
Полная версия:
Пепел над тайгой

Sumrak
Пепел над тайгой
Глава 1. Жила
Иван проснулся от холода: за ночь тот въелся глубоко под кожу. Над головой темнели трещины в бетонном своде цеха. Под боком лежала сырая мешковина. Пахло ржавчиной и древесной трухой, но к этой вони он давно привык.
Сел, растирая костяшки пальцев. В пояснице тупо ныло. В кармане бушлата лежал сколотый кусок белого кварца — подобрал пацаном на Сопке и таскал при себе без всякой причины.
Он мял негнущиеся руки, пока в запястьях не отозвалась застарелая судорога. И сразу, из темноты, полезло воспоминание.
***
Дверь за спиной стукнула войлоком. С порога шибануло привычной духотой: вчерашним перегаром, табаком и гарью жареного лука — мать бросила его на сковороду перед сменой. На втором этаже леспромхозовской двухкомнатки полы ходили ходуном: наступишь на третью от порога половицу, и крашеная доска сухо взвизгнет под ногой.
Отец был дома. Иван сдернул ботинки не расшнуровывая, пятка об пятку, лишь бы не брякнуть железом пряжек, и пристроил их в угол к чужим грязным кирзачам. Сапоги с ног сшибали в спешке: один завалился набок, второй торчал носком в плинтус.
На кухне под жестяным колпаком горела тусклая сороковаттовка. Отец сидел за столом, широкий и неподвижный, как сырое бревно: перед ним стояла ополовиненная бутылка, граненый стакан и миска с остывшей, затянувшейся жиром картошкой. До беспамятства он еще не допился — держался в той опасной, остекленевшей стадии, когда запойный мужик еще владеет телом, но в черных немигающих глазах уже нет ничего человеческого.
Батя пялился на него через стол не мигая — тяжело, исподлобья, как на пустое место.
Иван даже здороваться не стал. Свернул к плите, схватил щербатую кружку и плеснул со дна остывшего чайника: вместе с темной жижей в кружку брякнул кусок накипи. Сел боком, приткнувшись на угол лавки, и торопливо сунул в рот корку хлеба, только чтобы занять зубы.
Рука у бати была тяжелая, лесовозная. Он не тянулся аккуратно — просто сгреб Ивана за кость выше кисти, мокро вдавив руку в стол.
— Где мотался? — выдохнул он, даже не повышая тона. От этого ровного сипа мороз драл по коже сильнее, чем от мата.
— У Серого.
— У Серого... — батя сдавил запястье так, что пальцы у Ивана онемели до самых ногтей. Иван вжал голову в плечи: дернешься — прилетит второй рукой наотмашь.
Батя сплюнул под ноги и швырнул его руку на стол.
— Искал тебя, как дурак, по всей пилораме, — он загремел посудой, налил водки через край на клеенку, выпил в один глоток и шумно захрустел капустой из миски. — Завтра в гараж пойдешь. Семёныч трелёвочник ковыряет, людей не хватает. Хватит у этого полоумного штаны протирать.
Иван молчал, прижавшись спиной к бревнам стены.
— Я с кем говорю?! — батя со всего маху воткнул вилку зубьями в доски стола. — Мать твоя так же зенки прятала, пока на делянке хребет не сломала! Умный выискался?!
Он рванулся вперед через стол, сшиб локтем бутылку — темное стекло с треском разлетелось по полу. Батя выбросил вперед загребущую лапу, норовя схватить за горло, но Иван уже рыбкой скользнул вниз с лавки, поднырнул под руку и рванул в сени.
Когти отца только скрежетнули по грубому брезенту бушлата, вырвав пуговицу с мясом.
В кромешной темноте коридора Иван с маху врезался плечом в вешалку, сшиб ведро, наступил на чьи-то чужие сапоги. Вбил ноги в свои, сгибая задники в гармошку, и с размаху налетел на входную дверь, выбивая щеколду локтем. Дверь за спиной захлопнулась, замок щелкнул. Пьяный крик сразу пропал.
Иван слетел по лестнице во двор. Под ногами хлюпала снежная жижа вперемешку с грязью. Фонарь над подъездом мигал, освещая серый забор и колею от лесовоза. Рука под рукавом горела там, где держал отец. Иван не стал останавливаться: пошел мимо бараков к лесу, в сторону Сопки. Лишь бы подальше от барака.
Дальше он ту ночь не помнил. Память просто обрывалась.
***
В цехе было темно и сыро.
Иван сидел на мешковине и разминал пальцы. Сустав ныл так, словно отец только что разжал руку. Иван сжал кулак, покрутил онемевшей кистью. Бушлат с чужого плеча жал в подмышках, пуговицы на нем были срезаны под корень.
Он поднялся на ноги, сунул руки в карманы и пошел через цех к бочке с тлеющими углями. Кирзачи тоже велики, портянки приходилось мотать в три слоя. Пол в цехе держал свою, отдельную сырость. Она шла снизу, из толщи породы, где залегала кварцевая жила, и с недавних пор жила отзывалась на каждый шаг тонкой вибрацией, а если постоять на месте подольше — глухой тоской под рёбрами. Снаружи стояло обычное таежное лето — сырое, серое. Могильный сквозняк уходил из-под цеха далеко за забор.
На дисках циркулярных пил блестели капли. Обычная сырость, ничего странного — так Иван убеждал себя поначалу, пока тяжелые зубья не начали брать ледяной коркой прямо посреди теплого дня.
У верстака на стене висел обломок фанеры, расчерченный на клетки. Иван вел счет дням с марта, с той недели, когда на станции заглохли последние автобусы. Он достал складник и полоснул по фанере, снимая стружку.
— Две режь, — буркнула из угла Сова, не отрываясь от конторской тетради. — Вчерашний день забыл.
Иван посмотрел на кривой ряд зарубок, спорить не стал — сделал рядом еще одну отметку. Сова едва заметно кивнула и снова уткнулась в свои цифры.
Оба диска, висевшие на чугунной станине, тонко, на одной ноте зудели — сами по себе, от вибрации пола. Иван мотнул головой, стряхивая морок, — в ушах на миг заложило.
— Проснулся? — сипло окликнули от бочки.
Серый сидел на табурете и рядами выкатывал патроны на замасленную тряпку, придирчиво оглядывая каждую позеленевшую гильзу. Серый кутался в широкую кожанку. На отвороте темнела засаленная нашивка с волком, багровый рубец старого ожога тянулся от щеки к шее.
В цехе уже возились: визжал напильник по железу, у станины кто-то хрипел во сне на каждый вдох, за брезентовой выгородкой звякали жестяные коробки, от верстака воняло паленой канифолью. Иван считал по звукам: все на месте.
— Давно не спишь? — Иван спустил ноги на бетон.
— Часа три, — Серый не оторвался от патронов. — Ты зубами скрежетал на весь цех.
— Дурное приснилось.
— Мне вон тоже показалось, будто завалило нас к чертям. Глаза открыл — кругом белое всё, думал, через крышу снегу намело. А это пилу росой затянуло.
Иван промолчал, натянув ворот бушлата. В железной бочке вяло тлели чурки — дрова были сырыми, едкий дым не шел в вытяжку, а полз по бетону, выедая глаза.
Холод шел сквозь подошвы сапог. На дворе стоял июнь, но под цехом стыла кварцевая жила, и тепла не было уже несколько месяцев. Иван провел языком по зубам: во рту привычно стоял солоноватый медный привкус — десны опять подкравливали. К этой дряни не то чтобы привыкли, просто перестали обращать внимание: пока ноги носят — живешь.
У бочки на ящике маялся Бородач. Лицо у мужика было серое от сажи, нечесаная борода свалялась. Он сплюнул на раскаленный железный бок бочки — слюна с шипением закипела.
— Поднялся, командир? — прохрипел он, щурясь от дыма. — Спать тошно, кости ломит. Сквозняк как на перроне.
— Дрова побереги, — Иван погрел озябшие пальцы о край бочки. — Неизвестно, что к ночи будет.
— Дождь будет, верное дело. Поясницу с вечера крутит.
Бородач полез голой рукой поправить головёшку, зашипел сквозь зубы и резко отдернул ладонь, сунув обожженный палец в рот. На коже уже наливался водянистый белый пузырь. Он сплюнул под ноги и сердито выругался:
— Твою мать... Вот, командир, всё мое наследство к седым волосам: три волдыря да память. Первый в бане заработал, второй от покойной бабы достался, а третий — от Советской власти.
Серый хрипло заржал, пустив дым через нос. Иван только покачал головой, не отрывая взгляда от бочки.
— Власть у нас теперь одна на весь район, — Бородач остервенело дул на обожженное мясо. — Райотдел на сопке. Семёнов с тремя автоматчиками свет жжет, казенную соляру в движке палит. А Марк пешком по поселку грязь месит, по избам заглядывает: все ли живы? Будто от его галочек в брюхе прибавится.
— Марк человек прямой, — отозвался Иван. — А Семёнов скурвился, похоже.
— Вот и я про то же. Вспоминаю про них, только когда пальцы припечет.
— Завтра в «Рассвет» идем, — перебил Иван. — Двое суток туда никто не совался. Наскребем крупы — еще неделю протянем. У Кати обезболивающего осталось на одного человека, а вместо йода — сосновая смола. Случись что тяжелое — кость придется пилить по живому.
— А если там шаром покати?
— Значит, к реке пойдем. Другого выхода нет.
На краю верстака валялся серый пластиковый корпус старого приемника — с разбитой шкалой и выдранными с мясом лампами. Бородач каждый вечер протирал его ветошью, медленно и тщательно. Не пытался чинить, не искал деталей — просто вытирал пыль. Иногда, думая, что никто не видит, прикладывал ухо к холодному пластику и слушал тишину, ожидая оттуда хоть одного слова.
С потолочной балки сорвалась капля и упала на верстак с коротким звонким стуком. Так отстукивал время единственный неисправный механизм в цехе, который всё ещё исправно работал.
— Обход, — Иван шагнул к двери. — Растяжки.
Снаружи стояло обычное июньское утро: влажный воздух с холодком, гравий вперемешку с битым стеклом и опилками, в клейкой листве молодых берёз шумел ветер, и за деревьями глухо отзывалась река.
— Слышишь? — Серый шёл следом. — Всё никак не уймётся. Живая.
Иван пошёл вдоль бетонного забора, проверяя землю под ногами и делая вид, что не слышит. По периметру с ночи стояла тонкая проволока поперёк проходов — против тех, кто мог прийти из леса. У первой растяжки она провисла. Он присел, подцепил, натянул.
— Кто тут лазил ночью?
— Может, ветер.
— Ветра не было. Плохо затянул вчера. В следующий раз проверяешь сам. Все шесть узлов.
Серый потёр рот, губы у него были синеватые. Несколько раз оглянулся на реку и не выдержал:
— У «Теней» есть запас. Оленеводы, с реки. Сидят в низине, жрут. Дозор из четверых, я вчера считал, позиция как на ладони.
— У них тоже жрать нечего, — сказал Иван. — Начнём людей валить — назад дороги не будет.
— Своих пожалей, — огрызнулся Серый. — Сам же долбил: кто в цехе, тот и свой.
Иван спорить не стал. На второй растяжке проволока чуть звенела. Он тронул её носком сапога — струна сидела плотно, колышки не вывернуло. Двор был пустой.
Возле цистерны темнела земля. Пятно метра на два, будто плеснули помоев, но вокруг сухо. Иван нагнулся, поглядел.
— Ссали, что ли? — Серый подошел сзади.
— Без запаха. И многовато для одного.
— Бородач мог.
— Бородач в отстойник ходит, лень ему сюда таскаться.
Иван выпрямился. На бетонной плите прямо перед глазами кто-то давно процарапал гвоздем: «ОНИ БЛИЗКО». Серая старая мазня, но канавки были свежие, из них сыпалась белая крошка — кто-то ковырял цемент недавно. Рядом темнел значок: палка, три отростка вбок и кривой круг.
Серый постоял, сплюнул через губу.
— Давно тут эта дрянь?
— Всегда была.
— Чего ж края белые?
— Подновляет кто-то, — Иван смахнул пыль пальцем. Бетон был ледяной, холод сразу кольнул в ноготь. — Либо свет так лег.
— С зэков осталась, верное дело. Или геологи баловались, мать их за ногу.
— Кто-то зачем-то её бережёт.
Они не успели дойти до двери цеха, как за спиной затрещала ветка. Из-за угла вылетел Дым — молодой, длинный, нескладный, рубаха мокрая от пота. Согнулся, упёрся ладонями в колени. В кулаке была зажигалка с треснувшим корпусом. Он щёлкал ею не переставая, на нервах.
— Оленя сняли, Ваня! — Дым захлебывался словами, упираясь ладонями в колени. — Из дальней петли уволокли! Я проверить сунулся, а там мох весь в кровище... Двое их было, на мягкой подошве, без каблуков. Тушу на волокушу бросили и к протоке ходу дали!
Серый замер. Рубец на его щеке натянулся и побелел.
— Доигрались, — прошипел он и потянул тесак из ножен на поясе. — Я ж тебе с утра говорил! Возьму Бизона, через овраг наперерез махнем. Положим на тропе без шума, и к вечеру мясо будет в нашей бочке вариться!
— Нож спрячь, — оборвал Иван.
— Тебя в командиры никто не выбирал! Ты просто первым встал!
— Я сказал — убери.
Серый зло сплюнул под ноги и со стуком вогнал тесак обратно в чехол.
— Слишком мягкий ты стал, Ваня. С того самого дня на пилораме.
— Кровь на мху не запеклась еще? — Иван шагнул к Дыму, не глядя на Серого. — Жидкая была?
— Алая еще, текла...
— Значит, тяжело волокут, не успели к реке уйти.
— И что делать будем? — окрысился Серый. — Отбивать тушу?
— Поговорим сначала. Патроны побереги.
Пошли втроем, прибавляя шагу. Сухой ельник с треском цеплял бушлаты, под сапогами чавкала болотная жижа. Возле старого выворотня мох был содран волокушей до сырой глины — тушу тащили вдвоем, с трудом.
— Вон они, — Дым дернул Ивана за рукав, приседая за сосной.
Сквозь редкие березы впереди маячили двое в темных телогрейках. Молодой парень с лихорадочными, злыми глазами нервно водил стволами двустволки по кустам. За ним кряжистый мужик с охотничьим луком через плечо молча перебирал ногами, навалившись на лямку волокуши.
— Стоять, — окликнул Иван, выходя на тропу.
Охотники замерли.
— Чего надо? — хрипло бросил старший. — Тропа общая, тайга ничья.
— Оленя вы из нашей петли сняли.
— Олень в лесу бегал. Петля ваша за ручьем стояла, на нашей стороне.
Серый дернулся было вперед, но Иван жестко перехватил его за локоть. Молодой вскинул ружьё. Дым замер, зажигалка в кулаке замолчала.
Старший резко толкнул парня локтем в бок:
— Опусти, Вихрь. Не дури.
Молодой опустил ствол. Только тогда Иван почувствовал, как Серый под его рукой расслабился.
— Мы не за мясом пришли, — сказал Иван. — Просто чтоб вы знали, «Тени»: в следующий раз, когда окажетесь у нашей ловушки, я не буду разговаривать.
— А мы и не сунемся, — сказал старший. — Нам хватит. До зимы доживём.
— Зимы не будет.
Старший долго вглядывался Ивану в переносицу, шумно втянул носом сырой воздух и ничего не ответил — только молча натянул на плечо лямку волокуши.
Обратно шли молча. Серый сплюнул.
— Мы их отпустили. Зачем?
— Оленя не вернуть. А патронов у нас на два магазина.
Когда они добрались до цеха, тени от сосен уже легли на двор. Иван снял бушлат, повесил на гвоздь. Налил воды в эмалированную кружку с трещиной, поставил на бочку — вода зашипела. На верстаке лежала последняя буханка чёрного хлеба в промасленной бумаге.
— Оленя забрали. С «Тенями» поговорили.
— Поговорили, — Серый бросил кожанку на мешковину и сел. — Как бабы на базаре.
— Заткнись.
Иван разрезал буханку на десять частей — ровно, не торопясь. Бородачу чуть больше, потому что крупнее. Себе самую малую. Он не делил, а раздавал, как раздавали пайку в лагере, куда отца возили дважды, только без конвоя.
Подходили каждый со своим. Гроза положила напильник и взяла кусок двумя пальцами, как берут патрон. Катя вышла из-за выгородки, вытирая руки о подол, и стала есть стоя, по крошке. Тихий принял свою долю, не поднимая головы от платы, и паяльник так и остался торчать в канифоли. Костястый проснулся от запаха раньше, чем открыл глаза. Сова взяла свой кусок последней и сперва вписала его в тетрадь. Бизона Иван будить не стал, просто вложил хлеб ему в ладонь: пальцы сомкнулись сами, и хрип на секунду прервался.
Свою горбушку поднёс ко рту, не откусил, подержал, почувствовал запах и положил обратно.
— Чего не ешь? — Серый мотнул подбородком на верстак.
— Успеется.
— «Успеется» у покойников бывает. Жри давай, командир.
Отец, бывало, совал ему в зубы черствую корку: «Жри, в ней вся сила». Пацаном казалось — издевается старик, зубы ломать заставляет. Иван протолкнул сухой мякиш в горло, сделал глоток остывшего кипятка. В животе немного отпустило.
Бородач повертел свою пайку, оглядел со всех сторон:
— Ты мне лишку отвалил, командир. Не барин, чай.
— Жри молча, пока дают, — огрызнулся Серый.
— Сам жри. Я с Иваном говорю.
Сжевали быстро, всухомятку. Бородач стряхнул крошки со штанов прямо в угли:
— Ты, Ваня, чудно делишь. По совести. У Гвоздя на делянке за банку тушенки двоих насмерть топорами забили, а ты граммы вымеряешь. Батя твой не так с людьми жил.
Иван глянул вниз.
Руки жили сами по себе: левая уже сняла с колен тяжелый ремень бушлата и перегнула вдвое. Пальцы намертво вцепились в пряжку.
Иван дернул кистью, скинул кожу на пол и глубоко засунул руку в карман.
— Про батю не начинай, — сказал он негромко.
— Да я чего... к слову пришлось.
— Закончили ужин. Дым, на часы встаешь. Через три часа Серого поднимешь.
Иван ушел в свой угол, лег прямо в сапогах и натянул ворот бушлата. Доски под мешковиной давили в ребра, под ложечкой тошнотно саднило, выбивая всякий сон. А ближе к полуночи из-под пола пришел гул.
На чугунной станине пилы едва слышно запели на одной тонкой ноте.
Иван полежал немного, пережидая эту мелкую дрожь, потом поднялся и подошел к окну. В фанере на окне оставалась щель. Иван прижался к ней виском.
За стеклом стояла белая июньская ночь, мутная, без звезд. Небо над Чёрной Сопкой светилось тусклым широким пятном, будто за хребтом кто-то забыл выключить свет.
Сопку он помнил с малых лет: осыпи, серый гранит, врезанные в камень белые жилы кварца. Пацаном лазил на перевал, припадал ухом к породе и ловил подземный гул — еле слышный, короткий.
Теперь камень под цехом гудел без перерыва. Дрожь шла через пол прямо в зубы, тяжело давила на грудину.
Иван отошел от окна. В балке над головой с сухим треском лопнул старый костыль, и звук сразу осел.
Он добрался до своего угла, повалился на мешковину. В бочке уже чернела зола. Иван натянул бушлат на нос, закрыл глаза и попробовал вспомнить трезвое лицо отца. В темноте всплыли только прокуренные желтые усы да шрам на переносице. Больше ничего не вспоминалось.
Он повернулся к стене и заснул.
Глава 2. Песнь камней
Аня проснулась от прохлады. Оленья шкура сползла на пол, утренний воздух чума забрался под меховую рубаху — этот холодок она знала с детства, здесь он не удивлял даже в разгар лета. Но то, что держало её сейчас, было другим. Слышно было телом: настил под лопатками отзывался едва заметной дрожью, словно земля выдыхала что-то застоявшееся, гораздо более старое, чем утренняя прохлада.
Бабушка сидела у очага, поджав ноги, и держала кружку в коричневых, в морщинах, руках. Помешала что-то сухой веточкой, глотнула, поморщилась: последние зубы она потеряла ещё зимой и теперь могла есть только мягкое.
— Проснулась. Садись. Пей.
Аня подхватила с пола мокрую сеть, вчера порванную о корягу, — села напротив и взяла её на колени. Пальцы нашли первую ячейку. Бабушка учила: пока руки заняты делом, голова слышит правильно. Отвар был горький — полынь, багульник, ещё что-то незнакомое. Глоток обжёг горло, потом стало тепло.
— Земля стонет, — сказала бабушка, глядя на огонь. — Всю ночь слышала. Спать не давало.
— Я тоже. Под землёй что-то. Далеко.
— Глубже. Из-под камня. Сэвэны не спят. Харги близко. Земля не уходит. Она помнит. И нам напоминает.
На груди у Ани, под рубахой, висел амулет — медведь из тёмного дерева, обмотанный сухожилием. Бабушка дала его, когда Аня была маленькой: «Это не игрушка. Это память. Пока он у тебя, тайга тебя знает».
— Сегодня на север не ходи. Слышишь? Там земля чужая, она тебя не знает. Голова закружится — сама не заметишь, как уйдёшь. Я одного такого видела. Пришёл с севера, глаза пустые, сел у огня. И не встал.
— На север мне не надо. Сети на востоке. Ягель у реки олени объели, надо собрать.
— Рыбу проверь. Ягель собирай. Но на север — ни шагу. — Бабушка накрыла ладонь Ани своей. — Обещай.
— Обещаю. Где река поворачивает — не пойду.
Бабушка отпустила её руку и запела тихо, под нос, слова неразборчивые, старые. Аня не понимала их, но знала: это разговор — с огнём, с духами, с тем, что ушло, и с тем, что возвращается.
Она допила отвар и начала собираться: меховые унты, ремни, куртка из оленьей кожи, нож на поясе. На запястье — «Электроника», батарейка садилась уже третий месяц. Семь двадцать. Раньше в это время она доила оленей. Теперь время текло, как вода подо льдом: не видно, не слышно, но чувствуешь, что идёт, и не по кругу уже, а по прямой, вниз.
Она не опоздала. Опоздал мир. Эту мысль она повторяла про себя так часто, что перестала замечать, как по-взрослому она звучит для семнадцатилетней. Страшил её не гул, а то, что отвечать теперь ей: за бабушку, за брата, за стойбище. Как на пионерской линейке, когда называют твою фамилию и все поворачиваются, только там можно было сказать «не готова». Спросить было не у кого, и она перестала искать, у кого. Несла это, как воду в дырявом ведре: знала, что расплещет, и шла быстрее.
Снаружи небо было цвета мятого цинка, низкое. Тускар ждал у кострища, сидя на корточках спиной к лесу; медвежий коготь на поясе покачивался. Ему было под шестьдесят. Он водил охоту стойбища ещё тогда, когда Ане не давали держать нож, и слушали его не потому, что он говорил громко.
— Долго спишь.
— Бабушка отвар давала. Говорила, земля стонет.
— Стонет. Всю ночь гудело. Олени беспокоились.
Он поднялся и пошёл к лесу первым. Аня двинулась следом по узкой тропе, петлявшей между соснами. Мох пружинил под ногами, мокрый от росы; между соснами уже стояли молодые берёзы с клейкой зелёной листвой — лето здесь ещё не решило, наступать ему или нет.
Она остановилась и приложила ладонь к стволу старой сосны. Кора была тёплая, шершавая. Под ладонью почти ничего — только смутное ощущение, что глубоко, под корнями, что-то есть. Она постояла и убрала руку.
У ручья Тускар остановился и показал вниз.
— Смотри.
Аня присела, сеть соскользнула с плеча. На глинистом берегу темнели следы: чёткая рубчатая подошва, фабричная, не эвенкийская. Такие следы ложатся в глину иначе, чем лапа или копыто: плашмя, равнодушно, как чужие слова в чужой песне.
— Вчера их не было. Я утром ходил этой тропой, пусто.
— Значит, ночью приходили.
— К развилке, где в петлю попал олень. Петлю русские ставили, на нашей стороне. Вихрь с Бату сняли оленя до света, пока никого не было.
— А эти пришли посмотреть на свою петлю. И нашли пустую.
— Двое, может, трое. Один высокий, шаг длинный, второй ниже. Дошли до развилки, потом назад, к лесопилке. Подошва рубчатая, как у сапог, что в леспромхозе выдавали: я такие видел у лесовозов. Наши так не ходят.
Аня нахмурилась. Русские забирались в тайгу дальше, чем положено, и ставили петли на чужих угодьях с тех пор, как в посёлке закрылась столовая.
— Дозоры надо ставить. Больше.
— Двоих у ручья, одного у сосны. Кэрэну скажу.
— Кэрэн молодой. Спит крепко.
— Разбужу.
Тускар посмотрел на небо, опустившееся к макушкам сосен.
— Бабушка говорит — на север не ходить. Камни поют.
— Слышал. Ночью, от Сопки. Там дух места не наш. Не надо туда.
Он долго смотрел на лес, потом опустил глаза и провёл пальцами по когтю на поясе.
— Идём.
И Аня поняла: он что-то решил. Что именно — не знала, но это молчаливое решение отдавало холодом больше, чем сам гул из-под земли.
Сети на востоке оказались почти пусты: рыба ушла вниз по течению, будто что-то почуяла. Ягеля Аня набрала полмешка и повернула обратно, не дожидаясь полудня.
В стойбище пахло дымом и вяленой рыбой.
— Кэрэн! Ты у ручья должен быть.
Заспанная физиономия высунулась из чума.
— Иду.
Вихрь ждал у большого костра. Увидев Аню, он заговорил сразу, быстро, глотая слова:
— Русские! Мы с Бату оленя сняли, а они на тропе вышли. Трое. Один командир, молчаливый. Второй с обожжённой щекой, у него на вороте волк нашит, за нож хватался. Третий пацан длинный. Автоматы на плечах, но не взводили: патроны берегут. Два магазина на всех, по глазам видно. Оленя хотели отнять.
— Отдали?
— Чёрта с два. Мы с Бату стояли крепко. Я ружьё поднял, — он запнулся, — Бату сказал убрать, я убрал. А того, с ожогом, их командир сам осадил. Сказал: в следующий раз без разговоров. И знаешь, как он нас назвал? «Тени». Как будто мы не люди, а туман в низине. Тушу отстояли.
— А наши ружья? — спросила Аня.
— Два ружья, пять патронов, — сказал Тускар, не оборачиваясь. — Берегли на медведя, на зиму. В людей стрелять не будем. Остальное — луки.
Из чума выскочил Орлан, широкоплечий, обветренный.
— Перешли границу! Надо ответить! Я братьев возьму, пойду к лесопилке. Сожгу их цех!

