
Полная версия:
Пока тепло

Роман Попов
Пока тепло
Все события и персонажи вымышлены. Любые совпадения с реальными людьми и событиями случайны.
Пролог
2067 год
Слово «ручка» я вспоминаю не сразу.
Сижу над тетрадью минут десять и смотрю на предмет в пальцах: синий пластик, на конце шарик, внутри кончается паста. Как он называется, я не помню. Потом слово всплывает само, как пузырь в луже: ручка. Ну конечно, ручка. Я выдыхаю так, будто пробежал стометровку, и ворчу на себя вполголоса, по-стариковски, пока никто не слышит.
Мне шестьдесят два. По паспорту. А если смотреть в зеркало, то лет на восемьдесят, и врач, молодая, с усталыми глазами, с этим даже не спорит. В карточке она пишет «биологический возраст: около восьмидесяти», а потом приписывает что-то ещё, мелко, чтобы я не видел. Я вижу. Я всегда вижу, если пишут про меня.
На улице март, ещё не тепло. В нашем городе, говорят, начали делать первые прививки. Официально об этом не объявляли: врачи боятся пообещать людям лишнее. Верить боюсь, а не верить уже не получается.
Я пишу не для себя: всё это и так стоит у меня перед глазами каждую ночь. Я пишу для тех, кто придёт позже и будет читать об этом в школе. Там, в учебниках, всё будет гладко: даты, цифры, схемы. Там не будет тяжёлого воздуха в подъезде. Не будет скрипа снега под ногами, когда пытаешься идти бесшумно. Не будет того, как пахли руки человека, который ещё вчера был твоей бабушкой.
Тех, кого помню, я назову. Тех, кого уже не помню, пропущу. Простите меня.
Начну с самого обычного дня. Это важно: потом ничего обычного уже не было, и кто-то должен рассказать, каким оно было, это «обычное».
В тот день я варил суп.
Часть 1. «Слухи»
Глава 1
Просыпаюсь от мусоровоза.
Он ползёт по двору задом, пищит, и каждый раз, когда водитель дёргает рычаг, контейнер ухает так, что дрожит стекло. Половина десятого, суббота. Я лежу на спине и смотрю в потолок. В углу осталась жёлтая клякса, похожая на карту какой-то маленькой страны: когда-то там протекла крыша.
Душно: окно открыто с ночи, а воздуха всё равно нет, и простыня прилипла к спине.
Я переворачиваюсь на бок. На подушке мокрое пятно.
Третий месяц я живу один. Это значит: однушка на пятом этаже хрущёвки без лифта на Лермонтова, обои в мелкий цветочек, холодильник «Бирюса» с характером и хозяйка Тамара Ивановна, которая звонит каждое второе воскресенье и спрашивает, не топлю ли я соседей. Я никого не топлю. Я вообще стараюсь жить тихо, как будто меня здесь нет. Родителям на днях сказал, что у меня всё отлично и я нормально ем. Это была правда процентов на шестьдесят.
Встаю. Пол липкий, пятка отдирается с чмоканьем. Иду на кухню, ставлю чайник и, пока он гудит, открываю холодильник. Внутри: открытая банка огурцов, полпачки масла, кетчуп, два яйца и курица, целая, в плёнке, с ценником магазина у дома. Купил вчера после смены и минут пять стоял перед прилавком, потому что мама сказала в трубку: «Ты бы суп сварил, Тёма. Нормальный, горячий». А я ответил: «Да я и варю». Я никогда не варил суп.
Теперь надо.
Достаю курицу, кладу в раковину и стою над ней, как над неразорвавшейся бомбой. Она холодная, скользкая, чуть липнет к пальцам. Ладно, что я знаю про суп? Вода, курица, картошка, морковка, лук, соль. Может, ещё лавровый лист, но листа у меня нет, зато есть какая-то приправа в стеклянной банке, оставшаяся от прежних жильцов. Тоже сойдёт.
Телефон вибрирует на столе. «Мама».
— Ты проснулся? — спрашивает она вместо «привет».
— Проснулся.
— А что так тихо? Ты ел?
— Ещё нет, — говорю я, глядя на курицу. — Мам, я как раз собирался.
— Что собирался?
— Ну, завтракать.
— Яичницу?
— Да.
Она молчит. Я слышу, как у неё на фоне что-то гремит, наверное, кастрюля, и как отец говорит ей что-то короткое, не разобрать. Мама у меня из тех, кто в тишине слышит больше, чем в крике.
— Продукты для супа купил? — говорит она. — Курицу?
— Мам.
— Я просто спрашиваю. Если купил курицу, бульон надо сначала довести до кипения и пену снять. Ложкой. А то будет мутный. И воду не солить сразу, потом посолишь, когда картошка сварится. А лук можно целиком, с шелухой, цвет красивый будет…
— Мам, у меня тут чайник кипит.
— Не кипит. Я бы услышала.
Чайник действительно не кипит, он только начинает шуметь. Но она права, и я зачем-то выключаю его.
— Завтра приезжай, — говорит она. — К обеду. Бабушка пирогов напечёт, с капустой. Она мне вчера звонила, говорит, завтра с утра поставит тесто. Сам понимаешь.
— Приеду.
— И Дашку оторви от телефона, а то она опять до вечера в нём сидит.
— Оторву.
— Целую, — и тут же гудки. Мама не прощается. Она просто обрывает разговор, когда решила, что сказала всё.
Я кладу телефон на стол экраном вниз. Потом всё-таки переворачиваю: вдруг кто-то напишет. Оказывается, уже написала Даша, как всегда, сразу тремя сообщениями:
мама спросила, есть ли у тебя девушка
я сказала, что нет
правильно?
Ей пятнадцать. Она живёт так, словно в её голове непрерывно идёт комментарий к чужой жизни. Печатаю «правильно», дописываю «а ты откуда знаешь», потом стираю всё и отправляю просто большой палец.
Курица. Да, курица.
Кладу её в кастрюлю, ту самую, большую, эмалированную, с отбитым краем, которую мама отдала мне, когда я съезжал. «Бери, она хорошая, в ней суп вкусно получается». Я тогда кивнул и унёс её в рюкзаке, чувствуя себя дураком. Заливаю водой почти до краёв, ставлю на плиту. Газ синий, ровный. Хорошо, хотя бы газ я включать умею.
Пока вода греется, чищу картошку. Нож у меня один, кухонный, тупой, с чёрной ручкой. Я снимаю кожуру толстыми кусками, вместе с половиной картошки, и из четырёх клубней остаётся что-то размером с два. Ничего. Потом морковь, потом лук.
Лук я режу плохо. Глаза текут так, что приходится отворачиваться. Тупой нож не режет луковицу, а едет по ней, пока не соскальзывает и не входит мне в подушечку большого пальца. Неглубоко. Секунду ничего нет, только чистая белая полоска, а потом из неё выступает красная капля. Потом вторая, они сливаются и ползут вниз к ладони.
И вот тут у меня внутри всё проваливается.
Знаю, как это выглядит: мне двадцать два, я здоровый мужик ростом метр восемьдесят шесть, два года таскал мебель на подработках. Но у меня в глазах темнеет, с краёв, как бывает перед обмороком, и во рту появляется вкус, будто я лизнул монетку. Я роняю нож в раковину и хватаюсь за край стола. Дышу носом: раз, два, три.
Кровь капает на кафель: одна капля, вторая. Я смотрю на них, хотя смотреть не надо, и в голове почему-то стучит, что нужна холодная вода, нужен бинт, а бинта нет. Есть только пластыри с мультяшными котами, которые Даша подарила мне при переезде «на всякий случай».
Открываю кран и сую палец под холодную струю. Вода становится розовой, потом прозрачной. Я заставляю себя смотреть, как она течёт. Через минуту темнота отступает. Через две — руки перестают дрожать.
Эта история у меня с детства. Мне было шесть, я упал с велосипеда и разбил колено. Бабушка бежала с зелёнкой, а я, кажется, уже отключался. Потом в школе на уроке ОБЖ, когда показывали, как накладывать жгут, меня вывели в коридор и посадили на подоконник с мокрой тряпкой на лбу. Потом стало реже, как будто с возрастом приучаешь себя не смотреть. Но если застать врасплох, накрывает снова. Врач в поликлинике говорил: «Бывает. Это нервное». Ничего не вылечили, просто назвали.
Заклеиваю палец. Кот на пластыре, кстати, довольно симпатичный, и держится пластырь хорошо.
Возвращаюсь к плите. Вода уже кипит. Из-под крышки лезет пена, серая и мерзкая, похожая на то, что остаётся на тротуаре после грязного дождя. Я вспоминаю: пена, ложкой, мама говорила. Беру столовую и начинаю снимать, но пена не снимается, а только размазывается, и у меня снова это чувство: я делаю что-то не так, а как правильно, не знаю. Всё-таки снимаю, три ложки, четыре, и выливаю в раковину. Наверное, достаточно.
Кидаю картошку, морковь и лук. Шелуху я уже выбросил, а мама говорила её оставить. Солю сразу, хотя мама говорила, что надо потом, но теперь уже поздно. Беру приправу из банки, нюхаю: пахнет сеном и чем-то цветочным. Сыплю щепотку, потом ещё одну, потому что пахнет приятно.
Сажусь за стол и жду.
В углу кухни стоит старый телевизор. Хозяйка оставила: «Пусть будет, вдруг пригодится». Я включаю его на минимум, чтобы в квартире кто-то говорил. Идёт местный канал, блок новостей. Ведущая в синем пиджаке читает с листа, без выражения, и я улавливаю только куски.
— …в связи с нештатной ситуацией на научном объекте в северных районах области. Власти заверяют, что угрозы для населения нет. Работы на месте продолжаются…
Дальше про ремонт моста и про дорогу на Листвянку. Я переключаю канал: там мультик, потом сериал про следователей, и я оставляю следователей. Научный объект. Про такое всегда говорят: «нет угрозы». Это как «ничего страшного» у врача: слова ничего не значат.
Через час пробую суп.
Картошка сверху мягкая, а внутри твёрдая, как мел, курица у кости розовая. Бульон мутный, с жирными пятнами и какими-то травяными крошками, и солёный так, что хочется сразу запить. Я оставляю суп вариться ещё минут на двадцать, а сам жарю яичницу: раз уж соврал маме, надо соответствовать.
Потом наливаю половник супа в тарелку и сажусь у окна. Суп горячий, и пахнет он, пусть странно, домом. Во дворе дети гоняют мяч, кто-то из них орёт «пас, пас, ну пас же!» тоненьким голосом, а старик на скамейке, в панаме, читает газету и никак не реагирует, когда мяч бьётся о скамейку рядом с ним. Лето ещё не сдалось, но держится, кажется, из последних сил.
Суп невкусный, это понятно с первой ложки. Но я доедаю тарелку и наливаю вторую, потому что пироги с капустой будут только завтра, а сегодня есть только это.
Глава 2
Машина у меня отцовская. Отец сам отдал её мне, но по привычке я всё равно называю её отцовской. Серая «Калина» две тысячи одиннадцатого года. Лет пять назад он купил её за копейки у мужика с убитым двигателем, разобрал этот двигатель в гараже по винтику и собрал заново. Потом сказал: «Пока своя не появится». Своя пока не появилась. Каждый раз, когда сажусь за руль, чувствую запах его гаража: бензин, ветошь, что-то железное и холодное. Будто отец сидит на заднем сиденье.
В четыре начинается смена. Я мою посуду, выливаю остатки супа в унитаз (оставлять на завтра рука не поднимается, там уже плёнка жира), пихаю в рюкзак бутылку воды, зарядку и два бутерброда с маслом. Снимаю с гвоздя у двери ключи. Выхожу, и на лестнице пахнет жареной рыбой и чем-то кислым, из-за двери на третьем этаже орёт телевизор. Пятый этаж без лифта — это когда каждый раз, поднимаясь с тяжёлой сумкой, думаешь: надо было снять ниже.
Во дворе старика в панаме уже нет. Мяч валяется в траве, никто за ним не вернулся.
Приложение пищит, как только я завожу машину. Первый заказ: пицца и две колы, девятиэтажка недалеко от центра, шестой подъезд. Этот дом я знаю. Там домофон, на котором надо жать не «вызов», а «ключ» с зажатой единицей, иначе он молчит. Давлю ключ, поднимаюсь, звоню в квартиру. Открывает женщина в халате, не здоровается, берёт пакет, суёт мне полтинник. Чаевые. Я говорю «спасибо» уже в закрывающуюся дверь.
Первые два часа всё как обычно. Суши: заказчик с бородой, в наушниках, молча забирает пакет и закрывает дверь. Лекарства из аптеки для бабушки в Академгородке: она сама открывает, маленькая, сухая, в вязаном жилете, и рассказывает про внука в Новосибирске, который уже год не звонит. Я стою с пакетом и не знаю, куда деть руки. Так проходит минут десять. Потом она спохватывается, лезет в кошелёк, вынимает мне двадцатку, и я не хочу брать, но беру. Следующий заказ уже горит красным: опаздываю на семь минут.
В половине седьмого я встаю у торгового центра перекурить. Не курю, просто там стоят ребята из нашей службы, и, если не постоять с ними, ты вроде как не свой. Серёга, рыжий, с вечно обгоревшим носом, сидит на бордюре и листает телефон. Рядом ходит кругами по парковке Лёха-диспетчер. Ему давно пора быть в офисе, но жену утром увезли в роддом, и он места себе не находит.
— Слышал? — говорит Серёга, не поднимая головы.
— Про что?
— Да про станцию. Мой двоюродный брат там на вахте. Вчера успел позвонить, говорит, три дня уже над станцией летают вертолёты, никого не пускают. А потом связь пропала.
— Какую станцию?
— Ну научную, на севере. Там у них то ли мерзлоту изучают, то ли ещё что. — Он поднимает глаза. Они у него светлые, ресницы белые, и от этого вид всегда немного удивлённый. — Говорит, там не просто авария. Говорит, оттуда что-то вырвалось.
— Что?
— Откуда я знаю. — Он пожимает плечами. — Брат пьяный был, когда звонил.
Лёха останавливается и слушает. Потом машет рукой.
— Да ну вас. У меня жена в роддоме, а вы про какую-то ерунду. Сказали же по телевизору: нет угрозы.
— По телевизору всегда так говорят, — отзывается Серёга.
Он прав, я и сам об этом думал днём, когда ел суп. Но вслух не говорю. Допиваю воду из бутылки, она тёплая, с привкусом пластика. Через минуту приложение пищит, и мы все разом тянемся к телефонам, как собаки на свисток.
Заказ: частный сектор, Байкальская. Две упаковки нурофена, пластырь, градусник. В этой части города я ещё не бывал. Навигатор ведёт меня от центра к окраине, где асфальт сперва идёт с заплатами, потом совсем рассыпается, и «Калина» начинает прыгать по ямам, как лодка по волнам. Дома стоят старые, деревянные, с резными наличниками. Многие выкрашены голубой краской, у некоторых она облупилась до серого. Заборы, лавочки, на лавочках никого. Пахнет дымом и скошенной травой.
Нужный дом: зелёная калитка, на ней жестяной почтовый ящик, на ящике нарисована ромашка. Я стучу. Через минуту из-за забора выглядывает женщина лет шестидесяти, в платке, с вилами в руке. Вилы она держит не как оружие, а как человек, не успевший их убрать. Но смотрит так, будто готова пустить их в ход.
— Курьер, — говорю я. — Ваш заказ. Аптека.
— А, — она выдыхает. Вилы опускаются. — Да, да, заходите. Простите! Господи, боже мой, нервы!
Я иду за ней по тропинке между грядок. Помидоры у неё подвязаны к кольям, во дворе сохнет бельё, у крыльца спит рыжий кот и даже не шевелится, когда мы проходим мимо. Она берёт пакет, роется в нём, достаёт градусник и поднимает его к свету.
— Это для внучки, — говорит. — У неё температура. Вторые сутки.
— Выздоравливайте.
— Спасибо, спасибо. — И вдруг, понизив голос, она добавляет: — Слушай, милый, ты же по городу ездишь. Ты там ничего странного не видел?
Я хочу сказать «нет». Просто «нет», как положено. Но она смотрит так, что слова застревают.
— Ну… люди нервничают. А что?
— Там Витька. — Она кивает в сторону улицы. — Через восемь домов живёт, одинокий, жена умерла, сын в Москве. Вышел во двор и стоит. Три часа уже.
— Стоит?
— Стоит. К стене лицом. Я окликала, не отзывается. Я уж думала, сердце. Был бы пьющий, я бы и не всполошилась, а он как жену схоронил, ни капли в рот не берёт. Вызвала скорую, а диспетчерша ничего не спросила даже, только: приедем, ждите. А когда приедут-то? Я уже третий раз звоню. — Она моргает, и вилы в её руках опять поднимаются сантиметров на пять. — Ты бы посмотрел. Ты молодой, здоровый.
Я не хочу: меня сразу тянет к калитке, к машине, к следующему заказу. Но есть в этом «ты молодой, здоровый» что-то, что не оставляет мне выбора. Я не умею отказывать, когда меня так просят.
— Ладно, — говорю. — Где?
Она показывает.
Его дом дальше по улице, ближе к её концу. Участок с покосившимся забором, внутри двор, заросший лебедой. И в углу двора, у кирпичной стены сарая, стоит человек.
Он высокий, худой, лет пятидесяти. Футболка серая, на груди тёмное пятно, как будто он пролил на себя чай, колени у штанов вымазаны землёй. Стоит спиной ко мне, лицом к стене. Руки висят вдоль тела, пальцы чуть согнуты, голова слегка наклонена вправо. Он не двигается. Совсем не двигается. Только ветер шевелит редкие волосы на затылке.
— Эй, — говорю я через забор. — Мужчина!
Ничего.
Я кладу руку на калитку: она не заперта и скрипит. Вхожу, трава мягко шуршит под кроссовками. Пахнет сухой землёй и ещё чем-то, не мочой и не перегаром, а пресным, нежилым духом, как в комнате, где давно не открывали окна.
— Виктор! — Пробую полное имя. — Виктор, вам плохо?
Он не оборачивается. Я подхожу ближе, шагов на пять. Теперь вижу, что пятно на футболке не от чая: оно бурое, засохшее, шире, чем показалось. Я отвожу глаза: мне не нужно на это смотреть. Сердце бьётся о рёбра чуть быстрее, чем должно.
— Виктор, — говорю громче. — Скорая едет. Вы меня слышите?
И он поворачивает голову.
Не сразу, медленно, как на плохо смазанных петлях. Сначала одно плечо, потом шея, потом лицо, обычное, небритое, с впалыми щеками, с морщиной между бровей. Только глаза смотрят не на меня, а куда-то мимо, в точку чуть левее моего уха, и в них нет ничего. Ни злости, ни страха, ни мути. Пустота, как в окне квартиры, из которой выехали жильцы.
Он открывает рот, и я жду слов. Он стоит с открытым ртом секунды три-четыре, потом закрывает его, будто забыл, зачем открывал. И снова смотрит в стену.
— Нормально? — спрашивает соседка из-за моей спины, и я вздрагиваю всем телом. — Живой?
— Живой, — говорю. — Дышит.
— Пьяный?
— Не знаю. Вроде нет. Запаха нет.
Она крестится, быстро, мелко, и вилы в её руке дрожат. Мы стоим и смотрим на человека, который смотрит на кирпичи. Где-то за забором лает собака, потом замолкает. Я понимаю, что надо что-то делать, что-то обычное: посадить его, дать воды. Но не могу заставить себя подойти ближе, потому что в этой неподвижности есть что-то, чему я не могу подобрать названия. Не болезнь. Хуже. Отсутствие.
— Я позвоню ещё раз в скорую, — говорю. — Скажу, что он не реагирует. Что это срочно.
— Скажи, милый. Скажи. А то Витька-то, он ведь добрый, мухи не обидит. Что же это с ним…
Я звоню — занято. Звоню снова. Женский голос, усталый, скучный, отвечает на четвёртый раз, записывает адрес и говорит, что бригада приедет «по мере освобождения». Я прошу уточнить, когда. «По мере освобождения». Я благодарю её, хотя не за что.
Уезжаю через двадцать минут. Соседка суёт мне деньги, я отказываюсь, она всё равно впихивает мне в карман сотню. Я не помню, как сажусь в машину. Помню только, что руки сперва плохо слушаются, а потом вдруг становятся слишком аккуратными: я еду по Байкальской почти ползком, объезжая каждую яму.
Остаток смены тянется, как варёная резина. Пицца, цветы, снова пицца. Я делаю всё правильно: подъезд, звонок, «добрый вечер, ваш заказ», улыбка на двенадцать процентов. Только каждый раз, когда кто-то стоит у стены или у окна и не двигается, я присматриваюсь. Один раз это оказывается просто парень, ждущий такси. Другой раз — девушка, глядящая в телефон. Нормально. Нормально.
К полуночи холодает, а куртку я не взял. Я возвращаюсь домой, ставлю «Калину» под окнами, поднимаюсь. На лестничной клетке пахнет уже не рыбой, а чьим-то чаем. Открываю дверь, сбрасываю кроссовки, не включая свет, подхожу к окну.
Двор тёмный, фонарь горит один из трёх. Мяч так и лежит в траве.
Я стою и смотрю в окно ровно столько, сколько нужно, чтобы убедиться: никого там нет. Ложусь спать только после того, как проверяю, что дверь закрыта на оба замка.
Глава 3
Подъезд родителей пахнет жареным луком и капустой уже с первого этажа. К третьему этажу к ним добавляется запах теста, тёплый, дрожжевой, и ноги сами начинают идти быстрее.
Дверь открывает Даша. Наушники на шее, телефон в руке, волосы наспех собраны в хвост, одна прядь торчит вбок.
— О, шеф-повар пришёл, — говорит она. — Как суп?
— Откуда ты знаешь про суп?
— Мама сказала. Мама рассказала всем. Папа уже два раза спрашивал, не отравился ли ты.
— Папа не спрашивал.
— Папа посмотрел на маму вот так, — она сводит брови и упирается взглядом в потолок, — и всё стало ясно.
Лицо у неё получается очень похожим на отцовское, и я смеюсь, хотя собирался обидеться.
— Суп был нормальный.
— У тебя левый глаз дёргается, когда врёшь. — Она отступает в сторону, пропуская меня. — Проходи, дорогой гость. Сейчас тебя будут откармливать.
В прихожей стоят бабушкины ботики, аккуратно, носок к носку. Отцовских ботинок нет. Я разуваюсь и иду на кухню.
Кухня у нас маленькая, и сейчас она набита людьми, посудой и паром. Мама стоит спиной ко мне у плиты и что-то размешивает в кастрюле. Оборачивается, вытирает руки о фартук, подходит, целует меня в щёку и тут же отстраняется, чтобы разглядеть.
— Похудел.
— Мам, я вешу столько же, сколько в июне.
— Похудел. Руки мой.
Спорить бесполезно, я мою руки.
Бабушка сидит за столом. Валентина Фёдоровна, мамина мама, маленькая, круглолицая, в старом халате в мелкий горошек и в белом платке, завязанном под подбородком. Перед ней доска, гора теста и миска с начинкой. Правой рукой она лепит пирожки: быстро, щипком, как будто шьёт. Левая лежит на колене, забинтованная от кисти до локтя.
— Артёмка! Иди сюда, дай погляжу.
Я подхожу, и она берёт меня за подбородок. Пальцы у неё сухие, пахнут мукой и луком. Она разглядывает меня, как товар на рынке.
— Вырос.
— Бабуль, мне двадцать два. Я вырос давно.
— Всё равно вырос. — Она отпускает меня. — Садись, сейчас достану первую партию.
Даша плюхается на табурет напротив и тянет шею к доске.
— Ба, а что у тебя с рукой?
— А, ерунда. — Бабушка быстро дёргает рукав халата, закрывая бинт. — О крыжовник ободралась. Куст зарос, а я полезла. Дурная голова ногам покоя не даёт.
— Крыжовник кусается?
— Ещё как. Колючий, зараза.
Мама оборачивается от плиты.
— Мам, покажи.
— Люда, не начинай.
— Я просто посмотрю. Может, к врачу надо.
— Я тебя вырастила, а не ты меня, — спокойно отвечает бабушка и берёт новый кусочек теста. — Какой врач, воскресенье. Обработала, перевязала, всё. Займись лучше своей кастрюлей, у тебя сейчас борщ убежит.
Борщ действительно убегает, мама бросается к плите, а про руку больше никто не спрашивает.
Отец появляется, когда на столе уже стоит всё. Ездил за бабушкой утром, потом, видимо, пропадал в гараже: волосы мокрые от умывания, а под ногтями всё равно чёрные полоски. Он молча садится, смотрит на меня.
— Приехал.
— Приехал.
— Диалог года, — шёпотом говорит Даша.
Мама сварила борщ. Подозреваю, что это наглядное пособие к моему вчерашнему супу. Борщ густой, тёмно-красный, с белым пятном сметаны посередине, и я ем его с чувством, близким к стыду. Потом бабушка достаёт из духовки противень. Пирожки румяные, блестят, смазаны яйцом и пахнут так, что Даша кладёт телефон экраном вниз и забывает про него минут на пять.
Потом всё-таки вспоминает.
— Дарья, — говорит мама.
— Я ничего не делаю.
— Телефон.
— Он у меня на коленях. Он просто лежит.
— Светится, — замечает отец, не поднимая глаз от тарелки.
Даша вздыхает и убирает телефон в карман.
Пирожок внутри обжигающий, с капустой и яйцом, тесто тонкое, с хрустящей корочкой снизу. Я съедаю один, потом второй, потом третий. Бабушка смотрит на меня с таким удовольствием, что хочется съесть ещё.
За столом разговор идёт по обычному кругу: кто что делал, кто куда ходил. Бабушка рассказывает про соседей.
— А у соседки нашей, Гали… нет, Любы… — Она морщится. — Как же её, ну, через два дома живёт, с собакой ходит.
— Надя? — подсказывает мама.
— Надя. Конечно, Надя. — Бабушка смеётся над собой первой. — Старость не радость, имя забыла. Так вот, к Наде внука на всё лето привезли, а он ей грядку с морковью вытоптал.
Мама смеётся тоже, чуть дольше, чем нужно.
— Ба, а Пётр Семёныч как? — спрашивает Даша. — Ты же всё время про него рассказываешь.
— Петя-то? — Лицо у бабушки становится строгим и тёплым одновременно. — Упрямый как баран. Детей у него двое, оба далеко, звонят по праздникам. Я ему говорю: возьми палку, нога же не держит. А он: «Мне палка не нужна, я не старик». Ну и пошёл в магазин сам, а там ступеньки. Упал, колено ободрал в кровь. Какой-то молодой парень подбежал, поднял, перевязал ему колено платком.
— Каким платком?
— Своим. Клетчатым. Петя пришёл домой, а платок так и остался на колене. Я ему колено промыла, перевязала нормально, а платок застирала в холодной, как положено, потом с мылом, потом прокипятила даже. Не отстирывается, пятна ржавые остались. Куда его теперь девать?

