
Полная версия:
Кому нужна слепая мать
Тарелка легла в раковину.
— Витя, ты воду откроешь?
Голос прошёл через коридор без усилия, ровно.
— Открою.
— Открывай сразу горячую. Там вентиль вправо туго идёт, его подтянули, и он теперь срывается.
Вентиль действительно шёл туго и на половине оборота сорвался, и кипяток ударил в тарелку и дал брызги до подоконника. Пар сел на тыльную сторону кисти и остался там коротким жжением под костяшками.
— Сорвался?
— Сорвался, мама.
— Вот.
Полотенце с гвоздя — по мокрому подоконнику, по белой краске, где под слоем проступала старая зелёная, по чугунной батарее под окном, сверху донизу. Полотенце вернулось на гвоздь, сложенное вдвое, сгибом к стене. Края не сошлись, и один угол висел ниже другого на палец.
Вернувшись в комнату, он объявил себя с порога:
— Я вошёл.
— Слышу. Садись.
Стул оказался не там, где был оставлен. За две минуты он не двигался сам; двигался тот, кто вставал с него, и съехал он к серванту, в полуметре от прежнего места.
Стул поехал обратно. Задние ножки прошли по линолеуму с двойным глухим стуком через шов половицы.
Голова матери повернулась к этому звуку, и шея у неё под подбородком натянулась двумя жилами.
— Что ты сейчас сделал?
— Стул придвинул.
— Куда?
— К столу. Где он стоял.
— Где он стоял — я тебе не говорила. — Рука её поднялась и пошла в воздухе влево, к столу, и остановилась, не дойдя. — Витя. Ты его на два стука передвинул. А он от стола до серванта на четыре. Ты его посередине оставил.
Половина оборота, и ножки опять прошли по шву, два стука и ещё два.
— Теперь четыре, — сказала она. — Теперь он у стола. Сядь и больше не трогай. Вечером Нина пол будет мыть, она его отодвинет и поставит назад, и это у нас с ней отработано, она ножкой обратно в след ставит, там в линолеуме вмятины.
Под передними ножками в линолеуме стояли две круглые вмятины, серые от въевшейся пыли, и ножки в них входили точно.
— Я не знал про вмятины.
— Ты много про что не знал.
Дыхание её выровнялось не сразу. Левая рука легла на подлокотник, правая пошла по обвязке пледа, палец за палец, туда и обратно, и этот счёт шёл быстрее, чем утром.
Банка с физалисом на подоконнике стояла слева от пузырька с каплями. Сплющенный оранжевый фонарик лежал между ними, и один его край был отломан.
— Мам. Я вот сейчас хочу понять. Ты до уборной доходишь за сорок секунд.
— Дохожу.
— А если я сейчас эту табуретку с газетой отодвину на полметра — за сколько?
— Не отодвигай.
— Я не отодвигаю. Я спрашиваю.
Правая рука остановилась на обвязке.
— Я её найду, — сказала Мария Петровна. — Коленом. И буду полчаса сидеть и думать, кто её туда поставил и что ещё он поставил.
— Полчаса.
— Полчаса, Витя. Потому что если табуретка уехала, то, может, и стакан уехал. И тогда я к стакану руку протяну в пустое место, и это у меня до вечера в руке останется.
Радиатор стучал. Во дворе кто-то провёз детскую коляску по плитке, и плитка у второго подъезда отзывалась на каждый стык.
На ладони у него, у основания большого пальца, лежала мозоль, которую мать утром инвентаризовала, и под ногтем темнела полоска от вчерашнего сайлентблока. Кулак сжался и отпустил. В правом запястье отозвалось сухим мелким щелчком.
— Мам.
— Что.
— А ты в прошлый мой приезд за сорок секунд доходила? Или за двадцать?
Молчание держалось долго, под стук плитки во дворе.
— В прошлый твой приезд я ещё свет различала, — сказала она. — Окно от стены. Я его утром находила и от него считала.
— А теперь?
— А теперь я от половицы считаю.
Половица у буфета была чуть просевшая, с чёрной щелью по шву, и под ногой отзывалась коротким скрипом с провалом в середине.
— От этой?
— Нет. Та отвечает, когда на неё с кухни заходят. Я от другой считаю, у кровати. На ней шов поперёк.
Три с половиной шага до кровати. Шов нашёлся под ковриком, через ткань, твёрдой поперечной линией.
— Ты на неё встал.
— Встал.
— Сойди. Ты её своим весом по-другому ведёшь, у тебя восемьдесят с лишним, она у тебя глубже проваливается. Мне потом будет казаться, что она просела.
Стул принял его обратно. Ножки сели в свои вмятины, передняя левая — сразу, передняя правая — после короткого шарканья.
В серванте стояли три гранёных стакана и чашка без ручки. На полке ниже — сахарница с отбитым краем крышки, повёрнутая отбитым к стене.
Часы над дверью были без стрелок, со стёкла снята рама. Внутри, на циферблате, лежала скрученная резинка.
— Мам, часы когда встали?
— Весной.
— Нина не меняла батарейку?
— Я не просила. Я по радио время беру. Там в начале каждого часа.
За дверью с коричневым дермантином на площадке работало радио у соседей, и сквозь две двери от него доходил только ровный мужской гул без слов.
Виктор повернул кисть к свету: на его часах было двенадцать и семь минут. До начала часа, когда диктор назовёт время, оставалось меньше часа.
— Витя.
— Да.
— Ты папку мою вечером почитаешь.
— Почитаю.
— Всю.
— Всю.
— А до вечера ты тут сиди и ничего не трогай. — Она помолчала. — И не ходи за мной, когда я встану.
— Ты встанешь?
— Я каждый час встаю. Мне сидеть нельзя долго, у меня ноги затекают и потом не слушаются.
Кресло отдало её вес с длинным скрипом по всей раме. Плед соскользнул с колен и лёг на сиденье, половиной на подлокотник.
Подъём занял у неё семь секунд. Сначала обе ладони на подлокотники, потом перенос вперёд, потом пауза с опущенной головой, потом вверх.
Ладонь её нашла спинку кресла и пошла по ней к стене.
— Я до кухни и назад.
— Я с тобой.
— Сиди.
Три шага до угла шкафа. Угол был обмотан тряпкой и скотчем, скотч местами отошёл и свисал серыми языками. Ладонь легла на обмотку, большой палец ушёл за угол, и на этом пальце она повернула себя к двери.
Порожек в двери — на половину ладони. Нога пошла к нему носком, нащупала, поднялась, встала за ним.
Коридор. Левая рука по стене, по обоям с проступившей серой полосой на уровне бедра — вытертой до основы, длиной во весь коридор.
На полпути её правая нога встретила табурет с газетой. Не коленом: носок мягко нащупал ножку, с нажимом, пробуя дно.
— Стоит, — сказала она. — Хорошо.
Кухня пахла остывшей плитой, пригорелым молоком на эмали — тем самым запахом, который там с семьдесят восьмого. Мария Петровна дошла до раковины, провела рукой по краю, нашла полотенце на гвозде, взяла его за угол и перевесила.
Полотенце легло сгибом к стене, и углы у него сошлись.
Дорога назад заняла больше. У порожка она остановилась и стояла шесть или семь секунд, держась за наличник.
— Витя, ты где сидишь?
— На стуле. У стола.
— Скажи ещё что-нибудь.
— Я на стуле у стола, мам. Левее тебя, если от двери.
— Вот теперь вижу, — сказала она и пошла к креслу.
Плед лежал на сиденье неправильно, половиной на подлокотнике. Руки её прошли по сиденью, собрали плед, сложили на весу вдвое и расправили на коленях уже сидя — сначала по правой, потом по левой.
Запястье у неё с внутренней стороны было в двух местах тёмное, по-старчески, с размытыми краями, и одно из этих пятен шло вокруг кости.
— Это что?
— Что.
— На руке. Синяк.
— Это тумбочка.
— Какая тумбочка?
— Которая у кровати. У неё угол.
— Когда?
— Во вторник.
— Нина знает?
— Нина мне на него троксевазин мазала, — сказала Мария Петровна. — Два дня. И обмотать хотела, как шкаф, а я не дала. Я тогда угол перестану находить.
В двенадцать двенадцать ключ вошёл в замок снаружи. Два поворота, цепочка не ставилась, дверь пошла и задела обувную полку — ту, с которой капало утром и которая теперь была насухо вытерта.
— Мама, я пришла! — крикнула Нина из прихожей, ещё не разувшись. — Я в прихожей, разуваюсь!
— Слышу.
Тапки без задников прошлёпали до комнаты и встали на пороге, у самой половицы.
Пальто повисло там же, за дверью, на втором гвозде. Передник вернулся через голову, завязки сошлись за спиной одним движением, без поиска.
Взгляд её прошёл по комнате и остановился на стуле.
— Ты на нём сидел?
— Сидел.
— Он в следах?
— В следах.
На корточках у стула, лицом к передним ножкам: одна стояла в вмятине ободом, вторая — краем, на миллиметр мимо.
Два пальца подвинули ножку. Та села.
— В собесе что? — спросил Виктор.
— Ничего. Справку по инвалидности переоформляют, там первая группа по зрению, им нужна выписка из стационара, а стационар был в областной, значит, я туда еду. Не сегодня. — Передник подтянулся на поясе, и Нина повернулась к матери. — Мама, капли в двадцать, я буду. Я тебе сейчас суп, картошку я утром начистила, она в воде.
— Я не хочу суп.
— Ты утром кашу не доела.
— Я половину съела.
— Ты три ложки съела, я тарелку видела.
Тарелка стояла в раковине, вымытая, вверх дном, в стопке из одной.
На кухне Нина встала так, что от стола через открытую дверь виднелись спина, плечо, передник — и под передником левая рука, вцепившаяся в край столешницы.
Секунд двадцать там ничего не двигалось.
Потом открылся ящик, и начался нож по доске.
— Витя, иди сюда, — позвала она. — Мама, я Витю на кухню беру на пять минут.
— Берите.
Кухня была два шага в ширину. Доска, картошка, кастрюля, табурет у двери. Нина говорила под нож, не поднимая головы, тем же ровным кухонным голосом, которым перечисляют, что надо купить.
— Я тебе сейчас скажу, а ты не перебивай, потому что я один раз скажу.
— Говори.
— У неё в квартире всё посчитано. Не мной — ей. Я только поддерживаю. Половицы, порожки, углы, шов на половице у кровати, газета сгибом к двери, стакан справа на табуретке, вентиль горячий срывается, я его подтянула, и она это запомнила. Угол шкафа обмотан. Вот это — всё. Больше там ничего нет. И вот это «всё» работает только если никто ничего не двигает.
— Я стул подвинул.
— Я видела.
— Она меня поймала по стуку.
— Она меня тоже ловит. — Нож дошёл до конца картошки и пошёл по следующей. — Я в прошлом месяце коврик в коридоре переложила, он загибался, и она об него два раза задела. Я его на двадцать сантиметров к стене переложила. И она в тот день до уборной не пошла. Не пошла, Витя. Она терпела до меня.
Нож остановился.
— Она мне этого не сказала. Я сама поняла, потому что я в семь пришла и она сидела в кресле и у неё лицо было белое.
Вода пошла в кастрюлю. Струя била в донце и выворачивалась через край, а Нина держала кастрюлю под ней и смотрела на воду.
— Теперь я коврик не трогаю. И никто не трогает.
— Нина.
— Что.
— У неё синяк на руке. От тумбочки. Вторник.
Кастрюля встала на плиту. Спичка — со второго раза; газ взялся с хлопком, коротко дал серой и пошёл ровным синим. Нина убавила венчик, подержала ладонь над конфоркой, проверила, что пламя держится по всему кругу, и серой больше не пахло — только разогретой эмалью.
— Я знаю. Я мазала.
— Ты мне не сказала.
— Я тебе про ногти не говорю и про клизму не говорю, — сказала Нина. — Ты бы про синяк услышал и сразу в свои Клинцы позвонил. Ты вот и позвонил, четырнадцатого.
— Я четырнадцатого ездил.
— Ты ездил. — Руки пошли о передник, двумя короткими движениями, которыми снимают с ладоней приставшее. — А я тут во вторник в полвосьмого вечера мазала и в одиннадцать ещё раз, и домой пошла в полдвенадцатого, и у меня своя квартира в двух кварталах, и там у меня стоит нестиранное с воскресенья.
Из комнаты раздался голос:
— Нина.
— Да, мама.
— Вы там про меня.
— Мы про суп.
— Вы про меня, — сказала Мария Петровна. — Ты на кухне про суп громче говоришь. А сейчас вы тихо.
Нина пошла в комнату. Виктор — за ней.
— Мы вошли, — сказал он с порога. — Оба.
— Хорошо, что предупредил. — Голова матери повернулась к нему, и глаза её остановились чуть мимо, левее плеча. — А теперь садитесь оба и говорите при мне.
Передник прошёл шорохом по спинке стула; стул развернулся к креслу, но Нина осталась стоять за ним, положив руки на спинку, тем же хватом, что и в семь утра.
— Мама, тут нечего говорить.
— Тут вы два часа говорите, — сказала Мария Петровна. — Витя мне с семи утра говорит «она», и ты мне говоришь «она». Я тут сижу. Я «она» или я мать?
— Мама.
— Нет, ты скажи. Ты в собес ходила, ты мои справки носишь, ты мне ногти стрижёшь. А говоришь ты про меня в сторону кухни. Вот эта стена, — рука поднялась и пошла назад, через плечо, к буфету, — ей вы оба говорите. Не мне.
Тишина. Радиатор. Капля с черенка лопаты во дворе.
— Я поняла, — сказала Нина.
— Ты не поняла. Ты сейчас мне согласилась, чтобы я перестала.
Ладонь на спинке стула сжалась, и дерево скрипнуло в стыке.
— Хорошо, — сказала она. — Говорю тебе. Мама, у тебя синяк от тумбочки, потому что ты встала ночью и пошла, и я этого не видела, потому что меня не было. И я не знаю, что делать, потому что я не могу тут ночевать. У меня работа с восьми тридцати.
— Вот, — сказала Мария Петровна. — Вот это ты мне сказала.
— И я ещё тебе скажу. Я в прошлую пятницу у Ивановых день рождения не пошла. И в субботу я не пошла в баню, куда я двадцать лет хожу. И дочери я в прошлый раз в сентябре звонила.
— Нина, — сказала мать.
— Нет уж, теперь я при тебе. — Голос остался ровным, и только слова стали короче. — Я не жалуюсь. Я говорю, что я тут, и что я буду тут, и что без меня эта вся твоя арифметика — половицы, газета, стакан — не стоит ничего. Потому что кашу варю я. Капли капаю я. Вентиль подтянула я. Угол обмотала я.
— Я тебя не просила про угол.
— Ты не просила. Я пришла и увидела, что у тебя на бедре полоса, и обмотала.
Мария Петровна сидела прямо. Кисти легли на подлокотники симметрично, пальцами вниз по изгибу дерева — в положении, в котором она встречала людей из поликлиники.
— Нина. Ты мне сейчас хорошее сказала и плохое вместе.
— Какое плохое?
— Что без тебя не стоит ничего. — Она помолчала. — Витя. Ты это слышал?
— Слышал.
— И что ты теперь скажешь?
Венский стул скрипнул перекладиной. Мозоль у основания большого пальца прошла по самому краю клеёнки, по яблокам, выцветшим до розовых пятен, туда и обратно.
До папки, лежавшей на жжёном месте в середине стола, оставалось полметра. Угол её высох за эти часы и остался вдавленным, с бугром по линии сгиба. Наклейка на обложке читалась от двери: «Отделение № 2. Условия и перечень услуг», и цифра стоимости в правом углу так и держалась синим облачком.
— Я скажу, что я три часа думал не то, — сказал Виктор.
Нина подняла голову.
— Я приехал с одним вопросом: тут или там. И я его весь автобус крутил. — Пальцы его прошли по клеёнке ещё раз. — А тут не «тут или там». Тут уже «там».
— Это как? — сказала Нина.
— Это так, что в этой квартире уже стоит учреждение. Только оно в одном лице и без оклада. — Голова его повернулась к сестре. — Ты сегодня пришла в семь. Сварила. В собес сходила. Пришла в двенадцать двенадцать. Ножку стула в вмятину поставила двумя пальцами и даже не заметила, что ты это сделала. Вечером придёшь в двадцать и закапаешь. И так с ноября по март.
— Я так два года.
— Два года, — сказал он. — Я тебе этого не считал.
На кухне загремела крышка — суп взялся. Нина дёрнулась к двери и остановилась.
— Иди, — сказала мать. — Сними и возвращайся. И говори из кухни, я хочу слышать.
Из кухни пошёл голос Нины, под стук крышки:
— Витя, мне не нужно, чтоб ты меня жалел.
— Я тебя не жалею. Я считаю.
— Чего ты считаешь?
— Сколько стоит то, что ты делаешь бесплатно.
Половица у буфета ответила, когда Нина вернулась. Она встала на неё и стояла, и голова Марии Петровны пошла на звук.
— Ты у буфета.
— У буфета, мама.
— Головой мотаешь.
— Мотаю.
Лопата во дворе съехала по стволу и упала на асфальт — плоский металлический хлопок, и стекло в серванте отозвалось тонким звоном.
Корпус Марии Петровны дёрнулся весь целиком, и плед сполз с её правого колена на пол.
В два шага Нина дошла до неё, подняла плед, встряхнула его один раз и расправила на коленях — сначала по правой, потом по левой.
— Это лопата, мама. У дворника. Она у дерева стояла и упала.
— Я слышала, что железо.
— Железо и есть. Лопата.
Рука матери нашла руку Нины на пледе и легла сверху, и большой палец у неё пошёл по костяшкам дочери — сантиметр за сантиметром, по ногтю, по тыльной стороне, по кольцу, которого на этой руке не было пятнадцать лет, и палец этот всё равно прошёл по пустому месту на безымянном.
— Руки у тебя холодные, — сказала Мария Петровна.
— Картошку мыла.
— Воду грей.
— Я грела.
— Грей лучше.
Так они стояли и сидели секунд двадцать, и ладонь Нины оставалась под рукой матери, и Нина её не забирала.
Потом пальцы Марии Петровны разошлись и отпустили.
Ладонь Виктора легла на папку сверху. Под ней подался высохший бугор на углу.
— Мам.
— Что.
— Там стул не трогают.
— Где?
— В той комнате, под Клинцами. Там стул не трогают, пол моют при человеке и заранее говорят, что сейчас будут мыть. Там Галина Ивановна сначала сказала: Пётр Семёнович, я беру вас под правую. И подождала.
— Ты мне это утром говорил.
— Утром я тебе говорил про клён. — Пальцы его сняли с наклейки прилипшую крошку сухого листа. — А сейчас я тебе говорю про другое. У тебя тут одна Нина на все сорок секунд до уборной. А там четырнадцать человек на одну Галину Ивановну, и это плохо, Нина права, я считал всю ночь и это плохо. Но там Галина Ивановна в смене, и у неё смена кончается, и приходит вторая. А у Нины смена не кончается.
— У меня кончается, — сказала Нина. — В полдвенадцатого.
— И начинается в семь.
Молчание держалось под радиатор.
— Мама, — сказал Виктор. — Я тебе эту папку сейчас не вечером, а сейчас открою. И мы её с тобой и с Ниной пройдём по пунктам, и мелкое внизу тоже. И ты мне на каждом пункте будешь говорить: вот это у меня тут есть, а вот этого у меня тут нет. И где у нас с Ниной нет — там я молчу. А где нет у тебя — там говорю я.
Резинки лежали на столе параллельно друг другу, и одна у самого края. Пальцы его взяли первую.
— Нина. Сядь.
Взгляд Нины ушёл на стул. Стул стоял в своих вмятинах, обеими передними ножками.
— Я сяду, — сказала она. — Только я сначала газ уберу.
— Иди.
— Витя.
— Что.
— Ты открывай при ней, — сказала Нина уже с порога. — Не до меня. Я из кухни слышу.
Резинка сошла с угла и легла на клеёнку третьей, рядом с двумя.
— Мам. Я открываю.
— Открывай, — сказала Мария Петровна и положила обе ладони на подлокотники. — И читай громко. У меня тут радиатор гудит.
Папка на клеёнке
Резинка сошла с третьего угла и легла на клеёнку четвёртой, в ряд с остальными. Картон на обложке распрямился не весь: угол, размокший вчера, остался вдавленным и держал на себе след большого пальца.
— Я открыл, — сказал Виктор.
— Слышу. — Мария Петровна положила обе ладони на подлокотники, пальцами вниз по изгибу дерева. — Громче читай. Радиатор.
Из кухни пошёл стук крышки — суп сняли с огня и накрыли. В комнату потянуло разваренной картошкой и лавровым листом, и к этому примешался мокрый шерстяной дух от пледа, подсохшего у радиатора. Потом тапки без задников прошлёпали по коридору и встали на пороге, у самой половицы.
— Я вошла, — сказала Нина. — С полотенцем. Я у двери постою.
— Садись.
— Я постою.
Скоросшиватель внутри папки разжался с металлическим вздохом. Первый лист был типографский, с водяным гербом в углу и телефоном в три строки. Второй — от руки, на четвертушке, чужим косым почерком.
— Первая бумага у них общая, — сказал Виктор. — Называется «Условия приёма». Я её читаю всю, с пунктами.
— Читай.
— Пункт один. Приём осуществляется по письменному заявлению самого получателя услуг либо его законного представителя.
Пальцы матери сошли с подлокотника и легли на обвязку пледа.
— Это я.
— Это ты.
— Витя, — сказала Нина от двери. — А если она заявления не напишет?
— Тогда никто её туда не повезёт.
— А законный представитель — это кто у нас? Ты?
— Никто. — Лист лёг на клеёнку. — У мамы дееспособность не ограничена, доверенности мы не делали. Пока она сама не подпишет, бумага мёртвая. Я у Галины Ивановны спросил прямо: может человек отказаться на входе? Она сказала — может и на третий день, расторгают по заявлению, забирают родные.
— А забирать на день можно? На Новый год, домой?
— Можно, с отметкой у сестры-хозяйки. И приходить можно каждый день, с десяти до восьми, кроме карантина по гриппу.
— Телефон у неё там будет?
— Телефон у неё свой. — Виктор помолчал. — Розетка у койки одна, зарядку я привезу с длинным шнуром.
— Дальше читай, — сказала Мария Петровна.
— Пункт два. При приёме предоставляются: паспорт, полис, справка об инвалидности, выписка из истории болезни, флюорография не старше года, анализы на кишечную группу и дифтерию.
— Флюорографию мне делали в областной, — сказала Мария Петровна. — Весной. Нина возила.
— В апреле, мама, — сказала Нина от двери. — В апреле, значит, в апреле она просрочится. И везти тебя на анализы в поликлинику, где второй этаж без лифта.
— Там есть выездная сестра, — сказал Виктор. — За отдельные деньги. Шестьсот рублей выезд.
— Шестьсот до нашего города?
Лист дрогнул в руке. Внизу, мелким, шло примечание в две строки.
— Нет, — сказал он. — Шестьсот у них по району. До нас — по километражу.
— Ага, — сказала Нина.
Радиатор щёлкнул и перешёл на верхнюю ноту. Во дворе кто-то открыл машину, и сигнализация отозвалась двумя короткими.
— Витя.
— Да, мам.
— Ты мне эти пункты до вечера читать будешь, а я из них ничего не возьму. — Обвязка шла под пальцем, палец за палец. — Я тебя про другое спрошу. Там день какой?
— Какой день?
— От подъёма. В шесть у них что? В семь? Я встаю в пять сорок, потому что радио в шесть даёт время, и я по нему сверяюсь. А у них что в пять сорок?
Бумага опустилась на клеёнку, на яблоки.
— В пять сорок у них темно.
— Это я знаю.
— Нет, мама, я не про то. У них в коридоре всю ночь горит лампа, одна, над постом. И в пять сорок она горит. А подъём по корпусу в семь.
— Что значит подъём?
— Значит, в семь приходят.
— Кто приходит?
— Санитарка. Их две на корпус в утреннюю. — Четвертушка с косым почерком перевернулась под пальцами. — Я это у Галины Ивановны переспросил и записал. В семь обход, кому надо — поднимают и ведут, кому надо — моют в постели. Потом завтрак, в восемь, в столовой первого этажа или в комнату, если лежачий. Потом лекарства. Потом до обеда они сами.
— Сами — это как?
Молчание держалось секунды четыре.

