
Полная версия:
Кому нужна слепая мать
Мозоль у основания его большого пальца прошла по краю клеёнки, по розовому пятну, туда и обратно. Под ногтем темнела полоска от вчерашнего сайлентблока, не домытая.
— Мам. Это не тюрьма.
— Я не говорила «тюрьма».
— Ты говоришь так, будто я тебя сдаю. — Кулак сжался на клеёнке и отпустил, и в правом запястье отозвалось сухим мелким щелчком где-то в косточке. — Я тебя не от свободы увожу. Я тебя увожу от двери, которая заперта изнутри, и от Вали, которая два раза в месяц, и от ночи с четверга на пятницу, когда в этом доме нет ни одного человека, который услышит, если ты упадёшь.
— Я упаду, — сказала Мария Петровна.
— Да.
— Я уже падала. В марте. На кухне, у плиты.
Нина повернула голову.
— Когда в марте?
— Не в твою смену, — сказала мать. — Я до стула доползла и села. Я тебе не говорила, потому что ты бы тогда уже ко мне переехала и мужа бросила, а у тебя его и так нет.
Тишина держалась под радиатор. На кухне крышка тихо осела на кастрюлю — пар дошёл до неё и выпустил изнутри.
— Мама, — сказала Нина.
— Что.
— Ты в марте упала и мне не сказала.
— Не сказала.
— А синяк на бедре в апреле откуда был, который ты на шкаф списала?
— Оттуда.
Стул отошёл назад. Руки Нины легли на спинку тем же хватом, что в семь утра, и костяшки на правой пошли белым — четыре пятна в ряд.
— Я тебе троксевазин мазала и верила, что это шкаф.
— Ты и шкафу верила, и мне верила. Ты всему веришь, Нина, у тебя работы много.
Передник сполз на поясе, и поправлен не был.
— Витя, — сказала она. — Я этого не знала.
— Я вижу.
— Я два года считаю, что я тут всё держу. А она в марте на полу у плиты лежала и до стула ползла.
— Я не лежала. Я села и посидела.
— Сколько посидела?
— Я не смотрела, Нина. У меня часы весной встали.
Часы висели над дверью без стрелок, со снятой со стекла рамой, и внутри, на циферблате, лежала скрученная резинка.
Шаги пошли из комнаты, остановились на пороге и вернулись к креслу. Нина присела на корточки и подвернула край пледа, который сполз по правому колену на палец. Край, угол, прижать под бедро, проверить ладонью, что не висит.
— Я подворачиваю.
— Подворачивай.
Кисти у неё при этом дрожали, и плед под ними шёл мелкими волнами.
— Мама, у тебя тут обвязка спущена. Петля. Я вечером подниму.
— Не поднимай. Я по ней место держу.
— Какое место?
— Я по ней считаю, куда рука дошла. У меня там восемь шишечек от угла, потом спущенная, потом ещё двенадцать. Я их перебираю, когда вы говорите, и у меня в голове не мутится.
Корточки держались. Седая полоса у самого пробора шла от лба назад, и в прошлом году её не было.
— Это ты для этого перебираешь?
— Для этого.
— Все эти два года?
— Побольше.
Во дворе прошёл кто-то с собакой, и собака один раз коротко взяла голосом, и плитка у второго подъезда стукнула дважды.
— Мам, — сказал Виктор. — Хорошо. Я тебя услышал. Я тебе теперь одно скажу, и ты меня не перебивай, как я тебя не перебивал.
— Говори.
Папка стояла на подоконнике ребром. Мокрый угол её за два часа высох и остался вдавленным, с бугром по линии сгиба, и наклейка в правом углу держала синее облачко расплывшихся чернил.
— Ты говоришь: я тут умру. — Ладонь его легла на клеёнку плашмя, на то жжёное кольцо, и накрыла его целиком. — А я тебе скажу, как это будет. Не вообще. Я это с третьего числа проигрываю, я тебе половину уже рассказал, а вот эту половину не рассказывал.
— Рассказывай.
— Это будет во вторник или в среду, потому что в эти дни у Нины отчёт, она берёт утро отгулом и приходит к тебе в девять, а не в семь. Ты встанешь ночью. Ты пойдёшь по своим трём шагам. И у тебя закружится, или нога не послушается, ты сама говорила, что они у тебя затекают и потом не слушаются. И ты упадёшь в коридоре, за порожком, потому что там у тебя переход.
— Я могу там упасть, — сказала Мария Петровна.
— И ты будешь лежать до девяти.
— Буду.
— Ты будешь лежать на линолеуме, который Нина вымыла, всю ночь и всё утро, часов десять. Там тянет из-под двери, ты это знаешь, ты туда тряпку кладёшь. А телефон у тебя будет в спальне на подоконнике, потому что он у тебя всегда там, у кровати. И ты до него не дойдёшь, потому что у тебя будет сломана нога.
— Витя, — сказала Нина.
— Нет. Пусть слышит.
— Она слышит.
— Она слышит половину. — Пальцы прошли по клеёнке и встали. — Мам. А потом в девять придёт Нина. Своим ключом, два поворота. И она дверь откроет, и дверь пойдёт и задержится, потому что ты за ней.
Правая ладонь матери легла на левое запястье и сжала. Под пальцами косточка отозвалась тем же сухим щелчком, что и у него.
— И вот этого я не вынесу, — сказал Виктор. — Не твоей смерти. Я твою смерть вынесу, ты мне мать, ты старая, тебе девяносто два, я это понимаю и к этому готов. Я не вынесу того, что ты всю ночь и всё утро будешь лежать в коридоре одна и будешь слушать, как у второго подъезда плитка стучит, и считать, сколько там до девяти.
Из рамы потянуло. Мотылёк на вате перевалился на другой бок и больше не двигался.
— Я это буду слушать, — сказала мать.
— Да.
— Я это, Витя, и так каждую ночь слушаю.
С запястья ладонь сошла на подлокотник. Обе кисти встали ровно, симметрично, пальцами вниз по изгибу дерева, — положение, в котором она принимала людей из поликлиники.
— Ты думаешь, я этого не складывала? Я это складывала в марте, на полу, у плиты. Я сидела на полу, и у меня под правой рукой был холодильник, он гудел, и я по нему держалась. И я тогда посчитала, что если я не встану, то я тут до семи. И знаешь, что у меня в голове было?
— Что.
— Что холодильник гудит, — сказала она. — И что он у меня гудит с девяносто первого года, и что он мой. Вот это у меня было. И мне на полу было не страшно, Витя. Мне было холодно и стыдно, что Нина придёт и увидит.
Нина поднялась с корточек. Поднялась не сразу: сначала рукой за подлокотник кресла, потом перенос, потом вверх.
— Я воды принесу, — сказала она.
— Не надо мне воды.
— Я себе.
Тапки ушли на кухню. Там открылся кран, пошла струя, и струя шла дольше, чем нужно на один стакан.
— Мам, — сказал Виктор тихо. — А если бы ты не встала?
— Я встала.
— А если бы нет?
— Тогда бы я не встала, и всё. — Пальцы пошли по обвязке, палец за палец. — Витя. Ты мне вот что скажи. У меня там, в этих твоих Клинцах, я ночью пойду, и упаду, и Галина Ивановна придёт через четыре минуты. Это хорошо, я не спорю. А я на чьём полу буду лежать эти четыре минуты?
— На их.
— Вот.
— Это лучше, чем десять часов на своём.
— Это тебе лучше.
Кран на кухне закрылся. Вентиль дошёл до упора и сорвался, и в раковину хлопнуло.
— Сорвался, мама! — сказала Нина оттуда.
— Я слышала. Я его в уме подтягиваю.
Со стаканом, из которого не было выпито, Нина вернулась и поставила его на клеёнку, в стороне от солонки.
— Витя, — сказала она. — Я с ней.
— Я знаю.
— Нет, ты послушай, я тебе не про чувства. — Она села на стул, и на этот раз до спинки. — Я тебе по делу. Ты говоришь: вторник, девять, отчёт. Это правда. Я приду в девять. Значит, надо, чтобы в эти часы кто-то был.
— Кто?
— Я могу переехать.
— Куда.
— Сюда. — Передник она так и не поправила, и завязка висела у неё с одной стороны. — У меня своя квартира в двух кварталах. Я её сдам. Там двушка, за неё в нашем городе берут восемь. Я сюда перееду с вещами и буду тут ночевать.
— А работа?
— Работа с восьми тридцати, кроме отчётных дней, в них я утро выменяю. Я отсюда дойду за двадцать минут, тут даже ближе: выхожу в десять минут девятого, а Валя у тебя к девяти.
— А с восьми тридцати до конца твоей смены она с кем?
Нина молчала.
— Восемь часов, Нина. Плюс обед. Плюс ты в областную её повезёшь за выпиской. Плюс ты в собес.
— Я Валю попрошу.
— Валя два раза в месяц и за пирожки.
— Я ей буду платить.
— Она не берёт, обижается.
— Я ей буду платить, — сказала Нина громче. — Я ей скажу: Валентина Сергеевна, вот вам полторы тысячи в месяц, сидите у мамы с девяти до двенадцати. И она возьмёт, потому что у неё внук в техникуме.
— А с двенадцати до восемнадцати?
— Я найду.
— Кого?
— Я найду, Витя! — Ладонь её хлопнула по столу плашмя, и стакан, из которого она не пила, пошёл по клеёнке на сантиметр, и солонка дрогнула. — Я найду, потому что я два года нахожу. Я ей вентиль нашла. Я ей угол обмотала. Я ей справку по инвалидности пятый месяц вожу. Ты мне скажи, чего я не нашла?
Голова матери пошла на звук хлопка, и шея у неё под подбородком натянулась двумя жилами.
— Нина. Ты по столу ударила?
— Ударила, мама.
— Не надо по столу. У меня тут соль стоит.
Нина посмотрела на солонку. Солонка стояла в своём светлом прямоугольнике, двумя миллиметрами мимо.
Два пальца подвинули её. Солонка села.
— Я поправила.
— Спасибо.
Радиатор щёлкнул и перешёл на верхнюю ноту. Ложка в стакане на табуретке шла по ней мелкой дрожью, прислонившись к стеклу.
— Нина, — сказала Мария Петровна. — Ты сейчас хорошее придумала и плохое вместе.
— Какое плохое?
— Что ты квартиру сдашь.
— Это деньги, мама.
— Это твоя квартира. Ты её двадцать два года ждала. Ты в ней три года живёшь. — Пальцы остановились на спущенной петле. — И ты её сдашь и переедешь ко мне в проходную, на диван, у которого ножка на кирпиче.
— Я на диване спать могу.
— Можешь. — Ладони её лежали ровно. — А потом я умру, и ты в тот же день вернёшься к себе, и у тебя будет своя квартира и чужие люди в ней полтора года по договору. И ты будешь сидеть у себя на кухне и считать, сколько ты за эти полтора года не сделала.
— Я не буду считать.
— Будешь. Ты считаешь. Ты вчера при Вите сказала: двадцать девять, и дочери восемь отправила, и в баню не пошла, куда двадцать лет ходишь. Это ты считала.
Стакан, из которого она не пила, Нина взяла и выпила весь, в три глотка, не отнимая от рта.
Поставила. Вытерла рот тыльной стороной кисти.
— Я считала, — сказала она.
Тишина держалась под радиатор, и в ней было слышно, как во дворе дворник волочит пустое ведро по мокрому асфальту — железом по камню, с остановками.
— Витя, — сказала мать. — Теперь вы меня оба послушайте, и на этом я кончу.
— Слушаем.
Правая рука её поднялась и легла в воздух, ладонью вверх, на уровне груди, в пустоту между ними.
Он вложил в неё свои пальцы.
Большой палец пошёл по его ногтю. По тыльной стороне кисти. По мозоли у основания большого пальца. По ободку кольца. Сантиметр за сантиметром, и на этот раз без третьего круга: остановился на запястье и постоял.
— Я вам не обещаю, что я тут не упаду, — сказала она. — Я упаду. Может, в эту пятницу.
— Мама.
— Молчи, Нина, я держу Витю за руку, я один раз говорю. — Ладонь не отпустила. — И я вам не обещаю, что вам потом не будет плохо. Вам будет плохо. Нина придёт в девять, откроет дверь и упрётся. Вот это у вас будет, и я это у вас отнять не могу, и я бы отняла, да нечем.
Кисть его лежала в её ладони без движения, и под её большим пальцем на запястье частило мелко и быстро, вдвое против радиатора.
— Но я вам вот что скажу. Я этого дома боюсь меньше, чем той комнаты. Тут я падаю на свой пол и держусь за свой холодильник. А там я упаду на чужой, и мне придут помогать, и это будет правильно, и я буду лежать и слушать, как в коридоре идут, и я из этого не соберу ничего. Я это сегодня Вите говорила, про три секунды.
— Говорила.
— Вот. — Пальцы разошлись и отпустили. Рука вернулась на подлокотник. — Я не от медсестры отказываюсь. Я от трёх секунд не отказываюсь. У меня, кроме них, ничего не осталось, Витя. Ни глаз, ни ног толком, ни мужа, ни сестры, ни работы. У меня осталось, что я утром просыпаюсь и за три секунды собираю, что я Мария Петровна и что я дома. И ты мне предлагаешь это отдать за то, чтобы тебе ночью не звонили.
Щетина опять прошла под ладонью, снизу вверх, и шорох перекрыл радиатор.
— Я тебе это предлагаю за то, чтобы ты не лежала всю ночь и всё утро в коридоре.
Пальцы её прошли по обвязке, палец за палец, и встали на спущенной петле.
— Ты считал свою сторону.
На стуле Нина держала обе руки на коленях, ладонями вниз. Костяшки правой отошли от белого и стали обычными, и на среднем пальце лежал старый порез от ножа, заживший неровно.
— Она права, — сказала Нина.
— В чём.
— Во всём, Витя. И ты прав. Вот это у нас и есть.
— Это не ответ.
— Это не ответ, — согласилась она. — Я тебе ответ не дам. Я могу переехать и могу Вале платить, если она ещё возьмёт, и всё равно с двенадцати до шести тут будет никого, да и утром пятьдесят минут моих, от десяти минут девятого до девяти. И в марте, когда она на полу сидела, тут тоже было никого, и я про это узнала сегодня, через восемь месяцев.
Голова матери пошла к дочери.
— Нина.
— Да, мама.
— Я тебе про март зря сказала.
— Нет. Ты мне про март вовремя сказала.
— Я тебе теперь это в руки положила, и ты с этим будешь ходить.
— Я с этим уже ходила, — сказала Нина. — Я просто не знала, что это март.
Из спальни, через коридор, через порожек, пошёл звук — глухой, в два такта, повторяющийся: телефон на подоконнике у кровати, вибрация в деревянную доску; после третьего такта поверх неё вступила тонкая заводская трель.
Лицо матери развернулось на звук.
— Это у меня.
— У тебя.
— Нина, подай. Он у кровати, на окне.
Тапки ушли и вернулись быстро. Телефон лёг в её ладонь экраном и кнопками вверх — кнопочный, с большими цифрами, с царапиной на боку. От трели в ладони шла мелкая дрожь, и дрожь доходила до подлокотника и до дерева под рукой.
— Кто?
Нина наклонилась к экрану.
— Серёжа.
Пальцы матери нашли зелёную кнопку и остановились на ней.
— Он мне в субботу звонил. Восемь минут. Про бачок.
— Мама, он сейчас сбросится.
— Пусть.
Трель дошла до конца и оборвалась на середине такта. Остались радиатор и вода в стояке за стеной.
Телефон не ушёл из ладони. Большой палец прошёл по кнопкам, по рядам, сверху вниз, по ощупи — так считают петли на обвязке.
— Серёжа звонит в субботу, — сказала Мария Петровна. — А сегодня у нас что?
— Четверг.
— Четверг. — Пальцы сошли с кнопок. — Значит, вы ему уже позвонили. Кто из вас?
Нина посмотрела на брата. Виктор не ответил сразу, и в этом промежутке радиатор щёлкнул и перешёл на верхнюю ноту.
— Я, — сказал он. — В среду вечером. Я ему про Клинцы сказал.
— И что он тебе сказал?
— Он сказал: считайте без меня, я приеду и подпишу.
Ладонь матери легла на телефон плашмя и накрыла его целиком.
— Вот теперь я поняла, — сказала она. — Вы меня третий день делите на двоих, а решать вас трое. И поэтому вы никак и не кончите.
Виктор поднялся. Стул отошёл, половица дала низкий короткий стон, стекло в серванте тонко отозвалось.
— Мам, дай мне телефон.
— Зачем.
— Я ему перезвоню.
— Он мне звонил.
— Он тебе звонил, а перезвоню я. — Ладонь его пошла по воздуху коротким полукругом, и в полукруг вошли стол с клеёнкой, кресло, табуретка со стаканом, половица у буфета, папка на подоконнике и Нина на стуле. — Потому что вот это на двоих не делится. Тут остаток.
Нина подняла голову.
— Он не приедет до выходных, Витя. Он в субботу с прокладкой обещал.
— Я знаю.
— Тогда зачем звонить сейчас?
— Чтобы он в субботу не с прокладкой приехал.
Пальцы матери разошлись на телефоне и собрались обратно.
— Витя. Ты ему мои три секунды не рассказывай.
— Почему?
— Он их переведёт в деньги. Он спросит, сколько стоит сиделка с двенадцати до шести, и ему ответят, и он скажет: вот и всё, мама, не выдумывай.
— Он так и скажет, — сказал Виктор.
— Вот и не рассказывай.
Рука прошла по пледу, нашла телефон и сомкнулась на нём, и не отдала. Виктор постоял над креслом, глядя на эту руку, и ладонь его вернулась на спинку венского стула.
— Ладно, — сказал он. — Держи.
— Я держу.
— Держи, мам. Он всё равно перезвонит, он два раза не умеет не перезвонить. — Пальцы его прошли по подклеенной перекладине и остановились на шве. — Нина.
Локти её пошли на колени, и плечи подались вперёд.
— Да.
— Вот так не сиди, ты уже вставать собралась. — Он сел сам, и половица прошла двойным глухим стуком через шов. — Я тебе скажу, что у нас на сегодня вышло, и ты меня поправь, если я вру. Мама туда не поедет. Это она сказала при нас обоих, и я это слышал, и я это принял. Ты переехать можешь, но только на ночь и на утро, и главная дыра у нас с двенадцати до шести, и на неё у тебя человека нет. Плюс утром пятьдесят минут, пока Валя не пришла: ты вышла в десять минут девятого, она у двери в девять. И Валя ещё не сказала «да», это ты её за неё посчитала.
— Нет, — сказала Нина.
— И у меня нет. У меня есть Клинцы и восемнадцать тысяч, и больше у меня ничего нет.
— А сиделка?
— Сиделка в нашем городе двадцать две, Нина. Я звонил в двух местах. Это больше, чем Клинцы, и это без ночи.
Голова матери пошла на его голос.
— Двадцать две, — сказала она.
— Двадцать две, мам.
— Я этого не знала. — Пальцы её встали на спущенной петле и постояли. — А я у вас в месяц сколько стою?
— Мама, — сказала Нина.
— Я спросила по делу. Вы тут при мне третий день считаете, а мне цифры не говорите. Я слепая, а не глупая.
Виктор провёл ладонью по лицу снизу вверх, и щетина отозвалась шорохом.
— Восемнадцать — это пансионат, — сказал он. — Твоя пенсия семнадцать с чем-то, и у них в договоре на второй странице, мелким: семьдесят пять процентов пенсии в счёт оплаты, остальное по перечню, за отдельную плату. До восемнадцати, значит, добирать. Остальное мы с Серёжей добираем. И Нина сверху, хотя её никто не просит.
— А дома?
— А дома, мам, ты стоишь не деньгами. Дома ты стоишь Нининой квартирой и Нининым сном.
Тишина держалась под радиатор. Во дворе дворник доволок ведро до угла и бросил, и железо один раз стукнуло о камень.
— Вот это ты правильно сказал, — проговорила Мария Петровна. — Это я и сама так считала, только у меня в счёте Нины не было. Я её из счёта вынимала, чтобы мне легче спалось. — Ладонь сошла с пледа и легла на подлокотник, в выемку. — Нина.
— Да, мама.
— Квартиру ты не сдашь. Это у меня условие. Одно.
— Мама.
— Одно условие, Нина. Я тут умру, я это сказала и с этого не сойду, но я не умру в твоей квартире с чужими людьми. Ты будешь ко мне ходить, как ходила, и ночевать, если сможешь, а свой ключ у себя в кармане держи.
Нина сидела ровно. Завязка передника висела у неё с одной стороны, и она её не поправила.
— А дыра?
— А дыра пусть будет дыра. У меня она два года была, я в неё один раз упала.
— Один раз, который я знаю, — сказала Нина.
Мать не ответила. Пальцы её прошли по обвязке, палец за палец, и на спущенной петле остановились.
— Мама.
— Я считаю, Нина. Я тебе отвечу, когда досчитаю.
Виктор посмотрел на окно. Папка стояла ребром, прислонившись к раме, и наклейка читалась от самой двери: «Отделение № 2. Условия и перечень услуг».
— Я папку не унесу, — сказал он. — Она тут полежит.
— Пусть лежит, — сказала мать. — Она мне не мешает. Я её не вижу.
— Ты её слышишь, — сказала Нина.
— Слышу. Она на окне шуршит, когда тянет.
Телефон в её ладони дрогнул — глухо, в два такта, и после третьего такта поверх дрожи вступила тонкая заводская трель. Дрожь дошла до подлокотника и до дерева под рукой.
Рука её не поднялась.
— Это он, — сказала она. — Второй раз.
— Второй, — сказал Виктор.
— Витя, возьми.
Ладонь раскрылась, и телефон остался в ней экраном и кнопками вверх, с царапиной на боку. Виктор взял его двумя пальцами, за края, и трель в его руке стала громче — он держал её не так, не прижимая к себе.
— Серёжа, — сказал он в трубку и отошёл к окну, и половица под ним дала низкий стон, и стекло в серванте тонко отозвалось. — Нет. Нет, сядь, где сидишь. Не про бачок.
Нина поднялась и встала у буфета, на своей половице, и та отозвалась коротким скрипом с провалом в середине.
— Это Нина, — сказала мать в кресле, тихо, себе.
У окна Виктор слушал. Мозоль у основания большого пальца прошла по краю папки, по вдавленному сухому углу, туда и обратно.
— В субботу, — сказал он наконец. — Нет. В субботу поздно, в субботу мне на смену в понедельник, и я отсюда в воскресенье уеду, и ты останешься один на один с Ниной, и вы вдвоём опять ничего не решите. — Пауза. — Да. Да, я прочитал. Там на второй странице мелким: семьдесят пять процентов пенсии и перечень за отдельную плату. Я тебе это не по телефону читать буду. Ты сядешь и сам прочитаешь.
Телефон отошёл от уха. Виктор посмотрел на него и прижал обратно.
— Серёжа. Я тебя не уговариваю. Я тебе говорю, как есть: мама отказалась. При мне и при Нине, сегодня, вслух. Нина с ней. Я против. Это два на один, а подписывать всё равно нам троим.
Во дворе плитка у второго подъезда стукнула дважды и замолчала.
— Хорошо, — сказал Виктор. — Хорошо. Жду.
Он дал отбой и постоял с телефоном в руке, и кнопки под его большим пальцем были тёплые от материнской ладони.
— Что он сказал? — спросила Нина.
— Сказал, посмотрит расписание.
— Это значит нет.
— Это значит суббота. — Виктор вернулся к креслу и вложил телефон в раскрытую ладонь матери, кнопками вверх, как он лежал. — Мам, держи. Он тебе перезвонит вечером, он так сказал.
Пальцы сомкнулись на телефоне. Большой палец нашёл царапину на боку и прошёл по ней.
— А вы с Ниной тогда что?
— А мы с Ниной до субботы вот так и будем, — сказал Виктор. — Ты туда не поедешь, и я с этим не согласен, и у нас на двенадцать—шесть никого.
— Витя.
— Что.
— Ты это сейчас сказал как решённое.
— Это не решённое. — Он опустился на венский стул, и подклеенная перекладина упёрлась ему в пятку сквозь носок. — Это то, с чем мы ляжем. Решать мы будем, когда Серёжа приедет. Без Серёжи мы всё равно не договоримся, мам. Нас двое, а голосов нужно три.
Звонок Сергею
Полотенце висело на гвозде сгибом к стене, и один угол у него был ниже другого на палец — после того, как его перевешивали в третий раз за день.
— Нина, — сказал Виктор из комнаты. — Ты звонить будешь или ты картошку будешь?
— Я картошку.
— Картошка стоит начищенная с утра.
Нож лёг на доску. В кастрюле держались восемь белых кусков, и один всплыл боком, повернулся и притёрся к бортику с коротким глухим стуком.
Телефон вышел из кармана передника — чёрный, с трещиной по левому углу стекла, заклеенной полоской скотча; скотч под подушечкой большого пальца был тёплый и чуть липкий по краю. Экран показал четырнадцать тридцать две.
— Я звоню, — сказала Нина в коридор.
— Иди сюда звони, — отозвалась мать из комнаты. — Я тоже буду слушать.

