежала на животе, локти в мох, подбородок на скрещённых руках. Тускар был рядом, чуть левее, дышал ровно, почти беззвучно. Пар изо рта не шёл: утро стояло тёплое, летнее. Только река пахла гнилью и сыростью.

Вихрь вернулся на рассвете, усталый, с воспалёнными глазами, и рассказал всё, что успел: двое, сидят на мосту, меняются к вечеру, не стреляют. Аня хотела увидеть сама.

Мост был в тридцати метрах. Старый, деревянный, с покосившимися перилами, тридцать седьмого года. Раньше она видела его мельком, с берега, и он казался просто старым. Бабушка говорила, что олени мост обходят вброд: ни одно стадо не ступило на него по доброй воле. Теперь на нём сидели люди.

Она считала, как считают оленей в стаде: не головы, а повадки, и запоминала каждую мелочь. Двое. Рыжий, с бородой клочьями, сидел на перилах ближе к этому берегу, свесив ноги, автомат на коленях. Руки у него были спокойные. Этот умел ждать. Второй, костлявый, сутулый, стоял на середине моста, смотрел вниз, на воду, и беззвучно шевелил губами, как человек, который считает шаги.

Ни костра, ни третьего. Значит, ночью их тоже двое, может, меньше.

Костлявый переступил с ноги на ногу, и доски скрипнули протяжно, как стон. Он не обернулся.

Через час он пошёл к южному берегу. Аня почувствовала, как Тускар рядом напрягся. Костлявый сошёл с моста, прошёл мимо их кустов в десяти шагах, не заглянув, свернул за ивняк, вернулся и снова встал на середине. Через час всё повторилось.

Аня опустила глаза. Автомат костлявый нёс стволом вниз, как палку. Так не носят оружие, когда ждут боя. Так носят, когда берегут патроны.

Они отползли в глубь леса и встали только через сотню метров.

— Двое, — сказал Тускар. — Меняются к вечеру. Костлявый каждый час ходит за кусты.

— На южный берег, — сказала Аня. — Через первые доски. Другой тропы к кустам на этом берегу нет: кто бы ни встал ночью, пойдёт тем же путём.

Она присела и взяла сухой прутик. Провела линию на хвое: мост, поперечные чёрточки — перила, тёмные пятна — места, где доски провисали даже на взгляд. Одно из них было у самого южного берега, на первых досках.

Тускар долго смотрел на схему.

— Ночью на мосту один, может, двое. Можно подойти через овраг и ударить внезапно.

— Мост скрипит. Доски гнилые, каждый шаг как выстрел. Тихо не подойдём, а если они услышат первыми, стрелять будут не в воздух.

— Тогда что?

Она обвела прутиком дыру у берега.

— Балки под ней трухлявые. Наступишь — провалишься. Мы не будем их бить. Мы позволим им провалиться самим.

Тускар молчал.

— Ты хочешь, чтобы тот, кто пойдёт за кусты, упал.

— Да.

— Это не война. Это охота.

— Да. Как на росомаху: не в лоб, а на тропе, где она ходит каждый день.

— Он может умереть. Не сразу.

Вместо ответа она ещё раз обвела прутиком дыру, глубже, до самой земли.

Он посмотрел на неё долго и кивнул. Один раз, без слов. В этом кивке не было прежней лёгкой уверенности: он соглашался через силу.

— Тогда пусть идёт за кусты, — сказал он глухо.

В стойбище их ждал Орлан. Он сидел у очага, лук на коленях, стрела на тетиве, не натянутая, просто в руке. Стрела чуть подрагивала в руке.

— Ну? Сколько их?

— Двое, — сказала Аня. — На мосту, с автоматами.

— Двое. Мы впятером, вшестером. Можем взять.

— Мы поставим верёвку. На высоте колена, на первых досках у нашего берега. В полутьме споткнутся.

Орлан встал, лук соскользнул на шкуру.

— Верёвки. Вместо того чтобы перебить сразу.

— Мы не начинаем первыми.

— А верёвка что? — Он шагнул ближе, дыхание частое. — Верёвка — это не начало?

— Верёвка не стреляет.

— Но убивает.

Ответом был Тускар: он поднялся и встал рядом с ней, молча, и этого хватило. Орлан посмотрел на него, потом на неё, и что-то в нём осело.

— Ладно, — сказал он глухо. — Пусть будут верёвки.

Он сел, взял лук, но больше ни на кого не смотрел, только в огонь.

Бугды у соседнего костра ничего не сказал, но и не кивнул. Стойбище это заметило.

К вечеру они вернулись к мосту по большой дуге, через овраг с ледяным ручьём по колено, и залегли с южной стороны, где берег ниже и тень гуще. Рыжий уже ушёл вместе с костлявым: пришла ночная смена. Вместо Рыжего на мосту сидел другой, в кожанке, с багровым рубцом от старого ожога до подбородка: Аня узнала его по этому рубцу. Серый. Он сел на перила, положил автомат на колени и стал смотреть на воду. На середине моста встал второй, тоже длинный и нескладный, но моложе дневного, и всё время щёлкал чем-то в кулаке: крышкой зажигалки.

Тускар пополз первым, неся моток тонкой пеньковой верёвки, трофей ещё с прежних стычек. Локти в мох, колени в грязь. Аня прикрывала, не спуская глаз с моста. Он добрался до первых стоек перил у самого берега и просунул верёвку в щель. Обмотал, затянул без звука. Потянул поперёк настила, к стойке напротив, низко, на высоте колена, и замер. Аня подползла следом и забросала верёвку прелой листвой, чтобы не блестела, не бросалась в глаза.

Они отползли. С двадцати шагов верёвку было не разглядеть: только доски, перила, тени.

— Теперь ждём, — сказала Аня.

Сумерки загустели, но ночью так и не стали. Небо было серым, плотным, без единой звезды. Люди на мосту меняли позы, Серый курил, пряча огонёк в ладони, длинный щёлкал зажигалкой. Гул из-под земли шёл ровно, и земля под животом едва заметно дрожала в такт.

Длинный пошёл за кусты после полуночи. Аня видела, как он медленно двинулся к южному концу, автомат на ремне, руки в карманах. Он был совсем молодой: на границе света и тени его лицо показалось ей лицом мальчишки, не старше Орлана. Она успела подумать об этом. Он шагнул на первые доски, зацепился носком за верёвку и полетел вперёд.

Раздался сухой короткий треск, словно хрустнула большая кость. Доска под ним поехала вбок, он вскрикнул коротко и обрывисто и ушёл вниз. Что-то металлическое блеснуло в воздухе и булькнуло в воду: зажигалка, щёлкнувшая в последний раз.

Всплеск. Потом крик, уже другой, захлёбывающийся.

Серый сорвался с перил. Он не кричал, не звал. Прыгнул с моста в реку, вслед, как прыгают за своим. Аня увидела, как вода вспенилась, как две тёмные фигуры барахтались у опор, как Серый, матерясь, выволок длинного на мелководье и потащил к берегу. Тот кашлял, хрипел, одна нога у него висела под странным углом, по мокрой штанине расплывалось тёмное.

Серый уложил его на гальку. Потом выпрямился, мокрый по грудь, и поднял с настила верёвку. Повертел в руках. Посмотрел на кусты.

Аня вжалась в мох и задержала дыхание. Серый стоял долго. Рука лежала на ремне автомата, и Аня видела, как ходит у него кадык: он слушал сумерки так, как слушают их охотники. Аня понимала, что он сейчас считает: у его ног хрипел длинный, по гальке под ним расползалось тёмное, патронов у них, по словам Вихря, считанные, один недавно ушёл в небо над тропой, а вторых рук, чтобы нести раненого, у Серого не было. Один выстрел в кусты мог стоить мальчишке жизни. Серый выбрал. Подхватил длинного под мышки и потащил к дороге, на лесопилку, не оборачиваясь, а верёвку так и не выпустил из кулака, будто она могла что-то объяснить.

Тускар тронул Аню за плечо.

— Идём.

— Он живой, — сказала она.

— Живой.

— Он совсем мальчик.

Тускар не ответил.

Они отползли в лес, потом встали и пошли, не говоря ни слова. Аня сжимала амулет так, что дерево врезалось в ладонь. Ловушка сработала. Они хотели этого. Теперь, что бы ни случилось дальше, дороги назад не было.

Где-то далеко, за тайгой, под ногами, под мостом, под рекой, тоскливо и ровно гудела земля, а в чёрной воде у разбитой доски ещё долго расходились круги — туда, где щёлкнула в последний раз зажигалка.

Глава 9. Сторожка

Иван проснулся до света. Как он добрался до сторожки, он не помнил: вечер обрывался на карте, дальше были только Катя и чья-то рука под локтем. Тело ломило, лоб был мокрый, плечо горело. Сторожка стояла на той же жиле, что и цех: снаружи июнь, а здесь пар изо рта таял короткими облачками, и холод поднимался от досок, отдавая внутрь остатки чего-то давно промёрзшего. Он лежал на топчане под двумя шинелями и слушал, как в комнате что-то капает.

Сторожка была маленькая. Из цеха они с Тихим и Бородачом перебрались сюда ещё с вечера: отсюда до моста было ближе. Когда-то здесь жил сторож лесопилки, теперь жили они: топчан у стены, стол, печь, а в углу, прислонённый к бревну, стоял карабин. Старый, довоенный, с длинным стволом и потёртым ложем. Иван не знал, чей он, сторожа или отца, знал только, что он стоит здесь всегда, как последнее, что осталось от прежнего порядка, когда оружие ещё что-то значило. Патронов к нему не было. Но капли конденсата собирались на стволе, тяжелели и срывались вниз с тихим звоном. Другого подобия часов в доме не было.

Он сел и растёр лицо ладонью, прогоняя остатки сна.

Бородач сидел на корточках у топки и подкладывал дрова. Борода у него за ночь слиплась от дыма.

— Сырые. Совсем сырые. Не горят, только шипят да дымят. Тепла с них как с покойника.

Огонь лизал кору и не брался, дым искал щели, и Бородач кашлял и ругался, но от топки не отходил: без огня холод, а с огнём хоть какое-то подобие жизни.

В углу на мешковине спал Тихий, укрывшись бушлатом с головой. Очки лежали рядом на полу, пальцы, жёлтые от канифоли, торчали из-под одежды и не двигались.

— Давно встал? — спросил Иван, подходя к печи.

— Час, может. Спишь ты как убитый. Я уж думал, не дышишь. Потом смотрю: пар идёт. Живой, значит.

Иван смотрел, как шипят дрова. Он думал о вчерашнем: о лабазе, о соли и керосине, о двух эвенках с луками, прошедших в тридцати метрах от их укрытия. О том, как Серый ушёл на мост сменить Бородача и остался там с Дымом на ночь. К утру они должны были вернуться. Не вернулись. Он старался не думать о худшем и ждал, как ждут погоды: утро, день, вечер.

Он подошёл к окну, протёр запотевшее стекло. Пустой двор, ржавый трелёвочник, утонувший в грязи. Ни движения, ни звука, только ветер, лес и слабый гул. У самой кромки леса мелькнула узкая фигура: Костястый, разведчик, шёл к ручью, поправляя на плече ремень. Мелькнул и пропал.

Иван приложил ладонь к бревенчатой стене. Под пальцами шла мелкая дрожь, но не такая, как у стены цеха. Глубже. Она шла из самой земли, к которой сторожка была лишь случайно прислонена.

— Бородач, ты под ногами что-нибудь чуешь?

Тот прижал ладонь к полу, прислушался, покачал головой.

— Ничего. У меня руки в мозолях, всё как через вату. А что?

— Ничего. Показалось.

Он сел за стол. Бородач принёс мятую жестяную кружку с кипятком, пахнущим то ли чагой, то ли просто травой.

— Пей. Хуже не будет.

Иван сделал глоток. Горько, горячо.

Позже он разобрал карабин: ствол, ложе, затвор, пружину. Придерживал ложе коленом, потому что вторая рука была не в счёт. Каждые несколько минут приходилось класть детали на тряпицу и ждать, пока перестанут дрожать пальцы. Разложил части на промасленной тряпице и принялся чистить, медленно, тщательно. Пальцы двигались сами и помнили это лучше, чем он: отец учил его так же, когда бывал трезв, редко, но учил. «Оружие любит ласковый уход». Иван не вспоминал об отце нарочно, просто руки делали то, чему их когда-то научили.

Масла в жестяной банке оставалось на две чистки, может, на три. Он капнул совсем немного, растёр по затвору, и металл тускло блеснул.

Тихий проснулся, надел очки и устроился в углу с приёмником на коленях. Из динамика шёл только шум.

— Есть что-нибудь?

— Только треск. — Тихий не обернулся. — Раньше ловил «Маяк». Теперь ничего. Антенну проверял, провод цел, катушка цела. Дело не в приёмнике. Дело в эфире. Он пустой, как будто там, наверху, разом всё выключили.

— Или заглушили.

— Или так. — Тихий повернул голову, посмотрел сквозь треснувшее стекло. — Не знаю кто.

Иван защёлкнул затвор, сухой короткий лязг, и собрал карабин. Тяжёлый и по-прежнему мёртвый без патронов.

Стук в дверь прозвучал коротко и сухо: три удара, и тишина. Иван поднял голову, Бородач пожал плечами, Тихий отложил приёмник. Иван подошёл к двери, положил руку на щеколду, но не открыл, прислушался. За дверью стоял один человек. Шаги тяжёлые, уверенные. Не «Тени», не эвенки. Кто-то другой.

Он отодвинул щеколду. На пороге стоял Марк: высокий, худой, в старой милицейской форме, поношенной, но чистой, с начищенными пуговицами и туго затянутым ремнём: так одеваются, чтобы не развалиться. В руках он мял фуражку, не зная, куда её деть.

— Можно? — спросил он спокойно.

Иван посторонился. Марк вошёл, огляделся, заметил Бородача, Тихого, карабин на столе и ничего не сказал. Сел на табурет, фуражку положил на колени. На запястье громко тикали старые часы «Победа».

— Я по делу, — сказал он, прежде чем кто-нибудь успел спросить. — Семёнов велел переписать оружие в посёлке и собрать стреляные гильзы. На прошлой неделе кто-то стрелял за «Рассветом»: один выстрел, вверх. Мне нужна эта гильза. Ему нужна бумага, что я её получил.

— Гильзы у нас нет, — сказал Иван.

— Тогда напишу, что не нашёл. — Марк достал из нагрудного кармана огрызок карандаша и сложенный листок, посмотрел на карабин на столе, ничего не записал и убрал листок обратно. — И карабина я здесь не видел.

Иван посмотрел на него. Марк не поднял глаз от листка.

— Твоему бате я был должен, — сказал он. — Он меня в девяносто первом из петли вынул, в этой самой сторожке. Считай, возвращаю.

Иван промолчал. Отца, который вынимал людей из петли, он не знал; того, которого знала Марфа, знал слишком хорошо.

— Семёнов знает о драках, — сказал он, помолчав. — Про мост, про «Теней», про оленя. Готовит облаву.

— Когда?

— Не знаю. Может, завтра, может, через три дня. Ему нужен повод. Солярки у него на месяц, не больше.

— Мы не банда.

— Вы «Волки». Есть имя, база, автоматы. Для Семёнова вы то же, что «Тени». Он не разбирает, кто первый начал.

Иван отошёл к печи и долго молчал.

— Мы не начинаем первыми.

— Знаю. — Марк поднялся, надел фуражку и поправил её. — Но кто-то начинает каждый день. Разберись со своими, пока не начал Семёнов.

У порога он остановился.

— Я знал твоего отца. Он тоже думал, что держит порядок.

Дверь закрылась за ним со скрипом. Шаги стихли на дворе.

Серый вошёл без стука, но дверь за собой прикрыл тихо, и это было на него не похоже. Одежда на нём успела подсохнуть коркой, левый рукав в глине до плеча, нашивка волка потемнела от воды. Постоял на пороге, глядя на Ивана, потом шагнул внутрь.

— Кто?

— Дым. — Серый подошёл к печи, не глядя ни на кого, и протянул руки к огню. Ладони были красные, в ссадинах. — Споткнулся в полутьме о верёвку. Доска поехала, он в дыру, в воду. Вытащил. Живой. Нахлебался, ногу рассадил до кости. Лежит у Кати. Всё про зажигалку спрашивает: утопил.

— Верёвка?

— Пеньковая. Свежая. Не наша. Натянута на высоте колена, листвой присыпана. — Он поднял глаза. — А ты говоришь: ничья.

Иван молчал. Бородач у топки перестал возиться с дровами. Тихий снял очки и принялся протирать их рукавом, хотя они были и так грязные.

— Мост мы взяли первыми, — сказал Иван наконец. — Они ответили верёвкой. Дым жив. Значит, пока ничья.

— Пока. — Серый выпрямился. — Я видел, что тот, в фуражке, во дворе топтался. Про Семёнова, да? Про облаву?

— Да.

— Бить надо первыми. Пока менты не пришли с автоматами и не закрыли нас в цеху, как крыс в мешке. Верёвка — это не игра, Иван. Это охота на нас.

— Нет.

— Ты стоял, как сам велел. Мы стояли. А они нас верёвкой. — Он говорил тихо, без нажима, и сел на пол у печи, привалившись спиной к тёплому боку, будто ноги больше не держали. — Сколько ещё?

— Это не обсуждается.

— Они сидят в низине, жрут мясо, считают наших. А у нас соль и керосин, патронов раз-два и обчёлся, жратвы на неделю. И ты называешь это ничьей?

— Я называю это тем, что мы не хороним людей ради того, чтобы кто-то нажал первым.

— Ментам какая разница, кто нажал? У нас оружие есть. У «Теней» есть. Значит, все под нож.

Иван встал, положил карабин на стол, тяжело, глухо, и посмотрел Серому прямо в глаза.

— Я сказал — нет.

Серый молчал долго, глядя в пол пустыми глазами. Потом отстегнул нож и положил его на доски перед Иваном: не бросил, а положил, как кладут вещь, которую больше не собираются держать в руках. Сказал коротко:

— Ладно.

Он поднялся и пошёл к двери, но у порога обернулся.

— Ты пожалеешь, — сказал он тихо, без угрозы, как говорят о том, что уже случилось.

Дверь за ним затворилась так тихо, что Иван не сразу понял: ушёл. Он остался стоять. Потом поднял нож с досок, повертел, убрал в ящик стола, как убирают чужую опасную вещь. Сел, взял карабин и провёл пальцами по стволу, мокрому от конденсата. Вытер насухо тряпкой.

К ночи на лесопилке стало совсем тихо. Внутри горела только керосиновая лампа с мутным, но целым стеклом, пламя дрожало тихо, как дыхание. Запах керосина перебивал даже дым от печи.

Иван сидел один за столом. Бородач ушёл к себе, Тихий спал в углу, или делал вид. Сторожка, маленькая днём, теперь казалась огромной и пустой.

Он смотрел на огонёк, и тени на стенах ходили медленно, по кругу. Думал о Марке и его «он тоже думал, что держит порядок». О ноже в ящике. О Дыме у Кати, об утопленной зажигалке. О верёвке в листве: кто-то натягивал её в полутьме так же старательно, как он сам растягивал проволоку по периметру. Гул шёл со стороны Чёрной Сопки, слабый, ровный. Иван улавливал его без слуха: по керосину в лампе шла мелкая рябь, а переносицу ломило, будто далеко под землёй кто-то бил в невидимый рельс.

Он взял карабин на колени и не заметил, как задремал сидя, с рукой на холодном металле. Сквозь сон слышал, как трещит печь и ворочается на мешковине Тихий, тот всегда ворочался перед тем, как проснуться.

Раскат пришёл издалека, из-за леса, со стороны Сопки. Для грома он был слишком длинным и тягучим: в небе разорвалось нечто огромное, и звук покатился вниз, сквозь тучи, сквозь кроны, сквозь землю, доходя до грудины раньше, чем до ушей.

Иван вздрогнул и открыл глаза. Карабин соскользнул с колен и стукнул о пол. Он вскочил. В углу Тихий уже стоял на ногах, без очков, глаза круглые, белые в полумраке. Он рванулся к двери, распахнул её и тут же вбежал обратно: что-то толкнуло его снаружи.

— Иван!

Гул уже нарастал отовсюду разом, и голос тонул в нём, как в воде.

Иван шагнул к окну, протёр стекло ладонью. Небо над тайгой стало оранжевым, мутным и густым, совсем не белёсым, как положено июньской ночью, — как будто кто-то натянул над лесом исполинскую плёнку, и она светилась изнутри тускло и жутко. Он смотрел на неё, не в силах отвести взгляд, пар изо рта вырывался плотным облаком.

Земля дрожала. Пол ходил под ногами, лампа на столе качнулась, пламя метнулось, тени на стенах бросились врассыпную. Гул превратился в давление: он сдавливал виски, тряс зубы в дёснах, ложился на плечо тяжестью, и боль вспыхивала в такт каждому удару.

Потом всё стихло разом, как будто кто-то выключил рубильник. Стало слышно, как у двери часто и хрипло дышит Бородач, а рядом в углу Тихий, тише, но так же неровно, и как сухо потрескивает остывающее железо печи.

Земля отпускала постепенно, как отпущенная струна. Лампа выровнялась, пламя снова стало ровным, жёлтым.

Иван стоял у окна, и оранжевая пелена не исчезала: она висела над лесом, над Сопкой, над всей тайгой, густая, как застывшее стекло, и в ней было что-то окончательное, не оставляющее надежды, что завтра она рассеется.

Тихий стоял рядом, мелко дрожа. Бородач замер в дверях, бледный, вмиг постаревший на десять лет, и молча смотрел туда же, куда смотрел Иван.

Иван отвернулся первым. Подошёл к столу, поднял с пола карабин, сел, положил его на колени и вытер ствол насухо тряпкой, привычным движением, тем же, каким чистил его днём, будто это могло вернуть хоть что-то на место.

— Ладно, — сказал он тихо, ни к кому не обращаясь. — Ладно.

bannerbanner