
Полная версия:
Пока тепло
— Да. Просто.
На том конце повисает пауза. Я слышу, как у неё на фоне работает телевизор, как гремит посуда и как отец что-то спрашивает, а она отвечает ему негромко: «Это Тёма».
— Ты ел? — спрашивает она наконец.
Я смеюсь, и смех выходит каким-то странным, с хрипотцой.
— Ел, мам.
— Правда?
— Правда.
— Что ел?
— Пирожок. С капустой.
— Бабушкин?
— Бабушкин.
— Я думала, ты их все в воскресенье съел.
— Один спрятал.
Она коротко выдыхает, и я понимаю, что она улыбается.
— Приезжай в воскресенье, — говорит она. — Бабушка опять напечёт.
— Приеду.
— Целую. — И гудки.
Я долго сижу с телефоном в руке. Потом включаю зажигание: у меня ещё шесть заказов.
Глава 6
В пятницу утром приложение выдаёт мне заказ, которого я раньше не видел. Адрес: Ангарск. Доставка за город, оплата втрое выше обычной.
Я смотрю на экран и не сразу решаюсь нажать «принять». Потом звонит клиент.
— Это вы курьер? — Женщина, голос тонкий и сбивающийся. — Я Ирина. Мне нужно передать лекарства маме. Она в Ангарске, ей семьдесят три, у неё сердце, а таблетки закончились. Мне самой не поехать, у меня сын, ему полтора года, температура… — Она всхлипывает и тут же извиняется. — Простите. Я заплачу ещё. Сколько надо?
— Не нужно. Диктуйте адрес.
Она диктует. Потом спрашивает:
— А вы доедете? Там ведь, говорят, что-то закрыли.
— Попробую.
Ирина встречает меня на пороге подъезда: бледная, в старой футболке, волосы наспех собраны. Протягивает пакет с коробочками и листок.
— Тут всё. Что и как принимать и адрес я написала на бумажке. Маме звонить бесполезно, она не берёт трубку, она плохо слышит. Отдать надо лично в руки. Её зовут Раиса Захаровна.
— Отдам.
— Спасибо. — Она вдруг касается моего рукава. — Правда, спасибо.
Я киваю и возвращаюсь к машине. Ирина смотрит мне вслед, и по лицу видно, что она ни на что не надеется.
Дорога на Ангарск начинается как обычно: окраина, заправки, вывески. Потом вдруг впереди вырастает хвост машин: он тянется метров на восемьсот и стоит почти неподвижно. Люди вышли из автомобилей и толпятся на обочине: курят, смотрят вперёд, переговариваются вполголоса. Из открытого окна одной машины играет радио, слов не разобрать.
Я паркуюсь и иду пешком. Пакет с лекарствами прижимаю к груди, как будто его могут отобрать.
КПП выглядит так, будто его построили за одну ночь. Бетонные блоки поперёк дороги, в проходе между ними шлагбаум, рядом палатка защитного цвета и грузовик с тентом. На блоках сидят военные в камуфляже, с автоматами. Рядом с ними двое полицейских в светоотражающих жилетах. Никто никуда не торопится, и от этого вся картина выглядит ещё тревожнее.
Над шлагбаумом висит белая растяжка со строгим чёрным шрифтом: «Въезд и выезд ограничены. Возвращайтесь по месту жительства».
— Выезд закрыт! — повторяет в мегафон офицер, молодой, с красными глазами. — Возвращайтесь домой! Граждане, возвращайтесь домой!
— У меня мать там, — раздаётся из толпы мужской голос. — Мать, понимаете? Одна!
— У всех там кто-то, — устало отвечает офицер.
— Это не ответ!
— Другого нет.
Я проталкиваюсь вперёд. Рядом со мной стоит старик в кепке, он держит в руках клетку с попугаем, накрытую платком. Попугай молчит, только иногда шевелится под тканью, и старик каждый раз шепчет: «Тише, тише, Гоша».
Наконец я упираюсь в цепь из двух солдат. Один из них, совсем молодой, с веснушками на носу, смотрит на меня серьёзно, как человек, который очень старается казаться старше своих лет.
— Назад.
— Мне только лекарства передать. Для пожилой женщины. Она в Ангарске.
— Нельзя.
— Это сердечные. Без них она…
— Я понимаю. — Он смотрит на пакет, потом на меня, и я вижу, как у него сжимается подбородок. — Нельзя. Приказ. Никого и ничего.
— А если не я, а кто-то из ваших?
Он молчит. Потом оглядывается и понижает голос.
— У нас каждый день машина ходит туда. С продуктами. Если командир разрешит… — Он запинается. — Адрес есть?
Я достаю из кармана листок, который дала мне Ирина. Он берёт его, читает, достаёт из кармана ручку и записывает адрес себе на ладонь. Почерк у него неровный, торопливый.
— Раиса Захаровна, — повторяет он вслух. — Я не обещаю, брат. Но попробую.
— Спасибо.
— Не благодарите. — Он забирает у меня пакет и прячет за пазуху. — Идите, не стойте. Сейчас остальные полезут.
Я отхожу на несколько шагов, оборачиваюсь. Он стоит спиной ко мне, рука с адресом сжата в кулак, и плечи у него напряжены так, как бывает, когда человек очень не хочет, чтобы его видели растерянным.
На обратном пути меня догоняет женщина в ярком платке и суёт мне в руку листок.
— Возьмите. Раздают вон там.
Это памятка, напечатанная в спешке на обычной бумаге, с ошибками в нескольких словах. Я читаю на ходу:
«ПАМЯТКА ГРАЖДАНАМ. В связи с режимом повышенной готовности: 1. Не покидайте место жительства без необходимости. 2. Избегайте скоплений людей. 3. При обнаружении у себя или у близких нарушений памяти, дезориентации, спутанности сознания обратитесь по телефону 112. Не пытайтесь оказывать помощь самостоятельно. 4. Следите за официальными сообщениями».
Я перечитываю третий пункт. «Нарушения памяти». Эти слова стоят в документе спокойно, как «температура» или «кашель», и от этого у меня внутри что-то переворачивается. Значит, в городе уже знают, что люди забывают. Значит, это не слух.
Ирине я звоню из машины.
— Не прошёл. — Голос у меня звучит хуже, чем я хотел. — Но я отдал пакет солдату. Он обещал передать с машиной, которая ходит туда каждый день. Записал адрес.
На том конце тишина. Потом я слышу, как она сдавленно выдыхает.
— Спасибо. Спасибо вам. Я хотя бы знаю, что вы пытались.
— Я правда попробовал.
— Я знаю.
Она отключается. Я смотрю на дорогу перед собой и думаю о веснушчатом солдате: даст ли ему командир разрешение? Мне хочется верить, что даст.
Вечером я возвращаюсь домой после смены, падаю на кровать в одежде и почти сразу засыпаю.
Просыпаюсь от звука.
Часы показывают без десяти три. Звук идёт от входной двери: тихое, настойчивое царапанье металла о металл. Скрип, потом ещё один, потом пауза, и снова скрип. Я лежу в темноте и некоторое время не понимаю, снится это или нет. Потом до меня доходит: кто-то пытается открыть мою дверь.
Сон слетает мгновенно, я встаю и босиком иду в прихожую. Сердце бьётся так громко, что, кажется, его слышно в подъезде. На двери два замка и цепочка. Нижний замок сейчас тихо, упрямо щёлкает: кто-то вставляет в него ключ и пытается повернуть.
Я смотрю в глазок.
Там, в полумраке лестничной клетки, стоит человек в полосатой пижаме и домашних тапках. Седые волосы стоят вокруг головы пухом. В руке у него связка ключей, и он сосредоточенно примеряет один за другим, вставляя их в мою замочную скважину.
— Кто там? — спрашиваю я через дверь.
Он вздрагивает, поднимает голову. Лицо у него приятное, с мягкими чертами и большими очками на носу. Смотрит он не в глазок, а чуть мимо, и говорит тихо, виновато:
— Простите, пожалуйста. Не могу открыть. Наверное, замок поменяли.
Я снимаю цепочку, отпираю оба замка и открываю дверь. Мужчина отступает на шаг, поправляет очки. Ему лет семьдесят.
— Простите, молодой человек, я, кажется, вас разбудил. Я ищу свою квартиру. — Он улыбается так, словно извиняется за нелепую шутку. — Совсем забыл, какой у меня этаж.
— Пятый.
— Пятый? — Он озадаченно моргает. — А я думал, четвёртый.
Я узнаю его. Видел несколько раз на лестнице: сосед с этажа ниже, всегда в светлой куртке, всегда вежливо здоровался и придерживал дверь подъезда.
— Давайте провожу, — говорю я. — Вы с четвёртого.
— Правда? Вы меня знаете?
— Вы живёте подо мной. Пойдёмте.
Я накидываю куртку на майку и веду его вниз. Он идёт медленно, держась за перила. На площадке между этажами останавливается, смотрит на стену и вдруг говорит:
— Знаете, я ведь когда-то был шахматистом. Кандидатом в мастера. У меня была память на партии. Я мог сыграть вслепую партию, которую видел двадцать лет назад. — Он замолкает, и лицо у него становится растерянным. — А вот сейчас что-то… Простите, о чём мы говорили?
— Про шахматы.
— Да-да. Про шахматы. — Он кивает, но я вижу, что за этим словом у него теперь ничего нет.
На четвёртом этаже дверь одной из квартир приоткрыта. В щели видна полоска света и женское лицо, бледное, с широко раскрытыми глазами. Женщина выскакивает на площадку в халате, хватает мужчину за рукав.
— Лёня! Господи, Лёня, где ты был? Я же… Я в туалет на пять минут, а ты… — Она замечает меня, и голос у неё срывается. — Простите. Спасибо вам. Спасибо огромное.
— Он пытался открыть своим ключом мою дверь.
— Да, да. — Она крепко обхватывает мужа за плечи. — Он… Он просто очень устал. Он плохо спит. Это от давления.
Она говорит быстро, не глядя мне в глаза. Мужчина стоит рядом послушно, как ребёнок, и улыбается мне с вежливым недоумением.
— Он, понимаете, всю жизнь был с отличной памятью. Шахматист.
— Он говорил.
— Да. — Она сглатывает. — Послушайте, молодой человек, вы… Вы не рассказывайте никому, пожалуйста. Заберут в больницу, а оттуда не выпускают. Мне соседка рассказывала. Я не отдам. Это просто усталость. Это пройдёт.
Мне хочется сказать, что вчера я был в больнице и видел, как там разговаривают с такими людьми: терпеливо, почти нежно. Что там просто тихо и очень много стульев. Но я не знаю, какие слова сейчас правильные.
— Не расскажу, — говорю я.
— Спасибо вам. Правда.
Она уводит мужа в квартиру, и дверь закрывается. Я стою на площадке и слушаю, как за ней звякает цепочка, потом второй замок, потом третий. Потом поднимаюсь к себе, запираю дверь на оба замка и накидываю цепочку.
Ложусь, но уснуть не могу, лежу и смотрю в потолок. Где-то под полом, очень тихо, мужской голос повторяет: «Какой этаж? Какой этаж?» Потом женский отвечает ему мягко, терпеливо, и всё затихает.
Я вспоминаю, как в прошлое воскресенье бабушка не могла вспомнить имя соседки, а мама смеялась чуть дольше, чем нужно. Потом заставляю себя об этом не думать.
Глава 7
Просыпаюсь поздно, с тяжёлой головой. Солнце уже стоит высоко, на кухне гудит холодильник, а за окном гудят голоса, приглушённые, много сразу, все в одном месте. Я стою у окна с кружкой чая и смотрю вниз.
Во дворе человек пятнадцать. Они стоят полукругом на расстоянии от лавочки, как стоят у забора, за которым злая собака. На лавочке сидит старик в панаме.
Я сразу узнаю его: тот самый, из прошлой субботы, с газетой. Сейчас он тоже читает газету. Только держит её вверх ногами.
Я допиваю чай залпом и спускаюсь.
На улице пахнет пылью и кошками, под лавочкой лежит мяч. Дети стоят у подъезда: две девочки и мальчик лет шести. Рядом с ними мамы, которые прижимают их к себе и не отпускают рук.
— Он с шести утра сидит, — говорит женщина с хозяйственной сумкой, обращаясь ко всем сразу. — Я в магазин шла, он уже тут. Я ему «доброе утро», а он на меня смотрит, как на пустое место.
— Это Николай Григорьевич, — подхватывает другая. — С первого подъезда. Сорок лет там живёт. Вдовец.
— Он же в среду к дочери переехал. Она его забрала.
— Значит, обратно пришёл.
— Скорую вызвать надо.
— Звонили. Приедут по мере освобождения, сказали.
— А в полицию?
— И в полицию звонили. Приедут.
Мужчина в майке, с овчаркой на коротком поводке, скрещивает руки на груди.
— Надо его оттуда убрать. Дети же рядом.
— Куда убрать? Он старый человек!
— Он не в себе. Вы посмотрите на него.
Я смотрю. Старик сидит ровно, колени вместе, пальцы чуть сжимают края газеты. Лицо у него доброе, морщинистое, с мягкими складками у рта. Он глядит на лист, но не читает: глаза не двигаются по строчкам, а просто упираются в бумагу. Время от времени он переворачивает страницу, медленно, как будто боится помять.
Я вдруг вспоминаю ту субботу. Дети играли в мяч, кто-то орал «пас, пас, ну пас же!», мяч бился о лавочку рядом с этим стариком, а он даже не вздрагивал. Тогда я решил, что он глуховат или что человеку просто хорошо в тени.
Дело было не в слухе. Он просто уже тогда не замечал, что вокруг что-то происходит.
— Здравствуйте, — говорю я, подходя ближе. Толпа за спиной неодобрительно шевелится. — Николай Григорьевич?
Он поднимает на меня глаза. Улыбается вежливо и недоумённо, так же, как сосед с четвёртого этажа этой ночью.
— Здравствуйте, молодой человек. Вы не подскажете, как мне пройти домой?
— А где вы живёте?
— Там липа. — Он смотрит в сторону дороги, потом вдруг на меня. — И жена ждёт. У неё суп.
— Какая жена? — шепчет женщина с сумкой. — Люся же шесть лет назад умерла.
Я присаживаюсь на корточки перед лавочкой, чтобы глаза были на одном уровне.
— Николай Григорьевич, вас дочь ищет. Давайте я вас провожу.
— Дочь? — Он морщит лоб. — У меня есть дочь?
Из-за угла дома вылетает женщина и бежит, на ходу роняя сумку: лет сорока, в лёгкой куртке, с растрёпанными волосами, лицо мокрое. Она бросается к лавочке и падает перед стариком на колени.
— Папа! Папа, господи, ты где был! Я с ночи… Я всю ночь… — Она хватает его за руки. — Папа, это я. Лариса. Папа!
Он смотрит на неё долго, с той самой вежливостью, от которой у меня сводит челюсти.
— Простите, девушка. Вы что-то хотели?
Лариса втягивает воздух рывком, со всхлипом. Она вцепляется в его пальцы и тянет к себе.
— Папа, пойдём домой, ну пойдём, ну пожалуйста…
— Подождите, — говорит он, нахмурившись. — Вы мне делаете больно.
— Папа…
— Оставьте меня.
Он выдёргивает руку. Лариса не отпускает, пытается обнять, прижать, и вдруг лицо старика меняется. На долю секунды в нём что-то исчезает: мягкость, вежливость, улыбка. Остаётся пустота. Он наклоняется вперёд и вцепляется зубами ей в ладонь.
Звук короткий, влажный, как будто кто-то надкусывает яблоко. Лариса вскрикивает, толпа охает хором. Одна из мам прижимает ребёнка к себе, другая закрывает рот рукой.
— Он её укусил! — кричит мужчина с овчаркой. — Он её укусил! Я говорил!
Старик отпускает её руку, откидывается на спинку лавочки. На лице у него снова доброе, чуть удивлённое выражение. Он вытирает рот ладонью и спрашивает вежливо, ни к кому:
— Простите, а куда мне идти?
Лариса сидит на земле, держа левую ладонь правой, и между пальцами у неё течёт кровь. Не фонтаном, а тонкой густой струйкой, которая стекает по запястью и капает на асфальт.
У меня в глазах темнеет, с краёв.
Я знаю это состояние. Рот наполняется привкусом монетки, колени становятся ватными. Я отворачиваюсь и смотрю на дерево, на листья, на прожилки на них, и считаю: раз, два, три. Потом оборачиваюсь, потому что отвернуться нельзя.
— Аптечка, — говорю я вслух, сам не знаю кому. — В машине. Подождите.
Я бегу к «Калине», рывком открываю багажник. Аптечка лежит под ковриком, в красной пластиковой коробке. Руки у меня трясутся так, что крышка не поддаётся с первого раза.
— Вот. Бинт. Давайте.
Лариса смотрит на меня, будто видит впервые. Потом берёт у меня рулон правой рукой, неловко, и пытается обмотать левую, но бинт выскальзывает.
— Я держу, — говорю я. — Только конец. Вы крутите.
Я беру конец бинта двумя пальцами, подальше от крови, и она, сжав зубы, обматывает ладонь. Белое быстро краснеет. Я смотрю не на рану, а на её лоб, на выбившуюся прядь волос, на пот над верхней губой.
— Спасибо, — выдыхает она. — Спасибо вам. Он… Он не такой. Он никогда никого не…
— Я знаю.
— Нет, вы не знаете. Он за сорок лет ни на кого голос не повысил. Он не такой.
— Я знаю, — повторяю я.
Она кивает и прячет руку в рукав куртки.
Мужчина с овчаркой к тому времени уходит, дёрнув поводок. Остальные тоже расходятся по одному, не глядя друг на друга. Женщина с хозяйственной сумкой задерживается рядом, смотрит на меня, потом на рукав Ларисы. Мы оба молчим. Мне вдруг понятно, почему никто не станет говорить полицейским про укус: услышав это слово, они заберут не только старика, но и всех, кто стоял рядом.
Полиция приезжает минут через сорок. Двое: старший сержант лет пятидесяти с усталым лицом и парень с густыми усами, по виду моложе меня. Они выходят из машины без спешки. Сержант смотрит на старика, потом на нас, потом снова на старика.
— Кто вызывал?
— Мы все, — отвечает женщина с сумкой. — Три часа назад.
— Знаю. У нас таких вызовов сто. — Сержант подходит к лавочке и склоняется. — Николай Григорьевич?
Старик поднимает глаза.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте. Мы приехали вас домой отвезти. Пойдёмте с нами, тут шумно.
— Домой? — Лицо у старика светлеет. — Да, мне давно пора.
Сержант берёт его под руку осторожно, как берут за руку ребёнка. Усатый парень идёт с другой стороны. Они ведут старика к машине, он идёт послушно, с газетой под мышкой. Лариса поднимается, пошатываясь.
— Я поеду с ними, — говорит она. — Я его дочь.
— Конечно, — отвечает сержант. — Садитесь рядом.
— Что у вас с рукой? — Усатый смотрит на её рукав.
— Поцарапалась о забор, пока искала его.
Он кивает, и она отворачивается. Я вижу, как под рукавом выступает тёмное пятно и как она быстро прижимает локоть к боку.
У открытой дверцы машины старик вдруг останавливается и оборачивается. Находит меня глазами. Смотрит долго, а потом протягивает газету.
— Возьмите, молодой человек, — говорит он. — Я не дорешал.
Я беру, сам не знаю зачем. Он улыбается и садится в машину.
Они уезжают, мамы уводят детей по подъездам, и я остаюсь один у лавочки. Мяч так и лежит под ней.
Я разворачиваю газету. Она вчерашняя, с кроссвордом на последней странице. Он заполнен ручкой, аккуратным, почти каллиграфическим почерком. Первые слова вписаны правильно: «Кремль», «река», «тюльпан». Дальше слова становятся другими: «самовар» превращается в «самавор», «облако» — в «обалко». Ниже вообще набор букв, как будто писал человек, у которого осталась привычка заполнять клеточки, но пропало понимание — зачем. Последнюю строку он, кажется, вписывал, перевернув газету: буквы стоят вверх тормашками.
Я долго стою с этой газетой, потом складываю её пополам и кладу в карман куртки. Выбросить не могу.
В четыре у меня смена. Я иду домой, поднимаюсь по лестнице, на четвёртом этаже останавливаюсь у двери, за которой живёт старик-шахматист с женой. Там тихо. Я стою секунд десять и иду выше.
Глава 8
Воскресный обед у родителей проходит почти как в прошлый раз, только пирожков нет: бабушка не приехала.
— Позвонила утром, говорит, поясница, — объясняет мама, расставляя тарелки. — Лёша предлагал за ней съездить, она ни в какую.
— Я съезжу в середине недели, — говорит отец.
— Она не хочет, Лёш.
— Всё равно съезжу.
Он ест молча, не поднимая глаз. Даша сидит напротив меня и, против обыкновения, не прикасается к телефону. Он лежит у неё перед тарелкой экраном вверх, но она на него не смотрит.
— Тёма, — говорит мама, когда все доедают. — Нам надо поговорить.
Я кладу вилку.
— О чём?
— Ты переезжаешь к нам.
— Мам, у меня работа. У меня квартира.
— Какая работа? — Мама показывает на телевизор в углу кухни, где без звука идут новости. — Ты видел, что вчера объявили?
Я видел. Областные власти объявили, что с понедельника вводится комендантский час: с девяти вечера до шести утра выходить из дома нельзя. Общественный транспорт ограничен, торговые центры закрыты, школы переходят на дистанционное обучение. Для курьеров обещают какие-то пропуска, но когда и на каких условиях, пока никто не знает.
Внизу экрана ползёт строка, и я читаю её, пока мама ждёт ответа: «…въезд и выезд из Иркутской области временно ограничены… аэропорт Иркутск закрыт до особого распоряжения… в Москве и Новосибирске выявлены отдельные случаи… ситуация находится под контролем…» Отдельные случаи — значит, уже не только у нас. И значит, это не нас спасают, а от нас закрываются.
— Ура, школа закрыта, — тихо говорит Даша, но радости в голосе нет.
— Это не «ура», — отзывается мама. — Тёма, пойми. Ты живёшь один, на пятом этаже, в доме, где ты почти ни с кем не знаком. Если что-то случится, я не успею к тебе добраться, а ты не успеешь к нам.
— Мам…
— Я не приказываю, — говорит она и берёт мою руку, и пальцы у неё тёплые, чуть дрожащие. — Я прошу. Пожалуйста.
Я смотрю на отца. Он ковыряет вилкой остатки салата, но я вижу, что он ждёт.
— Пап?
— Возьми, что нужно, и приезжай, — говорит он, не поднимая головы.
Я бы кивнул сразу, но что-то во мне упирается. Три месяца я учился жить сам: варить плохие супы, платить за квартиру, засыпать под гул холодильника, который мне не принадлежит. И вдруг всё это надо отдать.
— До среды хотя бы, — говорю я. — Дай мне до среды.
— До понедельника, — отвечает мама. — Лёша заедет за тобой завтра вечером.
— До понедельника уже завтра.
— Вот именно.
Даша тихо смеётся, прикрыв рот ладонью, и мама бросает на неё взгляд, но тоже улыбается краем губ.
В понедельник утром мне звонит Тамара Ивановна.
— Артём, здравствуйте. Вы мне вчера писали, что съезжаете. Я к вам зайду.
— Тамара Ивановна, у меня беспорядок…
— Я всякое видела. Через полчаса.
Она приходит ровно через полчаса, маленькая, в сером плаще, с хозяйственной сумкой в одной руке и палочкой в другой, седые волосы убраны под косынку. Я видел её всего раза три: когда подписывал договор и когда относил деньги. Она всегда казалась мне строгой, как завуч.
— Не разувайтесь, — говорит она, проходя в комнату. — Тут не музей.
Она оглядывает мою квартиру: кухню с кастрюлей на плите, жёлтое пятно на потолке, подоконник с пластырями. Задерживает взгляд на старом телевизоре в углу: он её.
— Правильно делаете, что едете к родителям, — говорит она. — Я принесла вам огурцов. Мои, с дачи. Банку на дорогу.
— Спасибо. Я не…
— Берите. Время нынче такое, что лишнего не бывает.
Я беру банку. Она тяжёлая, с мутным рассолом и плавающими в нём веточками укропа.
— Знаете, Артём, — Тамара Ивановна садится на табурет, опираясь на палочку, — когда вы приходили смотреть квартиру, я подумала: ну всё. Тихий. Все тихие жильцы либо убийцы, либо поэты.
— И кто я?
— Вы оказались просто хорошим человеком. Ни разу никого не затопили. — Она улыбается, и лицо у неё вдруг становится совсем другим: мягким, с тонкими морщинками у глаз. — Я за три года такого жильца ещё не видела.
— А зачем тогда вы звонили мне каждое второе воскресенье?
— Чтобы вы не забывали, что я рядом. — Она достаёт из кармана носовой платок и вытирает им уголок глаза, делая вид, что просто чешет бровь. — Сын из Москвы звонит каждый вечер. Говорит, там то же самое. Закрывают всё подряд. Просит приехать, а как я поеду? Поезда же не ходят.
Я не знаю, что сказать, и просто стою с банкой огурцов в руках.
— Ключи оставьте мне, — говорит она наконец. — Не обижайтесь. Я хочу, чтобы квартира была под присмотром. Платить не надо: за сентябрь вы уже отдали, а там посмотрим.
— Если я вернусь…
— Вернётесь. Квартира ваша. Я никому больше не сдам.
Она сидит и смотрит, как я собираю вещи. Джинсы, футболки, свитер, зарядки, паспорт, документы на «Калину». Кастрюлю, ту самую, мамину, с отбитым краем. Пластыри с котами, подарок Даши. Газету с кроссвордом: я вытаскиваю её из куртки, смотрю и снова прячу на самое дно сумки.
Потом достаю связку ключей из кармана и кладу ей в ладонь. Она сжимает пальцы, потом вдруг шагает ко мне и неловко обнимает, доставая лбом до моей груди.
— Берегите себя, Артёмушка, — шепчет она. — И родителей берегите.
— Хорошо, Тамара Ивановна.
Она отпускает меня, берёт палочку и уходит. Я слушаю, как палочка стучит по ступенькам, всё тише.
Остаётся вечер.
Я не хочу уезжать голодным, поэтому варю напоследок суп. Из того, что есть: консервированная фасоль, макароны, остатки лука. Бульона нет, я просто ставлю воду, и она долго кипит одна. Соль добавляю в самом конце, как говорила мама. Суп получается почти съедобным, и я ем его у окна, глядя на двор.
Во дворе пусто. Лавочка, на которой сидел Николай Григорьевич, стоит с обрывком газеты на краю. Мяч кто-то убрал. На подъезде напротив висит бумажка с объявлением про комендантский час.
Отец приезжает в восемь. Звонит снизу и говорит коротко:
— Выходи.
Я выношу сумки. Он стоит у своей машины, прислонившись боком, и смотрит на мою «Калину». Потом переводит взгляд на меня.
— Поедешь за мной.

