Читать книгу Кому нужна слепая мать (Рен Вольский) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Кому нужна слепая мать
Кому нужна слепая мать
Оценить:

4

Полная версия:

Кому нужна слепая мать

— Сидят, — сказал он. — Радио в холле. Телевизор в холле.

— А я где сижу?

— Где хочешь.

— Я спрашиваю: где я сижу. — Голос у матери не поднялся, но стал сухим и ровным — половица без ковра. — Витя, у меня тут кресло. Я его нашла в семидесятом году в комиссионном, и у него подлокотник правый ниже левого, потому что я на него всю жизнь локоть кладу. Я в него сажусь и у меня спина не болит. А там я во что сажусь?

— Там стулья. С мягким.

— С мягким.

— И одно кресло в холле.

— Одно, — сказала Мария Петровна. — На четырнадцать человек.

— Четырнадцать — это лежачие на сестру. Там в корпусе двадцать шесть.

Нина отошла от двери и переложила полотенце на другое плечо.

— Двадцать шесть на одно кресло.

— Нина.

— Я считаю. Ты сам считал всю ночь, ты и говорил.

Клеёнка под ладонью была тёплой от руки и холодной в двух сантиметрах правее. Мозоль прошла по розовым пятнам, выцветшим до основы, и собрала с них сухую крошку хлеба.

— В обед суп и второе, — сказал он. — Диетический стол есть, пятый и девятый. В четыре полдник. В шесть ужин. В девять обход, капли, кто на ночь просит — дают. В десять свет в комнатах гасят, в коридоре остаётся.

— Кто гасит?

— Санитарка.

— А если я не хочу в десять?

— Мам, у тебя свет и так не…

Слово остановилось на половине.

Пальцы матери замерли на обвязке.

— Доскажи, — сказала она.

Щетина под ладонью отозвалась шорохом, и этот шорох был громче радиатора. В правом запястье щёлкнуло сухо, мелко, где-то в косточке.

— У тебя свет не включён, — сказал Виктор. — Я вчера три часа тут сидел и не заметил, что мы с тобой в темноте.

— А я заметила.

— Как?

— По тебе. Ты в двенадцать сказал «я тебе почитаю» и к выключателю не пошёл. Значит, тебе было видно от окна. Значит, был день. — Она помолчала. — Я тебе вчера сказала: я весной свет различала. Окно от стены. Теперь не различаю. Теперь у меня от окна тепло, Витя. Я к нему щёку поворачиваю, и щека мне говорит, вышло солнце или нет. И тянет по низу, от рамы, холодным, в одну щиколотку. И плитка у второго подъезда к вечеру стучит часто, потому что с работы идут, а в обед редко. Я из этого утро от вечера беру, когда радио молчит.

Серый прямоугольник двора лежал у неё за плечом, в нём стоял дворник, уже без лопаты, и курил, повернувшись к мусорным бакам.

— В той комнате окно на юг, — сказал Виктор.

— Это ты мне третий раз говоришь.

— Я тебе про тепло говорю. Я вчера в обед вошёл и руку на подоконник положил — подоконник греется. И на батарею положил. Горячая, не чуть тёплая. У них котельная на территории, своя, они от города не зависят и в октябре топят с пятнадцатого.

— Это тебе Галина Ивановна сказала.

— Это я на батарее подержал. А Галина Ивановна сказала, что у них на посту термометр и утром пишут в журнал: двадцать два, двадцать три. И если в комнате сдуло, из кладовой несут масляный обогреватель и второе одеяло, под пятку. Я этот обогреватель видел, он в кладовой стоит, три штуки, и шнуры смотаны.

— А окно у них на зиму чем заклеено?

— Не заклеено. Там рамы новые, белые, в одну створку.

— Значит, от окна по полу не потянет. — Палец пошёл по обвязке. — А клён у стекла есть?

— Есть. В полутора метрах. Сейчас без листьев.

— А в июне он с листьями.

— С листьями.

— И тогда у меня до полудня в окне тепла нет.

Папка лежала между ними, на жжёном пятне, и больше его не прикрывала: раскрытая, она ушла углами в стороны, и пятно от кастрюли вышло наружу чёрным кольцом.

Нина присела на корточки у кресла и подвернула край пледа, который сполз по правому колену на палец.

— Мама, у тебя тут. Я подворачиваю.

— Подворачивай.

Руки у Нины двигались короткими сцеплёнными движениями: край, угол, прижать под бедро, проверить ладонью, что не висит.

— Витя, — сказала она, не поднимаясь. — Тридцать восемь.

— Да.

— Пенсия у неё шестнадцать четыреста.

— Шестнадцать четыреста восемьдесят, — сказала Мария Петровна. — С февраля.

— Они её берут в зачёт. Значит, разница двадцать одна с чем-то.

— Двадцать одна пятьсот двадцать, — сказал Виктор.

— Каждый месяц.

— Каждый.

— Это у тебя сколько?

Кулак сжался на клеёнке и отпустил. Под большим ногтем темнела полоска от вчерашнего сайлентблока, не домытая.

— У меня сорок две на руки, — сказал он. — У Лены пятнадцать, и она до февраля на больничном по колену, ей платят шестьдесят процентов.

— Значит, половину твоих.

— Половину.

— А у тебя квартира в ипотеке, — сказала Нина, вставая. — Ты в прошлом году говорил, восемь лет осталось.

— Семь.

— И ты сюда положишь двадцать одну пятьсот.

— Я положу.

— Сколько?

Радиатор гудел. Банка с физалисом стояла слева от пузырька, и сплющенный оранжевый фонарик лежал между ними, отломанным краем к стеклу.

— Я не знаю, — сказал Виктор.

— Вот.

— Я не знаю, Нина. Я тебе соврать могу, что всегда. Я год вытяну точно, у меня на зиму отложено на машину, машина подождёт. Второй год я вытяну, если не сломаюсь.

— А если сломаешься?

— Тогда я приду к тебе и к Серёге.

— Ко мне с чем? — Нина взяла с клеёнки первый лист, посмотрела на него и положила обратно, чуть мимо прежнего места. — У меня двадцать девять. У меня дочь в Твери с двумя детьми, и я ей в сентябре восемь тысяч отправила, потому что у них там садик частный, потому что в государственный очередь.

— Я знаю.

— Ты не знаешь. Ты это первый раз сейчас слышишь.

Половица у буфета ответила — Нина встала на неё, и голова Марии Петровны пошла на звук.

— Ты у буфета.

— У буфета, мама.

— Витя. А третий у нас кто?

— Серёга.

— Серёга, — повторила мать. — Он мне звонил в субботу. Говорил восемь минут. Спрашивал, не течёт ли у меня бачок.

— Бачок течёт, — сказала Нина. — Я ему сказала.

— И что он?

— Сказал, приедет в выходные с прокладкой.

— В какие выходные?

Нина не ответила.

Ложка в пустой тарелке дрогнула — дрогнул стол под переложенным локтем.

— Я ему вчера вечером писал, — сказал Виктор. — С автовокзала ещё, пока ждал. Про Клинцы. Он прочитал.

— И что?

— Ничего.

— Витя.

— Ничего, мама. Галочки стоят, ответа нет.

Правая рука сошла с подлокотника в воздух рядом с креслом, где стоял табурет. Ребро ладони прошло по табуретке от себя к себе. Стакан нашёлся сразу — так и стоял, сдвинутый вчера на три сантиметра влево и оставленный там. Блюдце легло на угол табурета, три глотка ушли, стакан вернулся точно в то же мокрое кольцо.

Блюдце сверху.

— Теперь так, — сказала она. — Нина. Ты мне который раз в этом разговоре про деньги сказала?

— Я считаю.

— Ты считай. Я тебе про другое. Ты мне скажи, кто меня там вечером спать поведёт.

— Там санитарка, мама, — сказал Виктор.

— Я не тебя спросила. Я Нину спросила.

Полотенце сползло с плеча Нины и повисло на спинке стула, одним углом ниже другого.

— Я не знаю, — сказала Нина.

— Вот. — Ладони матери вернулись на подлокотники, ровно, симметрично. — А здесь ты знаешь. Здесь ты меня в двадцать поведёшь, и ты мне капли закапаешь, и ты меня до уборной подождёшь за дверью, и ты мне скажешь: мама, я тут стою, не торопись. Ты это два года говоришь. И ты это ещё сколько будешь говорить?

Пальцы Нины сомкнулись на спинке стула. Дерево скрипнуло в стыке.

— Я буду.

— Сколько, Нина?

— Пока надо.

— Это не ответ.

— А какой тебе ответ надо? — Голос у неё остался ровным, кухонным, которым перечисляют, что купить. — Чтоб я тебе сказала «всегда»? Я скажу. Мне не трудно слово сказать. Мама, всегда. Вот.

— Это ты сейчас мне в лицо сказала.

— В лицо.

— А Витя слышал.

— Слышал, — отозвался Виктор.

— И теперь он тебе поверит и в свои Клинцы больше не позвонит. И будет у нас всё как было. И ты будешь в полдвенадцатого домой ходить два квартала, и у тебя в воскресенье нестиранное стоять будет, и дочь ты в сентябре звонила.

Крышка на кухне тихо осела на кастрюлю — пар дошёл до неё и выпустил изнутри.

— Мама.

— Что.

— Не надо так.

— Надо так, — сказала Мария Петровна. — Витя. Ты мне вчера сказал: у Нины смена не кончается. Ты это хорошо сказал. А теперь ты мне скажи: ты зачем сюда приехал. Про место я поняла. Я тебя про тебя спрашиваю.

Венский стул не дал ни звука, только подклеенная перекладина тронула пятку сквозь носок.

Правая ладонь легла на левое запястье и сжала. Под пальцами косточка отозвалась тем же сухим щелчком.

— Третьего числа, — сказал Виктор.

— Это ты мне рассказывал.

— Я тебе про двадцать минут рассказывал. Я тебе не рассказывал, что я делал на двадцать первой.

Пальцы матери остановились на обвязке.

— Я трубку не положил, — сказал он. — Валя говорит: подошла, всё, кран. И я ей говорю: спасибо, Валентина Сергеевна, спокойной ночи. И кладу. И стою в коридоре в одном носке. Второй я снял, пока ходил, и он у меня в руке был, мокрый, я в нём на балкон выходил.

— Дальше.

— Дальше на кухню, и сел. И сижу. И у меня в голове не кран. У меня в голове, как мне позвонят во второй раз, и Валя скажет не про воду.

— И?

— И я этот второй раз просидел весь. — Мозоль прошла по клеёнке, туда и обратно, по розовому пятну. — Я просидел, как я одеваюсь. Как я в справочную звоню, а автобуса нет до шести сорока. Как я семь часов еду и у меня телефон в руке. Как я сюда вхожу, а дверь уже открыта, потому что её кто-то открыл до меня. И вот до этого места я дошёл, и у меня руки затряслись, и я встал и выпил воды из-под крана, и Лена проснулась и спросила, что я тут делаю в половине двенадцатого.

Во дворе хлопнула дверца, и машина тронулась по мокрой плитке с длинным шуршанием.

— И ты ей что сказал? — спросила мать.

— Я ей сказал: ничего. Иди спать.

— А мне ты теперь сказал.

— Тебе сказал.

— Витя. — Правая рука поднялась и легла в воздух, ладонью вверх, на уровне груди, в пустоту между ними. — Дай руку.

Пальцы легли в её ладонь.

Держала не крепко. Большой палец пошёл по его ногтю, по тыльной стороне кисти, по мозоли у основания большого пальца, по ободку кольца. Сантиметр за сантиметром. На третьем круге палец остановился на запястье, там, где он сам его сжимал минуту назад, и постоял.

— Вот теперь я поняла, что ты привёз, — сказала Мария Петровна.

— Мам.

— Молчи. — Ладонь не отпустила. — Ты привёз мне папку. А в папке у тебя лежит твоя кухня и твоя половина двенадцатого. И ты хочешь, чтобы я тебе её из головы вынула. И я бы тебе её вынула, Витя. Я мать. Мне тебя жалко больше, чем себя.

У буфета стояла Нина и не двигалась, и половица под ней ничего не отвечала.

— Но я тебе её вынуть могу только одним способом, — сказала мать. — Я должна выйти отсюда и сесть в автобус. И тогда у тебя в коридоре никто в носке стоять не будет. И у Нины смена кончится. А у меня кончится всё.

Пальцы её разошлись и отпустили. Рука вернулась на подлокотник.

— Это не всё, — сказал Виктор.

— Это всё, сынок. — Ровно, без нажима. — Я сегодня утром до кухни дошла и полотенце перевесила. Сгибом к стене. Это у меня работа. Больше у меня работы нет. И если у меня эту работу забрать, я буду сидеть в одном кресле на двадцать шесть человек и ждать, когда в семь придут.

— Там Галина Ивановна предупреждает, — сказал он. — Она при мне сказала: Пётр Семёнович, я беру вас под правую. И подождала.

— Это ты мне четвёртый раз говоришь. — Мария Петровна помолчала. — А ты у Петра Семёновича спросил, как его по имени-отчеству зовёт вторая смена?

Папка на клеёнке лежала раскрытая, и первый лист с водяным гербом сдвинулся с того угла, куда его положила Нина, — на половину ладони, в сторону солонки.

— Не спросил, — сказал Виктор.

— Вот.

— Я спрошу.

— Когда?

— Я им сегодня позвоню.

— Сегодня, — отозвалась Нина от буфета. — Витя. А ты спроси ещё, чего она тебе не показала.

— Что не показала?

— Я не знаю. Я там не была. Я тебе говорю: ты приехал в обед, и тебя водила та, которая в смене, и ты видел то, что она тебе показала. Ты у них в четыре утра был?

— Не был.

— А я тут в четыре утра была. В прошлый вторник. И я тебе про тот вторник не говорила, потому что ты бы сразу в Клинцы позвонил.

Голова матери повернулась к ней. Шейный позвонок сухо щёлкнул под платком.

— Нина. Ты во вторник в четыре утра тут была?

Полотенце со спинки стула Нина взяла обеими руками, сложила вдвое, потом ещё вдвое, и углы у неё не сошлись — вылез язычок махры, сантиметра на два.

— Была, мама.

— Я тебя не звала.

— Ты меня не звала. Я в двенадцать от тебя ушла, а в полчетвёртого у меня в голове щёлкнуло, что я вентиль не до конца закрыла, и я встала и пошла.

— Два квартала. Ночью.

— Два квартала.

— И вентиль?

— Закрытый был. Я постояла в прихожей, послушала, как ты спишь, и ушла. Я к тебе в комнату не заходила, чтобы ты не проснулась.

Радиатор щёлкнул, и по ноге под столом прошла волна сухого тепла, от которой под коленом зачесалось. Между рамами, на пожелтевшей вате, лежали два августовских мотылька. Сквозняк тронул одного за крыло, и крыло поднялось и опустилось, и опять поднялось.

— Вот про это я и говорю, — сказал Виктор тихо.

— Про что.

— Про то, что у нас тут два человека не спят. Она в полчетвёртого встаёт и идёт через город проверять вентиль, а я в другом городе сижу на кухне и проигрываю себе, как мне позвонят. И мы с ней оба это два года делаем и друг другу не говорим.

Ободок стакана был липкий, и палец, пройдя по нему, остановился на сколе.

— Я тебе сказала, — сказала Нина.

— Ты мне сегодня сказала.

— Я тебе сегодня сказала, потому что ты сегодня первый раз сел и стал слушать. Ты раньше всё знал.

Четвертушка с косым почерком съехала с листа и легла поперёк, прикрыв собой слово «питание». В самом низу у неё стоял номер телефона и приписка в три слова: «спросить Г. И.»

— Хорошо, — сказала Мария Петровна. — Теперь я вам скажу, что мне надо.

Оба повернулись к ней. Проверить это она не могла.

— Витя, ты звони. Ты у них спроси не про клён. Ты спроси: в семь утра кто входит. В семь вечера кто. В четыре утра кто в корпусе, по имени, и сколько он там часов до этого не спал. Спроси, можно мне кресло привезти. Моё. Вот это, с подлокотником.

— Я спрошу.

— Спроси, можно мне радио. Мне не телевизор. Мне радио, которое в начале часа время говорит.

— Спрошу.

— И спроси главное. Нина, ты тоже слушай, потому что ты это у себя тоже не знаешь.

— Я слушаю.

Правая рука матери пошла по обвязке пледа, палец за палец, по шишечкам, и остановилась там, где петля была спущена.

— Я каждое утро просыпаюсь и первые секунды не знаю, где я, — сказала Мария Петровна. — Это у всех так, у вас тоже, вы просто глаза открыли и всё. А я лежу и слушаю. И я слышу: радиатор гудит на одной ноте, у Вали наверху вода идёт, на лестнице никого, за окном у второго подъезда плитка стучит, если по ней идут. И я по этому собираю, что я дома. И это у меня занимает секунды три. А потом я встаю.

Радиатор держал свою ноту. Ложка в стакане шла по ней мелкой дрожью, прислонившись к стеклу.

— Витя. Ты у них спроси: я там утром открою глаза и буду слушать. И я услышу, как в коридоре идут, и как в двери напротив кто-то кашляет, и как кто-то по лампе над постом говорит. И я из этого не соберу ничего, потому что оно не моё. Ты спроси у своей Галины Ивановны: сколько у меня там будут эти три секунды? Три минуты? Час? Или они у меня там никогда не кончатся, и я каждое утро буду просыпаться в чужом?

Она подождала. В тишине мотылёк между рамами перевалился на другой бок и больше не двигался.

— Вот это ты спроси, — сказала она. — И ещё одно спроси, и с него начни. Можно мне там просыпаться в своей комнате? В своей, одной, чтобы дверь была закрыта и чтобы я утром не слышала чужих голосов — ни в коридоре, ни за стеной, ни над головой. Мне не вид нужен, Витя, мне нужно, чтобы первое, что я утром услышу, было моё. Можно так или нельзя? И вот с этим ответом ты ко мне приходи. А папку свою закрой, она мне на столе мешает. Я к ней руку тяну и в неё упираюсь, а там у меня соль стояла.

Лучше умереть дома

Папка закрылась не сразу: пружина скоросшивателя не пускала первый лист, пока угол его не завернулся, и картон сошёлся с хрустом, в котором была вчерашняя вода.

— Закрыл, — сказал Виктор.

— Теперь сними со стола.

Резинки легли на углы, одна за другой, четвёртая соскочила и упала в пыльную полосу у дивана. Папка ушла на подоконник, к банке с физалисом, и встала там ребром, прислонившись к раме.

— Ты её куда дел?

— На окно.

— Там у меня капли.

— Капли слева от банки. Я справа поставил.

Ладонь матери пошла по клеёнке от себя — ровно, без поиска, по жжёному пятну от кастрюли, которое два часа было прикрыто и теперь вышло наружу чёрным кольцом. Палец остановился в середине этого кольца, постоял и двинулся дальше, к тому углу, где всю жизнь стояла соль.

Угол был пустой. Пальцы встали там, где солонка стояла все сорок лет, прошли по клеёнке на ширину её донца и разошлись.

— Витя.

— Да.

— Соль.

Солонка стояла у серванта, куда её утром отодвинули, чтобы положить папку. Стекло проехало по клеёнке с коротким скрипом и встало на своё место, в светлый прямоугольник, выеденный в рисунке за сорок лет.

Рука нашла её со второй попытки. Обвела ободок. Ноготь прошёл по дырочкам в крышке — три пустые, одна забитая.

— Вот, — сказала Мария Петровна. — Теперь тут стол.

Радиатор под окном гудел на одной ноте. Во дворе плитка у второго подъезда отзывалась редко, с большими промежутками, — обед, никто не идёт.

На кухне Нина ставила кастрюлю под струю, и струя била в донце с жестяным звоном, выворачивалась через край и уходила тише.

— Нина! — позвала мать, не повышая голоса. — Иди сюда. Я при вас обоих скажу.

Вода закрылась. Вентиль дошёл до упора, сорвался на половине оборота и дал в раковину короткий плеск. Тапки без задников прошлёпали по коридору, обошли табурет с газетой — носком, с нажимом, по ножке — и встали на пороге.

— Я вошла. С мокрыми руками.

— Вытри и сядь.

— Я постою.

— Нина.

Передник подался под ладонями, и ладони прошли по нему дважды, снизу вверх. Стул развернулся к креслу. Половица под ним прошла двойным глухим стуком через шов, и Нина села на самый край, оставив между собой и спинкой ладонь воздуха.

— Села, мама.

— Слышу.

Пальцы матери пошли по обвязке пледа, палец за палец, и на третьей петле остановились.

— Я туда не поеду, — сказала она. — Я тут умру.

Венский стул не дал ни звука. Подклеенная перекладина упёрлась Виктору в пятку сквозь носок, а сам носок, мокрый с утра, лежал на лаке у самой перекладины, и лак под ним за три часа потемнел пятном в полпятки.

Нина сидела ровно. Под передником левая её рука сомкнулась на кромке сиденья, и дерево в стыке скрипнуло.

— Мама.

— Я сказала, а вы сидите и слушайте, не перебивайте. Я это не в сердцах. Я это с третьего числа каждую ночь складываю, с того вечера, как Валя за дверью стучала.

Между рамами, на пожелтевшей вате, лежали два августовских мотылька. Сквозняк из щели тронул того, что ближе к стеклу, и крыло у него поднялось и легло обратно.

— Витя, ты мне про комнату говорил. Окно на юг, батарея горячая, рамы белые. Это ты хорошо говорил, я тебе верю. — Ладонь сошла с пледа и легла на подлокотник, на правый, который ниже левого, и легла в выемку, продавленную локтем за пятьдесят с лишним лет. — А теперь я тебе скажу, из чего у меня тут день.

Её правая рука пошла с подлокотника вниз, к табуретке.

Ребро ладони прошло по табуретке от себя к себе. Нашло блюдце. Блюдце поднялось, перевернулось и легло рядом вверх дном. Стакан — на три сантиметра левее, где его сдвинули утром и где он остался.

Стакан поднялся до середины пути и опустился обратно, непитый. Встал точно в своё мокрое кольцо. Блюдце сверху.

— Вот это, — сказала она. — Это пятьдесят с лишним лет. Я этот стакан в семидесятом вместе с креслом купила, в одном комиссионном, в один день.

— Мам, стакан мы возьмём.

— Молчи, я не про стакан. — Рука ушла дальше, вправо и назад, к стене. Обои там держали вытертую серую полосу на уровне бедра, длиной во весь коридор, и под ладонью эта полоса была гладкой, без ворса, тёплой от радиатора. — Вот обои. Я по ним иду. Тут у меня гладко, а за углом в коридоре начинается шершавое, там другой кусок клеили, в девяносто втором, когда Серёжа женился. И я по этому стыку знаю, что я вышла из комнаты.

Пальцы её постояли на стыке.

— Теперь половица. Нина, встань на свою.

Нина поднялась и встала к буфету. Половица отозвалась коротким скрипом с провалом в середине.

— Это Нина, — сказала мать. — Это у неё двое. А если я сама на неё наступлю, она отвечает по-другому, выше, потому что во мне сорок девять килограмм. Витя, встань.

Стул отошёл. Под восемьюдесятью с лишним половица просела глубже и дала низкий короткий стон, и стекло в серванте тонко отозвалось.

Голова матери повернулась к этому звону.

— Вот. Вас у меня три звука. Третий Серёжин, он на пятку падает. Я их тридцать лет не путаю.

— Сядьте оба, — сказала она. — Я ещё не кончила.

Стул сел в свои вмятины. Передняя левая ножка — сразу, передняя правая — после короткого шарканья.

Левая ладонь матери легла плашмя на клеёнку и пошла по ней широко, до самого края, и на краю пальцы завернулись под кант и прошли по жёсткому шнуру с изнанки.

— Клеёнка. На ней яблоки были, зелёные с красным. Я их последний раз видела в позапрошлом октябре. Теперь у меня тут середина жжёная, от кастрюли, это я в девяносто девятом поставила без тряпки. Тут у меня справа гладко, а тут, — палец встал на три ладони левее, — тут у меня прожжено от утюга, маленькое, с копейку, это Нина в школе гладила.

— Я в седьмом классе, — сказала Нина.

— В шестом. Ты в седьмом уже на меня работала.

Ответа не было. Во дворе у второго подъезда плитка стукнула дважды и замолчала.

— И вот я утром встаю, — сказала Мария Петровна. — Я от половицы у кровати считаю, у неё шов поперёк. Три шага до угла шкафа, он обмотан. От угла поворот. Три до двери, в двери порожек на половину ладони. Коридор пахнет обувью. Кухня пахнет газом, и пригорелым молоком с семьдесят восьмого года, этот запах в полу живёт, он никуда не уходит, я его мыла. Полотенце у раковины сгибом к стене. Я его утром перевешиваю. Это моя работа.

Пальцы её вернулись на обвязку пледа.

— А там я во что встану?

— Там тебя поднимут.

— Витя. Я не спросила, кто меня поднимет. Я спросила, во что.

Ладонь Виктора прошла по лицу снизу вверх. Щетина отозвалась шорохом, и этот шорох был громче радиатора.

— В комнату, — сказал он.

— Какую?

— Я тебе её описал.

— Ты мне её описал с окном. — Голос у неё не поднялся, стал сухим и ровным, половицей без ковра. — Витя, окно мне теперь не комната. У меня весной окно было, я его от стены различала, светлое от тёмного. Теперь у меня от него тепло в щёку и тянет холодным в одну щиколотку, и всё. Мне надо, чтобы я проснулась, протянула руку и во что-то попала. И чтобы это что-то было моё, и чтобы я по нему вспомнила, кто я.

bannerbanner