
Полная версия:
Кому нужна слепая мать

Рен Вольский
Кому нужна слепая мать
Мокрая куртка
Автобус из областного города приходил в шесть сорок, и мокрый асфальт у рынка держал на себе отражение единственного фонаря. Вверх по улице Калинина правая штанина набирала воду с каждого шага: водостоки на этом тротуаре положили когда-то с обратным уклоном, и за сорок лет никто не переложил. Под ботинком хрустнул лёд — тонкий, с воздухом внутри, звук лопнувшей лампочки.
Третий подъезд. Домофон висел на одном винте, трубка болталась. Дверь открылась сама, от плеча.
На площадке второго этажа пахло подгоревшим молоком и мокрой штукатуркой. За дверью с коричневым дермантином работало радио — та самая волна, которая передаёт прогноз погоды дважды в час, с тех лет, когда у матери ещё был телевизор.
Ключ лёг в руку холодным ребром, поднялся к замку и остановился на полпути. Пальцы нашли кнопку звонка.
Шаги за дверью были быстрые, в тапках без задников: шлёп-шлёп, остановка у коврика.
— Кто?
— Я, Нина.
Два поворота, цепочка, щелчок. Сестра стояла в переднике, с ложкой в опущенной руке, и с ложки на линолеум упала капля.
— Ты что звонишь-то. У тебя ключ.
— Чтобы она слышала, что кто-то пришёл.
Взгляд Нины прошёл по его ботинкам, потом по луже под ними, потом по её собственным тапкам.
— Разувайся тут. Дальше не наступай, я вчера мыла.
Куртка на вешалке сразу потяжелела и начала капать на обувную полку. Виктор стянул шарф, повесил его поверх куртки, провёл рукой по мокрым волосам — и вода ушла за воротник узкой холодной нитью вниз, между лопаток. Потом вынул из сумки папку — серую, картонную, с резинками — и положил её на стол, на клеёнку с выцветшими яблоками. На клеёнке у середины было жжёное пятно от кастрюли, и папка легла точно на него, прикрыв. Углы её размокли.
Из комнаты раздался голос, не громкий, направленный куда-то в сторону кухни:
— Нина, это Витя?
— Он, мама.
— По шагам слышу. Сначала с левой тяжелее, потом подволакивает. Витя?
Матрас скрипнул одной пружиной. Потом — скрип кресла.
Коридор был длиной в четыре шага. В прошлый приезд их было четыре. Теперь он прошёлся в три и упёрся коленом в табурет, которого раньше у двери комнаты не стояло.
На табурете лежала сложенная вчетверо газета и стоял стакан с водой, прикрытый блюдцем.
— Это я поставила, — сказала Нина у него за спиной. — Чтоб она ночью до кухни не ходила.
Мария Петровна сидела в кресле у окна, спиной к серому прямоугольнику двора. Руки у неё лежали на коленях, на вязаном пледе, и правая медленно, туда-обратно, перебирала обвязку по краю — палец за палец, счёт белья в прачечной. Глаза были открыты и смотрели в сторону шкафа, чуть выше его середины. Левый мутный, с голубоватым кольцом вокруг зрачка, правый тёмный, спокойный. Ни один из них не повернулся на шаги.
— Это ты, Витя?
— Я, мама.
Пальцы на пледе остановились.
— Почему так долго не приезжал?
Воздух в комнате был плотный, нагретый, с запахом сердечных капель, старой шерсти и клеёнки. Радиатор под окном гудел на одной ноте. На подоконнике, в стеклянной банке, стояли три сухих ветки физалиса, и один из его оранжевых фонариков лежал рядом, сплющенный.
— В октябре не вышло. У Лены операция была, плановая, на колене. Потом у меня отчётный период.
— Отчётный период, — повторила мать. Она сказала это ровно, без нажима, и слово в её рту стало длинным и ненужным — инструкция от прибора, который давно выбросили.
Край дивана принял его вес и просел с правой стороны сильнее: сломана задняя ножка, подложен кирпич, обёрнутый в полотенце. Дерево под обивкой жаловалось при каждом движении.
Рука матери поднялась и легла в воздух — ладонью вверх, на уровне груди, в пустоту между ними. Повисла там.
Он наклонился и вложил в неё свои пальцы.
Ладонь у неё была сухая и тёплая, с тонкой кожей, которая двигалась по костяшкам отдельно от костяшек. Она держала не крепко. Она ощупывала: большим пальцем по его ногтю, потом по тыльной стороне кисти, потом по мозоли у основания большого пальца, потом по ободку обручального кольца. Сантиметр за сантиметром. Инвентаризация.
— Руки холодные, — сказала она. — Пешком шёл?
— С автовокзала.
— От вокзала двадцать минут. Через рынок, там короче, но плитка битая.
— Через рынок и шёл.
— Ботинки сними, — сказала она. — Сиди в носках.
— Снял уже.
— Снял. — Рука отпустила его и вернулась на плед. — Тогда сиди.
На кухне загремела крышка. Вода пошла и смолкла. Шипение под кастрюлей сменилось глухим бульканьем — каша взялась.
За окном, между рамами, лежал старый слой ваты, пожелтевший, и к нему прилипли два сухих мотылька, ещё августовских. Снаружи во дворе дворник сгребал мокрые листья в кучу — не сметал, а продвигал по асфальту пластами, со скрежетом.
— У тебя в подъезде домофон не работает.
— Он три года не работает.
— Так кто угодно войдёт.
— Кто угодно уже сорок лет входит, — сказала Мария Петровна. — Ко мне приходили. Я слышала. Остановились у двери, постояли и ушли выше, к Валиным. У них там каждую пятницу.
— И ты одна. С незапертой дверью.
— Дверь запертая. — Палец снова пошёл по обвязке пледа. — Витя, ты сел на край и говоришь в сторону. Повернись ко мне, когда говоришь. Я не вижу, куда у тебя лицо.
Плечи развернулись к ней. Проверить это она не могла.
— Вот так лучше, — сказала она.
Нина принесла из кухни две табуретки, одну поставила у кресла, на вторую положила кухонное полотенце и поставила тарелку. Движения у неё были короткие и сцеплённые: тарелка, ложка, салфетка под ложку, край полотенца подвернут, чтобы не свисал.
— Мама, каша. Овсяная на воде, с маслом. Ложку я кладу справа от тарелки, черенок к тебе. Тарелка горячая снизу, за край не бери, бери за бортик.
— Я знаю, Нина.
— Знаешь, а третьего дня взяла.
— Третьего дня ты её на другое место поставила.
Нина выпрямилась, переложила полотенце на другое плечо и посмотрела на брата сверху, через всю комнату.
— Ты есть будешь?
— Потом.
— Потом не будет. Потом я уйду в собес, у меня там в десять по справке.
— Я не за кашей приехал.
Слова вышли резче, чем он их складывал в автобусе. Сестра медленно нагнулась, подняла с линолеума крошку — одну, засохшую — и зажала её в кулаке.
— А за чем? — спросила Нина.
Мать нашла ложку. Она делала это иначе, чем делают зрячие: сначала ребром ладони прошла по табуретке от себя к себе, нащупала черенок, обвела тарелку кончиками пальцев по краю, проверила, где бортик, и только потом набрала. Половину ложки. На губы попало немного масла, и она тут же стёрла его согнутым указательным — не промахнувшись.
Сумка так и лежала у него на коленях, пока он на это смотрел.
За спиной у него, в сервант, Нина вернула на место солонку, и стекло звякнуло о стекло.
— Сначала доешь, — сказала Нина в сторону матери. И уже брату, тише, одними губами, бесполезно: — При ней не надо.
— При ней — надо.
— Витя.
— При мне что надо? — Мария Петровна положила ложку поперёк тарелки. Движение было точное, и ложка легла ровно. — У меня уши работают лучше, чем у вас обоих. Нина, ты встала у буфета и мотаешь головой. Ты всегда у буфета мотаешь головой, половица там отвечает.
Нина посмотрела себе под ноги. Половица под её правой тапкой была чуть просевшая, с чёрной щелью по шву.
— Я не мотаю.
— Витя. Ты приехал первым автобусом из области, в ноябре, с мокрыми руками и в носках, и сидишь с чем-то на коленях. У тебя там шуршит. Это не продукты. Продукты шуршат по-другому.
Пустая сумка лежала у него на коленях, из плотной клеёнчатой ткани, и шуршала о брюки при каждом вдохе.
Сумка сошла с колен на пол. Резинки пошли с углов папки — одна соскочила и упала в пыльную полосу у дивана.
— Мам, — сказал Виктор. — Я нашёл место.
Радиатор гудел. Во дворе дворник доскрёб свой пласт листьев и бросил лопату на асфальт — плоский металлический хлопок, от которого в серванте снова отозвалось стекло.
— Какое место, — сказала Мария Петровна. Без вопросительного знака.
— Пансионат. Под Клинцами, двадцать два километра от моего города. Не государственный. Там два корпуса, отопление своё, не зависит от городской котельной. Комнаты на одного и на двоих. Медсестра дежурит круглосуточно, не приходящая, а в смене. Еду готовят на месте, диетический стол есть. Я туда ездил. Сам. Четырнадцатого.
— Четырнадцатого, — сказала мать. — Это до или после отчётного периода?
Нина отступила на шаг от буфета, половица под ней отпустила звук.
— Ты ездил четырнадцатого и позвонил мне девятнадцатого про лекарства.
— Я не был уверен.
— В чём ты не был уверен? В том, что место хорошее, или в том, что скажешь мне?
Резинки легли на стол параллельно друг другу. Пальцы делали это аккуратно, сами. На тыльной стороне кисти, где мать ощупывала мозоль, кожа ещё держала тепло её ладони.
— В том, что потяну по деньгам, — сказал он. — Тридцать восемь за месяц. Пенсию они берут в зачёт, остаётся разница.
— Тридцать восемь, — сказала Нина.
— Да.
— У меня зарплата двадцать девять.
— Я не прошу тебя платить.
— Ты и не спрашивал меня ни о чём. — Нина говорила тихо, ровным кухонным голосом, которым перечисляют, что надо купить. — Я в семь утра здесь. В семь вечера здесь. Я ей ногти стригу, я ей капли капаю в восемь и в двадцать, я у неё пол мою два раза в неделю, потому что если один — она на крошке поедет. Я два раза в месяц к ней Валю прошу посидеть, и Вале я за это пирожки пеку, потому что деньгами она не берёт, обижается. А ты съездил четырнадцатого в хороший пансионат.
— Я для этого и съездил.
— Для чего?
— Чтобы она не умирала тут одна за запертой дверью, пока мы с тобой считаем, кто сколько ногтей постриг.
Ложка в тарелке дрогнула. Мать её не трогала; дрогнул табурет, потому что Мария Петровна положила на него руку.
— Витя, — сказала она. — Передвинь стакан. Он у меня справа, а ты туда локтем лезешь.
Локоть лежал на спинке дивана, в полуметре от стакана. Виктор посмотрел на табурет, потом всё равно протянул руку и сдвинул стакан на три сантиметра влево. Стекло проехало по лаку с тонким скрипом.
— Сдвинул.
— Вот и хорошо, — сказала она. — А теперь скажи мне про комнату. Она какая?
— Светлая. Окно на юг, туда клён растёт.
Пальцы матери сошлись в щепоть и потёрли край пледа.
— Про клён мне зачем.
Рот открылся и закрылся, без звука.
На кухне закипел чайник — старый, с потёртым дном, который не свистел, а начинал дрожать и стучать о решётку.
Нина пошла снимать. В коридоре она задела ногой табурет с газетой, и газета съехала на пол, развернувшись.
— Мама, у тебя тут стакан стоял, я его в комнату отнесла, на твой табурет справа.
— Он там.
— А газета упала, я её на место.
— Не на место. Сложи вчетверо и положи сгибом к двери. Я по сгибу нахожу.
Нина присела и сложила газету. Сгибом к двери.
Сестра так и осталась на корточках в переднике, и в её затылке, у самого пробора, шла седая полоса, которой в прошлом году не было.
— Я не говорю, что ты плохо смотришь, — сказал он.
— Ты вообще про меня ничего не говоришь. Ты говоришь: двадцать два километра от моего города.
— Да. От моего. Потому что оттуда я приезжаю за двадцать минут, а не за семь часов с пересадкой.
— Ага, — сказала Нина, вставая. — Удобно.
— Нина.
— Удобно же, Витя. Всё правильно. Там тепло, там медсестра в смене, там клён. Там только одного нет.
— Чего.
— Этого.
Рука её пошла по воздуху коротким полукругом, не выше плеча. Стол с клеёнкой. Сервант с тремя гранёными стаканами и одной чашкой без ручки, которую мать не разрешала выбросить. Кресло. Радиатор. Банка с физалисом. Половица у буфета, которая отвечает. Табурет с газетой, сложенной сгибом к двери.
Мария Петровна сидела и перебирала обвязку, палец за палец.
— Нина, — сказала она. — Ты рукой махнула?
— Махнула, мама.
— Я по воздуху слышала. — Мать помолчала. — Витя. А если я ночью встану, у них там что, до стены сколько?
— Не знаю, — сказал Виктор. — Я не мерил.
— А тут от кровати до стены полтора моих шага, и на стене выключатель, которым я не пользуюсь. А дальше угол шкафа. Угол у меня обмотан, Нина обмотала, тряпкой и скотчем. Я его рукой нахожу и по нему поворачиваю. Потом три шага до двери, в двери порожек, он на половину ладони. Потом коридор, он пахнет обувью. Потом кухня, она пахнет газом, даже когда газ не горит, он там в полу живёт с семьдесят восьмого года. Я до уборной дохожу за сорок секунд. Я считала.
— Ты ночью вставала? — быстро сказала Нина. — Ты мне не говорила, что ты одна ночью вставала.
— Я не каждую ночь. — Мария Петровна повернула голову к Виктору — чуть мимо, в сторону его левого плеча, на полладони мимо. — А там я за сколько дойду?
Папка поехала к ней по клеёнке с сухим шорохом картона.
— Там тебе не надо будет доходить одной. Там кнопка. Нажимаешь — приходят.
— Кто приходит?
— Медсестра.
— Как её зовут?
— Мам.
— Я спрашиваю, как её зовут. — Голос у матери не поднялся, но стал сухим и ровным, как половица без ковра. — Если я ночью нажму кнопку, и ко мне в темноту войдёт человек и возьмёт меня за руку, я хочу знать, как его зовут, пока он идёт.
Ладонь легла на папку сверху. Под ладонью подался размокший картонный угол.
— Там две смены. Я видел одну. Женщину зовут Галина Ивановна. Ей лет пятьдесят пять. Она при мне поднимала мужчину с кровати в коляску, и она его сначала предупредила.
— Как предупредила?
— Сказала: Пётр Семёнович, я беру вас под правую. И подождала.
— И он что?
— Сказал: берите.
Мать убрала руки с пледа и положила их на подлокотники. Кисти легли ровно, симметрично, пальцы вниз по изгибу дерева. В таком положении она сидела, когда к ней приходили из поликлиники.
— Это ты хорошо запомнил, — сказала она.
— Я специально смотрел.
— Специально он смотрел, — сказала Нина в сторону окна.
— А ты бы что смотрела? Ковёр?
— Я бы спросила, сколько у них лежачих на одну эту Галину Ивановну. Двадцать? Тридцать? Ночью одна в корпусе?
— Четырнадцать.
— На всю ночь четырнадцать человек с кнопками, — сказала Нина. — Хорошо. Одна нажала — пришли. Три нажали — к кому?
Папка лежала между ними. Жжёного пятна на клеёнке под ней не было видно.
Под большим ногтем темнела полоска — вчера менял сайлентблок, не домыл. Кулаки сжались, и в правом запястье отозвалось старое, с сухим мелким щелчком где-то в косточке.
— Я не могу больше так, — сказал он. — Третьего числа мне Валя позвонила. В половине десятого вечера. Говорит: Витя, у вашей мамы за дверью вода льётся долго. Я с ней двадцать минут по телефону, она ходит, стучит, слушает. Потом мама подошла. Кран. Просто кран.
— Я его потом подтянула, — сказала Нина.
— Я не про кран. Я про те двадцать минут. Я стоял у себя в коридоре в одном носке с телефоном и считал, за сколько доеду, если прямо сейчас выйду.
— И за сколько?
— За семь часов. Если есть автобус. Ночью нет автобуса.
Радиатор щёлкнул и перешёл на другую ноту, выше. Во дворе кто-то тащил санки по мокрому асфальту — без снега, просто тащил, железом по камню.
Мария Петровна слушала этот звук, повернув голову к окну.
— Валя мне про твой звонок не говорила, — сказала она.
— Я просил не говорить.
— Зачем?
— Чтобы ты не пугалась.
— А я теперь не пугаюсь? — Она опять нашла плед и взялась за обвязку. — Витя. Ты мне сейчас что принёс? Место или испуг свой?
Молчание держалось долго, под стук железа во дворе.
— Потому что про место ты говоришь: двадцать два километра, тридцать восемь тысяч, Галина Ивановна, клён на юг. Это ты хорошо говоришь. А потом про один носок в коридоре. И вот это ты говоришь по-другому. Это у тебя главное.
Нина стояла у буфета и не двигалась, и половица под ней ничего не отвечала.
Рука прошла по лицу снизу вверх. Щетина, двое суток не бритая, отозвалась под ладонью шорохом, и этот шорох был громче радиатора.
— Да, — сказал он. — Это главное.
— Вот, — сказала мать. — Теперь я тебя слышу.
Нина отошла от буфета, взяла с табуретки тарелку с недоеденной кашей и понесла на кухню. На пороге она остановилась.
— Мама, кашу греть?
— Нет.
— Она остыла.
— Нина. Поставь тарелку и сядь. Ты стоишь третий час.
— Я сижу вечером.
— Ты вечером штопаешь.
Тарелка встала на угол стола — рядом с папкой, почти касаясь её. Масло на остывшей каше свернулось в неровное жёлтое пятно и застыло.
Она не села. Стул она развернула к столу, легла руками на спинку и осталась стоять за ним.
— Я не отдам её туда, — сказала Нина.
— Это не ты решаешь, — сказал Виктор.
— А ты?
— И не я.
Сестра подняла голову.
— Вот как.
— Я привёз бумаги. Я не привёз решение. Там надо заявление от неё самой, с её подписью, если она дееспособная. А она дееспособная.
— Я дееспособная, — сказала Мария Петровна. — Я на прошлой неделе Нине пенсию сама считала. В уме. И сошлось.
— Сошлось, мама.
— Сошлось, — повторила она. — Вот. Витя, подай мне эту твою папку.
Руки его остались на коленях.
— Там печатное, — сказал он. — Там мелким.
— Я знаю, что там печатное. Подай.
Нина отступила от стула на шаг. Диван жалобно выпустил его, и папка пошла через комнату в двух руках, плашмя.
Ладони матери поднялись навстречу, и картон лёг в них широкой стороной. Руки осели — не от веса, в папке было полкилограмма, — осели потому, что она переложила её себе на колени, на плед, и расправила сверху обе ладони.
Дальше пошло то же, что с его рукой. Большой палец по кромке. По углу — размокшему, мягкому, вдавленному. По пружине скоросшивателя внутри, через картон. По наклейке ногтем, туда и обратно, по буквам, которые не читались ничем.
— Тут у тебя уголок мокрый, — сказала она.
— Дождь.
— Дождь. — Палец ещё раз прошёл по углу. — Ты её под куртку не сунул?
— В сумку.
— Сумка тоже мокрая была?
— Была.
— Так в следующий раз под куртку, — сказала Мария Петровна. — К животу, и рукой держи.
Ладони сошли с папки и легли рядом, на плед. Папка осталась у неё на коленях. За её плечом на подоконнике висел сплющенный оранжевый фонарик физалиса и серый прямоугольник двора, где дворник уже уходил с лопатой на плече, и с лопаты у него капало.
Нина смотрела на эту папку на коленях матери. Чужой человек, которого пустили в дом и посадили на лучшее место.
— Мама, давай я её положу, — сказала она.
— Положи на стол.
— Я в шкаф положу.
— На стол, Нина.
Шаги её дошли до кресла. Папку она сняла с колен матери снизу, двумя руками — поднос с полными стаканами. Понесла.
Клеёнка приняла её в середину, на то самое жжёное пятно. Тарелка с остывшей кашей отодвинулась вправо. Солонка влево. Папка легла ровно, между тремя стульями, из которых занят был один.
Резинки так и лежали на столе, параллельно друг другу, и одна у самого края.
— Я в собес, — сказала Нина, не поднимая глаз от стола. — К десяти. Я вернусь в час.
— Иди, — сказала мать.
— Витя посидит.
— Витя посидит.
Передник ушёл с неё и повис на гвозде у двери. Пальто застегнулось снизу вверх, и в кармане звякнули ключи — две связки на одном кольце, своя и материна.
Уже из прихожей она сказала в комнату:
— Капли в восемь закапали. Следующие в двадцать. Пузырёк на окне, слева от банки. Не переставляй.
— Не переставлю, — сказал Виктор.
Дверь закрылась. Два поворота — изнутри их не было, она закрывала своим ключом снаружи, и замок отщёлкнул дважды, с лестницы.
Шаги пошли вниз. На площадке первого этажа они встали, постояли несколько секунд и пошли дальше.
Голова матери повернулась к двери, и эту остановку она выслушала до конца.
Потом рука её пошла к стакану, который он сдвинул на три сантиметра. Нашла сразу.
— Витя.
— Да, мам.
— Сядь на тот стул, который к столу. Не на диван. Диван у нас на кирпиче, ты в него провалишься и будешь сидеть ниже меня.
Венский стул под ним не дал ни звука, только подклеенная перекладина тронула пятку. До папки оставалось полметра. На наклейке читалось: «Отделение № 2. Условия и перечень услуг». Чернила в правом углу расплылись, и цифра стоимости растеклась в синее облачко.
— Ты мне её вечером почитаешь, — сказала Мария Петровна. — Когда Нина придёт. Всю, по пунктам. И что мелким внизу — тоже.
— Почитаю.
— И я тебе тогда скажу.
— Что скажешь?
Пальцы её нашли край пледа и пошли по обвязке, палец за палец, туда-обратно.
— Скажу, что я за эти двадцать минут, пока Валя за дверью стучала, тоже кое-что посчитала, — сказала она. — А ты один в коридоре стоял, в одном носке, и считал минуты, и не знал, что тебе делать.
Радиатор под окном гудел на одной ноте. В банке на подоконнике сухо тронулась ветка физалиса — сквозняк из рамы, где вата пожелтела и держала на себе двух августовских мотыльков.
Папка лежала на яблоках клеёнки, между ними, и мокрый угол её медленно отдавал влагу в картон.
Голос за дверью
Дверь закрылась, и в квартире остались два звука: радиатор под окном и ложка, которую Мария Петровна положила поперёк тарелки ещё полчаса назад.
— Витя.
— Я тут.
— Ты на диване или уже на стуле?
— На стуле.
— На том, который к столу?
— На том.
Венский стул держал вес без скрипа, только подклеенная перекладина упиралась в пятку сквозь носок. Носок был сырой с утра и за полтора часа отдал влагу в лак перекладины, и лак там стал тёмным.
— А почему я тебя не слышала, как ты садился?
— Я пересел, когда Нина уходила. Под её шаги.
Пальцы матери сошли с подлокотника и легли на край пледа.
— Так не надо, — сказала она. — Под чужой звук не садись. Я потом тебя ищу.
Во дворе под окном стояла пустая лопата дворника, прислонённая к стволу, и с черенка капало на мокрый асфальт раз в три-четыре секунды. Эти капли были слышны в комнате — рама старая, вата между стёклами пожелтела и не держала ничего, кроме двух августовских мотыльков.
— Я тебе теперь всё буду говорить, — сказал Виктор. — Встаю, сажусь.
— Не всё. Ты мне говори, когда уходишь из комнаты. И когда возвращаешься. Середину я сама слышу.
Радиатор щёлкнул и перешёл на верхнюю ноту.
Пустая тарелка с застывшим жёлтым пятном масла стояла на табуретке у кресла. Рядом — стакан, прикрытый блюдцем, сдвинутый утром на три сантиметра влево и оставленный там.
— Посуду убрать?
— Убери. Тарелку возьми, ложку не трогай.
— Почему?
— Потому что ложка моя, она при мне лежит. Нина придёт, она её с тарелкой заберёт.
Тарелка пошла на кухню. Линолеум в коридоре был вымыт вчера и держал на себе одну засохшую крошку, которую Нина утром зажала в кулаке, и никаких других.
На кухне у окна стояла кастрюля с остатком каши, накрытая той же крышкой, которая гремела в семь. Над раковиной висело полотенце, вафельное, сложенное вдвое, сгибом к стене. Рядом второе, сложенное вдвое, сгибом к стене. Третье — так же.

