
Полная версия:
Пока тепло
— Хорошо.
— И не отставай.
Он берёт у меня сумку, ту, что потяжелее. Я вдруг замечаю, что пальцы у него чуть дрожат, но он тут же убирает руку в карман.
— Всё взял?
— Всё.
— Кастрюлю?
— Кастрюлю.
— Тогда поехали.
Я оглядываюсь на дом. Окно моей квартиры, на пятом этаже, смотрит на меня тёмным прямоугольником. Я не оставил там свет, и мне вдруг становится жаль, что в окне никого нет.
Мы едем через город, непривычно тихий. Магазины закрыты, на некоторых витринах стоят решётки, на других просто висят листы бумаги: «Не работаем». Людей на улицах мало, редкие прохожие торопятся домой, прижимая к груди пакеты. На перекрёстке стоит патрульная машина с включённой мигалкой, но сирены нет.
Нас останавливает полицейский, старший лейтенант.
— Документы.
Отец протягивает паспорт. Я следом протягиваю свой из окна «Калины».
— Куда направляетесь?
— Домой. К родителям. Он переезжает, — отвечает отец спокойно.
— Адрес регистрации?
Отец называет. Лейтенант смотрит на меня, потом на сумки на заднем сиденье, потом на отца.
— До двадцати одного ноль-ноль осталось сорок минут. Успеете?
— Успеем.
— Тогда езжайте. — Он возвращает паспорта. — И по дороге не останавливайтесь.
Мы едем дальше. Через десять минут я сворачиваю на знакомую улицу. Знакомый двор, знакомый подъезд, в окне на третьем этаже горит свет, и сердце у меня на секунду сжимается.
Мама ждёт на площадке. Она в халате, с полотенцем в руках, и, пока я поднимаюсь по лестнице, смотрит на меня с такой тревогой, что я невольно ускоряю шаг.
— Приехали, — говорит она тихо. — Слава богу.
— Мам, всё нормально.
— Конечно. Идите ужинать.
— Я ел.
— Ну и что.
Даша вылетает из комнаты и повисает у меня на шее.
— Ты приехал! — кричит она мне в ухо. — Ты правда приехал!
— Правда. Тише, соседи услышат.
— Ты с кастрюлей! — Она замечает у меня в руках мамину кастрюлю. — Господи, Тёма, ты притащил кастрюлю!
— Это не моя, это мамина.
— Она уже твоя, — отзывается мама из кухни.
Моя комната, которую я оставил три месяца назад, превращена в кладовку. Вдоль стен стоят коробки, на подоконнике сушатся банки, на кровати лежит стопка постельного белья. Я смотрю на всё это и чувствую, как у меня внутри что-то оттаивает.
— Мы собирались прибраться, — говорит Даша у меня за спиной, — но мама сказала, что ты всё равно вернёшься и сам всё разберёшь.
— Мама знала, что я вернусь?
— Конечно. Все знали. Только ты не знал.
Она смеётся, и я смеюсь тоже, хотя глаза у меня почему-то щиплет.
Ночью я лежу на своей старой кровати среди коробок и слушаю, как за окном тихо проезжает патруль. Сирены нет, только шины шуршат по асфальту. Дом дышит знакомыми звуками: где-то за стеной кашляет сосед, у кого-то включён телевизор, мама в соседней комнате что-то шепчет отцу.
Дверь приоткрывается. Я не сплю, но не шевелюсь.
Мама стоит на пороге, босиком, в халате. Некоторое время просто смотрит, потом тихо подходит и садится на край кровати. Матрас прогибается под ней, как в детстве, когда она приходила ко мне после кошмаров.
— Не спишь, — говорит она. Это не вопрос.
— Не сплю.
Она молчит, поправляет одеяло, разглаживает ладонью ткань у меня на плече, хотя там нечего разглаживать.
— Я хотела тебе сказать, — начинает она негромко. — Я очень рада, что ты приехал.
— Мам…
— Подожди, дай договорить. Я понимаю, что ты уже взрослый. Что ты захотел жить сам и у тебя получалось. Мне было трудно это принять, но я гордилась тобой. Правда. Я ходила по квартире и думала: вот, мой сын уже взрослый.
— Я не…
— Но сейчас всё по-другому. — Голос у неё чуть дрожит, но она держит его ровно. — Сейчас нам надо держаться вместе. Всем. Я не знаю, что будет, Тёма. Никто не знает. Но мне легче, когда вы все под одной крышей, когда я слышу, как ты ходишь по коридору, как Даша ругается из-за телефона, как отец храпит.
— Он храпит?
— Ужасно. Ты привыкнешь. — Я слышу по голосу, что она улыбается. Потом улыбка пропадает. — Я тебя люблю. Я редко это говорю. Но сейчас лучше сказать.
В горле у меня встаёт ком, и я не сразу могу ответить.
— Я тоже, мам.
— Знаю. — Она берёт мою руку, сжимает, и пальцы у неё тёплые. — Спи.
Она наклоняется и касается губами моего лба, как не делала лет десять. Потом уходит и прикрывает дверь не до конца, оставляя узкую щель, как в детстве. Я лежу и смотрю, как в этой щели виднеется полоска света из коридора. И впервые за много дней засыпаю быстро.
Часть 2. «Дом»
Глава 9
Утром во вторник просыпаюсь от храпа.
Он идёт из соседней комнаты, ровный, раскатистый, как работа плохо отрегулированного мотора. Я лежу на своей старой кровати среди коробок и банок, смотрю на трещину в потолке и пытаюсь вспомнить, храпел ли отец раньше. Наверное, да. Просто тогда я спал в наушниках.
На кухне мама жарит оладьи, Даша сидит на подоконнике с ноутбуком и недовольно смотрит в экран.
— У нас урок географии, — объявляет она. — Дистанционный. Учитель включил камеру, и у него за спиной висит ковёр. Настоящий, с оленями.
— Ну и что?
— Ничего. Просто весь урок смотрю на оленей.
Мама ставит передо мной тарелку с горкой оладий и сметаной.
После завтрака я беру пакет с мусором и выхожу на лестничную площадку. Дверь напротив открыта нараспашку, оттуда тянет жареной картошкой и доносится громкий мужской голос:
— Светка! Где у нас второй тапок? Я один ношу, не знаю, чей он!
На площадку выходит мужчина лет пятидесяти, плотный, в майке и спортивных штанах, с пышными усами и румяным лицом человека, который много работает и много смеётся. Он замечает меня, останавливается и расплывается в улыбке.
— О! Вернувшийся. Тёма, да? Мне Люда про тебя столько рассказывала, что я уже думал, ты миф. Мы с женой въехали в июне, сразу после того, как ты сбежал. Геннадий, сосед напротив. — Он протягивает огромную ладонь, и я пожимаю её, чувствуя, как кости слегка хрустят. — Если по ночам будет шумно, не пугайся. Это не мы. Это Светка телевизор смотрит. Она у меня сериалы любит, а звук не выключает.
— Гена! — доносится из квартиры женский голос, усталый и ласковый. — Я тебя слышу!
— Видишь? — Геннадий подмигивает. — Мы живём в атмосфере полного доверия.
В проёме двери появляется женщина в клетчатом халате, с полотенцем на голове, лет сорока пяти, невысокая, с круглым лицом и усталыми глазами. Она улыбается мне, но как-то слабо.
— Здравствуйте, Артём. Не обращайте на него внимания, он с утра такой. Я Светлана.
— Рад познакомиться.
— Заходите на чай как-нибудь. Только не сейчас, у нас бардак.
— Не бардак, а творческий беспорядок, — вмешивается Геннадий.
— Бардак.
Она улыбается, и он вдруг, совсем по-мальчишески, чмокает её в макушку. Я отвожу взгляд и спускаюсь с пакетом вниз, и мне почему-то приятно, что я буду жить рядом с такими людьми.
На лестнице между этажами мне навстречу поднимается женщина с маленькой собачкой на руках. Лет шестидесяти пяти, прямая, как линейка, в строгой синей кофте, с седыми волосами, заколотыми так туго, что кожа на висках натянута. Собачка, рыжая и лохматая, смотрит на меня с недоверием, как сторож.
— Корнилов, — не спрашивает, а констатирует она. — Вернулись.
— Здравствуйте, Нина Андреевна. Да, на время.
— Хорошо. Мужчины в подъезде сейчас нужны. И, между прочим, вы мне до сих пор не сдали «Робинзона Крузо». В шестом классе брали.
— Нина Андреевна, это было десять лет назад.
— Одиннадцать. Я помню. — Она перехватывает собачку поудобнее. — Это Бублик. Вы с ним не знакомы. Бублик, поздоровайся.
Бублик громко и пронзительно лает.
— Не обращайте внимания, он нервничает. Вечером в семь собрание во дворе. Придут все. Вы тоже.
— Хорошо.
— Не «хорошо», а «обязательно», — поправляет она. — Ситуация непростая.
Она проходит мимо и поднимается наверх, продолжая что-то бормотать собаке на ходу. Я смотрю ей вслед и понимаю, что спорить с ней так же бесполезно, как с мамой.
Во дворе в семь вечера собирается человек двадцать пять. Я стою рядом с отцом, мама с Дашей чуть поодаль. Люди рассаживаются на лавочках и на ящиках, которые кто-то вынес, кто-то стоит. Двор пахнет пылью и листвой. На лицах напряжение, но не паника: больше любопытства и стеснения, как бывает на родительских собраниях.
Нина Андреевна встаёт перед нами с тетрадью в клетку. Бублик сидит у её ног и сверлит всех недоверчивым взглядом.
— Добрый вечер. Давайте начнём. — Она открывает тетрадь. — Нас двадцать квартир. Ситуацию в городе вы знаете. Я сорок лет проработала в библиотеке и привыкла к порядку. Поэтому предлагаю обсудить несколько простых правил.
— Давайте сразу выберем царя, — подаёт голос Геннадий из заднего ряда.
— Мы выберем ответственного.
— Вот я и говорю: царя.
Сзади смеются. Нина Андреевна поджимает губы, но улыбка всё-таки дёргается у неё в уголке рта.
— Первое. Дверь подъезда с двадцати одного часа до шести утра закрыта на засов. Домофон не считается: курьеры и всякие умельцы открывают его универсальным ключом. Засов изнутри, ключ от навесного замка у меня и у дежурных. Чужих не пускать. Никого, даже если очень просят.
— А если это кто-то знакомый? — спрашивает женщина с первого этажа.
— Знакомых пускают те, кто за них отвечает, — отрезает Нина Андреевна. — Под свою ответственность. Остальных — нет. Второе. Дежурство. Каждую ночь по двое у входа, раз в час один из них обходит этажи. График составим сегодня. Освобождаются больные и женщины с детьми до трёх лет.
— Чего? — переспрашивает бабушка Клава со второго этажа и прикладывает руку к уху.
— Дежурство, Клавдия Ивановна. По ночам, — кричит ей соседка.
— А, я думала, про суп.
Все смеются, и напряжение немного спадает.
— Третье, — продолжает Нина Андреевна, перекрывая шум. — Запасы. Я не прошу складывать всё в общую кучу. Я прошу, чтобы у нас был список: у кого что есть, сколько воды, еды, лекарств. Чтобы мы знали, чем можем помочь друг другу.
Поднимается недовольный гул.
— Это что, переписывать нас будут?
— Вы что, хотите наши продукты забрать?
— Никто ничего не забирает, — повышает голос Нина Андреевна. — Это нужно, чтобы не получилось так, что у одних лишнее, а у других ничего. Вот у вас, Катя, грудной ребёнок. Что вы будете делать, если закончится смесь?
Из ряда лавочек поднимается молодая женщина с младенцем на руках, худая, бледная, с тёмными кругами под глазами. Рядом стоит её муж, такой же юный.
— Я не знаю, — говорит она тихо. — У нас осталось на неделю. Дима искал, но нигде нет.
В воздухе повисает тишина. Только Бублик чешется где-то у ног.
— У меня есть, — вдруг говорит мама. Она поднимается рядом с Дашей, и я вижу, что у неё чуть дрожат руки. — У меня осталась банка смеси от подруги, у неё внук уже вырос. Почти целая. Я принесу.
— Спасибо, — говорит Катя, и голос у неё ломается.
— И у меня, — подхватывает кто-то с другой стороны. — Подгузники остались, я принесу.
— И стерилизатор есть, мы не пользуемся.
Нина Андреевна смотрит на всё это, вытирает уголок глаза платком и тут же делает вид, что высморкалась.
— Вот именно, — говорит она сдавленно. — Вот для этого список. Чтобы знать, кому что.
Дальше всё идёт быстрее. Даша, которую мама тихо подталкивает, вызывается писать график. Она садится на ящик, кладёт тетрадь Нины Андреевны на колени и принимается чертить таблицу с таким видом, будто это самое важное дело в её жизни. Я заглядываю через плечо: она рисует на полях маленьких человечков с фонарями и подписывает «Дозор». Потом в заголовке выводит красивыми буквами: «ПРАВИЛА ПОДЪЕЗДА».
— Кто что умеет? — спрашивает Нина Андреевна. — Нам нужно знать ресурсы.
— Я умею варить и шить, — говорит мама.
— Я могу поменять любую розетку, — выкрикивает пожилой мужчина с первого этажа, в старой байковой рубашке. — Валерий Павлович. Бывший электрик. У меня есть шесть метров кабеля и три тройника.
— Это шутка?
— Это ценность, — гордо отвечает он.
— Я механик, — говорит отец рядом со мной, и все поворачиваются к нему. — Двигатели, насосы, генераторы. Что-то могу починить.
— А я строитель, — добавляет Геннадий. — Умею заколачивать двери и размахивать молотком. Если понадобится, могу и то, и другое одновременно.
— Не одновременно, пожалуйста, — просит Нина Андреевна.
Вокруг смеются. Потом Нина Андреевна читает график вслух, и начинается торг. Один не может по вечерам, у другого ночная смена, у третьего астма. Женщина с первого этажа выясняет у Валерия Павловича, почему он дежурит в среду, а не в четверг. Геннадий предлагает дежурить сразу за двоих, раз всё равно не спит. Светлана, которая стоит рядом с ним, тихо трогает его за локоть.
— Гена. Не надо.
— Надо, Светуль. Раз у людей астма.
— Ты и так на работе… — Она вдруг морщится и тихо добавляет, будто стесняясь: — Голова что-то…
— Иди домой, — сразу говорит Геннадий. — Мы сами тут разберёмся.
Она уходит, прижимая пальцы к виску. Я смотрю ей вслед и думаю, что у неё, наверное, мигрень.
Отец поднимает руку.
— Я возьму сегодняшнюю ночь. Первым.
— Вторым пойдёт Тёма, — раздаётся рядом. Это мама. Она говорит спокойно, но по тому, как смотрит на меня, я понимаю: это не обсуждается.
— Хорошо, — говорю я.
Ночью мы сидим у входной двери подъезда.
Отец притащил два табурета, термос с чаем и свой фонарь. На стене у двери на гвозде висит свисток на красном шнурке. «Если что, свистите, — сказала Нина Андреевна. — Бублик услышит». Мне до сих пор непонятно, шутка это или нет.
В окне над лестницей, на площадке между первым и вторым этажом, темно. Фонари на улице горят через один, и в их свете двор кажется чужим, плоским, как декорация. Время тянется медленно. Где-то вдали гудит машина, потом стихает. В час ночи я беру фонарь и обхожу этажи: на каждой площадке тихо, из-под дверей пахнет чужими ужинами и чем-то ещё, домашним.
— Чай будешь? — спрашивает отец, когда я возвращаюсь, и протягивает мне крышку термоса. — Мать наливала. Не отказывайся.
— Не отказываюсь.
Мы молча пьём тёплый сладкий чай с лимоном. Я смотрю на отца: он сидит прямо, с чашкой в обеих руках, и смотрит на дверь так, как смотрит на двигатель, который надо понять. Лицо у него в полутьме кажется старше.
— Пап, — говорю я. — А ты как думаешь? Это надолго?
Он думает так долго, что я уже решаю: не ответит.
— Не знаю, — говорит он наконец. — Но я знаю, что делать. Будем жить дальше. Работать, чинить, кормить. Это главное. Остальное не нам решать.
— А бабушка?
Отец отставляет чашку.
— Утром за ней съезжу, как комендантский закончится. Она упрямая, наверное, будет сопротивляться.
— Почему?
— Потому что она всю жизнь жила в своём доме. И я её понимаю. — Он вдруг усмехается. — Знаешь, как мы с твоей матерью познакомились? Я пришёл к ним домой на смотрины. Бабушка меня допрашивала часа два. Спрашивала про работу, про родителей, про зарплату. А в конце спросила: «А руками работать умеешь?» Я говорю: «Умею». Она: «Тогда женись, будешь мне забор чинить».
Я фыркаю в чашку.
— И что, чинил?
— Чинил. До сих пор чиню. Каждое лето. — Он качает головой, но улыбается. — Она меня любит больше, чем родную дочь. Только не признаётся.
— Мама бы услышала.
— Мать знает.
Мы тихо смеёмся, чтобы не шуметь. Потом наступает пауза. Отец смотрит в темноту за окном и вдруг говорит уже совсем другим голосом:
— Я не хочу оставлять её там одну. Вот и всё.
Я киваю. Больше мы об этом не говорим.
В четыре утра по двору проходит патруль: две фигуры, фонарь, шаги. Они не останавливаются. В половине пятого к подъезду выбегает кошка и пропадает. К шести небо светлеет, и отец встаёт, разминает спину и кладёт руку мне на плечо.
— Хорошая ночь. Спокойная.
Нина Андреевна уже ждёт у двери подъезда, в халате, с Бубликом на руках. Принимает у отца ключи, смотрит на нас, потом на термос.
— Спасибо, — говорит она. — Идите отдыхать.
Мы поднимаемся к себе. На третьем этаже за дверью Геннадия слышен приглушённый женский кашель. Я останавливаюсь на секунду и иду дальше.
Глава 10
В среду в девять утра, поспав часа три, мы с отцом выезжаем за бабушкой.
Город пустой, хотя комендантский час закончился три часа назад. По улицам бродят патрульные машины, как сторожевые собаки, которым забыли сказать, что ночь кончилась. Отец ведёт молча, одной рукой, вторая лежит на колене. На заднем сиденье термос, два пустых мешка, моток верёвки и коробка с инструментами. Всё это он собрал за те три часа, что я спал, а сам, кажется, так и не лёг.
— Только не спорь с ней, — говорит отец, не поворачивая головы. — Она у меня упрямее мотора. Если скажет «нет», значит, «нет». Но «нет» у неё бывает разное.
— Это как?
— Бывает «нет, я не хочу». Бывает «нет, но уговорите меня». А бывает «нет, потому что я боюсь». — Он хмыкает. — Последнее она никогда вслух не говорит.
Мы выезжаем на окраину, где асфальт сменяется грунтовкой, а многоэтажки — низкими деревянными домами. Заборы, ворота, скворечники на шестах. Над некоторыми трубами тянется дым: кто-то готовит на печи. Пахнет дровами и мокрой землёй. Я опускаю стекло, и этот запах лезет в машину, детский, живой.
Бабушкин дом стоит в конце улицы. Я бывал здесь десятки раз: брёвна, потемневшие от времени, зелёные ставни, крыльцо с тремя ступеньками, на котором лежит вытертый коврик. Рядом огород, разделённый на ровные грядки, сейчас наполовину пустые, с рыжей ботвой и жёлтыми плетями кабачков, парник с мутной плёнкой, колодец в углу.
Забор вокруг дома выкрашен в голубой цвет. Я знаю, чья это работа: каждый июнь отец приезжает с банкой краски и неделю по вечерам возится с досками.
— Что-то не нравится мне, — говорит отец.
— Что?
— Калитка открыта.
Он глушит мотор. Мы выходим, и в тишине я слышу, как где-то на задах кукарекает петух. Отец идёт по тропинке к крыльцу быстрым шагом, и я иду за ним.
— Валентина Фёдоровна! — окликает он негромко.
Из-за дома, со стороны огорода, раздаётся голос:
— Тут я! Не ори, Лёша, куры нервничают!
Бабушка появляется из-за угла в старой кофте поверх халата и в переднике, с эмалированной миской в руках. Платок сбился набок, левая рука всё ещё забинтована, но бинт свежий, белый. Она улыбается нам, и я с облегчением вижу, что выглядит она почти как раньше: чуть бледнее, но живая.
— Приехали. Ну, проходите. Чай поставлю.
— Валентина Фёдоровна, мы за вами, — говорит отец.
— Знаю. Люда звонила. — Она ставит миску на крыльцо. — Не поеду.
— Я так и думал.
— И правильно думал. — Она поворачивается ко мне. — Артёмка. Похудел.
— Бабуль, я…
— Все так говорят. Значит, правда. Иди сюда.
Она обнимает меня одной рукой, жёсткими пальцами хлопает по спине. Пахнет от неё луком, дымом и каким-то лекарством, горьковатым, незнакомым.
За забором слева раздаётся глухой стук.
Я оборачиваюсь. По ту сторону забора, в соседнем дворе, стоит человек, высокий, сухой, в застёгнутой на все пуговицы вязаной жилетке и в серых штанах. Он стоит у самой изгороди, положив ладони на доски. Голова слегка наклонена, глаза смотрят на бабушкин дом, но не на нас и ни на что конкретное.
— Пётр Семёныч, — говорит бабушка и берёт миску. — Здоровайся, Тёма.
— Здравствуйте, Пётр Семёнович, — говорю я.
Лет десять я не видел его вблизи, и он стал меньше и суше. Он не отвечает.
— Он плохо слышит, — быстро добавляет бабушка.
Я уже видел такое. Видел человека, который держит газету вверх ногами. Видел вежливое лицо, за которым ничего нет.
Бабушка идёт к забору. Я иду за ней, а отец остаётся у крыльца.
В заборе не хватает двух досок: получилось окошко, в которое как раз проходит миска. Бабушка берёт ложку и протягивает её сквозь проём.
— Петенька. Поешь. Тёплое, с картошкой.
Пётр Семёнович опускает глаза. Он не двигается, но когда ложка оказывается у него перед лицом, раскрывает рот, медленно, послушно. Бабушка кормит его, как ребёнка, терпеливо вытирая подбородок краем передника.
— Вот так. Хороший. Ещё чуть-чуть.
Я смотрю на бинт на её левой руке. Рука лежит на доске забора, совсем рядом с рукой Петра Семёновича, которая медленно, осторожно двигается по дереву. Он не хватает, а просто касается, как человек, который проверяет, на месте ли знакомая вещь.
— Бабуль, — говорю я тихо. — Давно он такой?
— Недели две. — Она не оборачивается. — Вечером ещё помнил, как меня зовут. А утром уже нет. Только «Валя» говорит иногда. Одно слово.
— А врачи?
— Какие врачи, Тёма? Он три дня к нам ходил. Дошёл до калитки и остановился. Я и вынесла ему супу. С тех пор носу не кажет за забор.
Отец подходит к нам, и я вижу, что он всё слышал. Он стоит рядом, глядя на соседа бабушки, и лицо у него каменеет.
— Валентина Фёдоровна, — говорит он. — Вам не надо этого делать.
— Чего не надо, Лёша?
— Ходить к нему.
— А кто будет ходить? — Она наконец поднимает глаза. Голос у неё ровный, но в нём дрожит что-то острое. — Дети у него далеко. Один не звонит с лета, второй в Сургуте, у него жена болеет. А Петя всю жизнь про меня говорил: Валька, ты кормилица. Вот я и кормлю.
— Он может быть опасен.
— Он? — Бабушка смеётся тихо, горько. — Он, Лёша, забыл, как ложку держать.
Отец молчит. Я вижу, как у него двигается кадык.
На верёвке между столбами сушатся вещи: полотенце, пара носков. И в самом углу висит клетчатый платок, тот самый, чужой, о котором она рассказывала за пирогами. Он вымыт и выбелен, но на нём всё равно остались бурые разводы, как от старого чая. Я смотрю на него и почему-то не хочу подходить ближе.
— Это тот, которым парень ему рану перевязал? — спрашиваю я.
— Он самый. — Бабушка вытирает руки о передник. — Всё никак не отстирывается. Я его и мылом, и содой. Вот на солнце вешаю, может, отбелится.
— Выбросьте.
— Не могу. Чужое.
— Бабуль…
— Не спорь с бабушкой, — говорит она и берёт миску. — Пойдёмте в дом, чай остынет.
Дом пахнет печкой, сухими травами и старой мебелью. На кухне стоит та самая печка, большая, побелённая, с чёрной заслонкой, и на её боку сидит рыжий кот и лениво смотрит на нас. Бабушка наливает чай, режет хлеб.
— Садитесь.
Мы садимся, отец держит чашку обеими руками.
— Валентина Фёдоровна, — начинает он. — Давайте без дураков. Вы поедете с нами.
— Не поеду.
— Почему?
— Потому что здесь мой дом.
— Вы тут одна.
— Я не одна. У меня Мурзик, кот, куры, огород. — Она загибает пальцы. — У меня Петя.
— Петя не в себе.
— Это ничего. Я и сама иногда не в себе.
— Валентина Фёдоровна…
Она вдруг оборачивается к стене, где висит выцветшая фотография в рамке: мужчина лет сорока, с широкими плечами и густыми бровями. Дед умер, когда мне было двенадцать. Я помню его руки и голос, а лицо знаю в основном по этой фотографии.
— Он мне говорил, — произносит она, не отрывая от снимка взгляда. — Перед смертью. «Валь, дом не бросай. Пока ты в нём, я рядом». Я и не бросаю.
Отец молчит, потом осторожно кладёт ладонь на стол рядом с её рукой.
— Валентина Фёдоровна, — повторяет он тихо. — Я не спорю про дом. Дом хороший. Но я за вас боюсь. Вы мне как мать. Я не хочу, чтобы вы оставались одна, когда станет хуже.
Бабушка долго смотрит на него, потом переводит взгляд на меня.
— Тёма. Ты чего молчишь?
— Я? — Я растерянно моргаю. — Бабуль, я…
— Скажи.
Я не знаю, что сказать, и достаю телефон.
— Тут Даша хотела с вами поговорить.
— Дашка?
Я набираю номер. Даша отвечает на втором гудке и сразу начинает говорить:
— Ба! Ба, поехали, я тебе хочу показать плакат, который мы с соседями рисовали, там человечки с фонариками, и я тебя нарисовала! Ты там самая главная! И мама пирогов напекла, но у неё не получается, как у тебя, ты должна приехать и сказать, как надо…
— Дашка, — говорит бабушка, и голос у неё вдруг становится тоньше. — Не тарахти.
— Ба, ну пожалуйста. Мы тебя ждём. Все. Я прямо считаю часы.
Бабушка закрывает глаза и секунд десять просто сидит. Потом выдыхает.
— Ладно.
— Правда? — Даша почти кричит. — Ты поедешь?
— Поеду. Только ради тебя. И не ори, у меня в ухе звенит.
Отец отворачивается к окну и сильно трёт переносицу.
Собираемся долго. Бабушка кладёт в мешок иконку, фотографию деда, шаль, швейную коробку, чугунок, мешочек с травами. Ходит по дому, трогает вещи. Целая жизнь остаётся на полках и в сундуках, но она не берёт ничего лишнего. Перед выходом она высыпает курам всё зерно, какое нашла в сарае, и оставляет открытыми курятник и дверь сарая, чтобы Мурзик мог выходить.

