Читать книгу Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца (Ольга Анатольевна Покровская) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца
Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца
Оценить:

4

Полная версия:

Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца

Три пролёта — сдвинув валун разбухшей двери, мы выскочили на морозный воздух. Как чисто! Под ногами хрустят обломки того самого сахара, что накололи с крыш.

В чужом дворе, вблизи ночной громады монастыря, Марсель выпустила, наконец, мою руку и остановилась отдышаться. Рыжие волосы её растрепались, круглое лицо горело.

— Ты что ли дурачок, Паша? — накинулась она. — И не совестно глупости-то молоть? Прошка, он, знаешь, как за советскую власть стоит? Померещится что — вмиг разрисует. И ведь злой, отметины любит ставить. А то чего, говорит, заживёт — и не вспомнит урок-то. Алёшку Хлебова видал без зуба?

— Зачем ты в дом его пускаешь?

— Это Прошку-то? — удивилась Марсель. — Да как его не пустить! Он в Москве революцию делал, что ты! Знаешь, сколько врагов пострелял?

Хорошо, что во мраке Марсель не видела выражения моих глаз, хотя, может быть, как раз и видела.

— Знаешь что? Я их вытурю, — решила она. — Пусть себе идут по домам, небось не бродяги. Я хозяйка, а они так, приблудные. Ты не бойся, я за тебя заступлюсь! — прибавила она простодушно. — Скажу им, мол, ты сирота, малость стукнутый. — Тут она зорко оглядела двор, огороженный сараюшками. — Стой здесь, жди меня, место тихое. Видишь, три окна светятся — это мильтона, начальника. И ни-ни отсюда — я мигом!

Я почувствовал прилив благодарности незримым хранителям, что меня берегли. Вот опять, словно из ниоткуда, ко мне явилась помощь.

Пока я ждал, облачность истончилась, и открылись звёзды. Они были рассыпаны по небу как попало. Я не отыскал ни одного знакомого созвездия — даже Большой медведицы, как будто и правда очутился в другой галактике. Мне пришлось провести в ней не менее получаса.

Несколько раз я обманывался, слыша в переулке похрустывание шагов. Наконец в свете фонаря показалась невысокая по-крестьянски крепкая фигура Марсели.

— Паша, ты тут? Ждёшь иль нет? Озяб? Идём, чаем тебя напою!

Мы вышли из двора на Остоженку и зашагали по рыхлому снегу к дому.

— Не серчай, что долго. С Алёшкой Хлебовым покумекали о тебе, — объясняла она дорогой. — Ты ведь образованный? Небось из гимназистов? Есть для тебя работа, если нуждаешься, — и она вопросительно взглянула на меня. Растерявшись, я пожал плечами. — У нас газета молодёжная, — ободрённо продолжала Марсель. — Мы постановили на собрании открыть обзор зарубежной прессы, чтоб читатель знал, как продвигается мировая революция. А языками никто не владеет. Один Борис Фёдорович, наборщик, но он старорежимный, ему постановили не поручать. Ты как, читать газеты французских товарищей и давать обзором, справишься?

— Со словарём — всё, что хотите. Хоть немецкие.

Марсель заулыбалась с облегчением и тут же снова встревожилась:

— Сперва поклянись, что не будешь на рожон лезть!

— На рожон не буду, но право иметь собственное мнение оставляю за собой, — сказал я, понимая, что никакой мой ответ, даже самый дурацкий, уже не лишит меня Божьей милости, явленной в лице рыжей Марсели.

Много раз потом, оборачиваясь, я думал: как угораздило меня принять заступничество этой девчонки, сестры красного командира, захватившего мой отчий дом? Как я мог предпочесть революционный свинарник чистым и верным Фридрихам? — И не находил ответа. Скорее всего, в ту ночь мне просто хотелось вернуться в родную квартиру, прилечь на знакомый с детства диван и отдохнуть.

Когда мы вошли, дома были только соседи — Авдотья с маленьким сыном и пожилая Анфиса Ивановна. Одна выглянула из папиного кабинета, другая — из маминой спальни.

— А кипяток есть? — представив меня, спросила Марсель у пожилой.

Пока добрая Анфиса Ивановна хлопотала на кухне, Марсель определилась с местом моего ночлега — в прокуренном зале на диванчике.

— Сейчас подушку Васину тебе дам. Он редко дома, всё воюет, — сказала она и, сбегав в мою детскую, принесла подушку в сероватой наволочке. Я бы ни за что не узнал в этой ветоши нашу белоснежную постель, но монограмма была тут как тут. На глазах у изумлённой Марсели я поцеловал вензель и, кинув подушку на диван, вышел из разгороженного зала. Обернулся:

— Пойдём в кладовку, покажу тебе кое-что! Там на антресольках.

— На антресольках? — растерялась Марсель, конечно, не знавшая о существовании в нашей квартире тайных пространств, дополнительных этажей и чуланчиков.

— Пойдём, не пожалеешь! — зазывал я её в приступе горькой иронии. — Возьми лампу, посветишь.

С любопытством она пошла за мной. В столовой под бельевыми верёвками я прихватил табурет. Он был необходим, чтобы достать до укромных полок под потолком высотой в половину человеческого роста. Дверцы нашей маленькой антресоли были отделаны точно так же, как стены, а потому незаметны. Подцепив нижний край, я распахнул створку.

— Тайник? — в восторге шепнула Марсель и подняла повыше лампу.

— Никакой не тайник. Просто место для хранения. Поглядим, что у нас тут…

С краю была шляпная коробка из гладкого золотистого шпона. Как раз то, что я искал.

Вернувшись с добычей в зал, я поставил коробку на диван, снял крышку, и тут же в лицо мне порхнул лёгкий и грустный дух сбитых дождём цветов. Тот самый, что всегда жил в нашем доме.

— Ох ты, глянь! Буржуйское, видать, хозяев… — потрясённо проговорила Марсель и, вынув шляпку, густо-синюю, цвета морского шторма, с пенной вуалькой, осторожно надела на рыжую шевелюру.

— Сними! — потребовал я.

— Что ты! Почему? — испугалась она и мигом исполнила приказ.

— Это вещи моей мамы. Я не разрешаю их трогать.

— Твоей мамы? — в страхе переспросила Марсель и опустила шляпку в коробку столь осторожно, будто она была выткана из стекла. — Так, может, ты жил здесь, Паша? Это твой дом?

— Да, это наша квартира, я здесь родился, — отвечал я, стараясь сохранять самообладание. — Мамы нет давно, мы жили тут вдвоём с папой. А потом его мобилизовали на санитарный поезд. Он врач.

— Ох, вот горе! — воскликнула Марсель в самом искреннем расстройстве. — Никому не признавайся! Смотри, узнают, что ты буржуй, я уж не помогу тебе, — помолчала и взволнованно прибавила: — А мамаши твоей шляпки я не трону. Что же я, покойницы вещи разорять стану? Я не такая…

— Мамы, — поправил я. — У меня была мама. Мамаша — это у вас.

Марсель заморгала, пегие, похожие на сердцевинку липового цвета, ресницы намокли.

С той минуты она переменилась ко мне, решив, должно быть, что со мной нельзя обходиться, как с прочими. Я вроде этих шляпок с вуальками — нуждаюсь в особой бережности.

Мигом возникло на диване постельное бельё, одеяло и вдобавок — узел из наволочки, а в нём превосходные вещи, пара рубашек, всё чистое, но словно пропахшее временем. И опять я нашёл метки — вензели, не слишком ровно вышитые Глафириной рукой. Глаша любила вставить слово в частную жизнь господ. Внезапно я осознал — это вещи моего папы.

— Я для Васи припрятала, что не успели разворовать. Но он ничего, у него довольствие, — виновато объяснила Марсель.

Полчаса спустя в некогда лучезарной, а теперь прокопчённой ванной комнате нагрелась вода. В печи вовсю полыхали куски забора. Иных дров за долгим отсутствием воюющего Ожогова не имелось. А ещё через полчаса, разморённый и чистый до блеска, я укутался в папин халат, припасённый Марселью для героического брата, но доставшийся по справедливости мне. От всего этого голова моя трещала не хуже деревяшек в печке. Я в своём собственном доме — но на правах бродяжки. В папиных вещах — но полученных из милости от чужой.

Глава 12

Так или иначе, план мой исполнился. Я снова жил дома. Мне определили место на том самом диване в зале, а в качестве шкафа я получил горку для посуды с единственным уцелевшим соусником. Учитывая, что в детской ночует Марсель, я хотел было попроситься в бывшую комнату Глафиры, но Марсель сказала, что там — Васины вещи, и заходить нельзя.

Днём Марсель малевала на огромном столе-верстаке плакаты, а иногда до вечера уходила в редакцию. По вечерам же у нас собирались «товарищи» — крикливые мастера политического рисунка и агитслова. За полночь компания расходилась по домам. Я распахивал окно — выветрить дух чужой стаи. Табачное марево редело, но запах краски накрепко въелся в мои сны.

Возразить против моего присутствия на законной площади героя революции и его сестры было некому. Даже Прохор после бурных переговоров с Марселью перестал меня замечать.

Что касается самого «красного командира», как трогательно назвала брата Марсель в день нашего знакомства, тот отстаивал советскую власть в отдалённых уголках бывшей Российской империи. Я увидел Василия Васильевича Ожогова только через пару лет. Наш союз с Марселью не вызвал в нём раздражения. Он отнёсся к «хахалю» сестры снисходительно. Думаю, его тронул мой влюблённый вид. Конечно, ему и в голову не могло прийти, что влюблён я был в звёзды марта, в старую лошадь Арфу, что помнил из детства, в плешивую Жучку, съедавшую изрядную часть моего пайка, в стихи умолкнувшего поэта Блока, во всю мою шаткую продувную жизнь. Марсель тоже нравилась мне, но не как что-то исключительное, а в ряду прочих явлений.

В феврале девятнадцатого хлопотами Марсели меня взяли на службу в редакцию молодёжной газеты. Моей задачей было давать обзор зарубежной прессы по интересующим советскую молодёжь вопросам и попутно строчить простенькие репортажи обо всём на свете. Необходимость использовать революционный лексикон не смущала меня. Это было похоже на лингвистическую игру, обретшую вдруг необыкновенную популярность.

Чуть раньше Марсель раздобыла для меня документ с выправленным происхождением: сын фельдшера. Носить предложенную маскировку мне было не стыдно. Я чувствовал себя заброшенным на чужую планету — здесь не было никого, кто мог бы узнать меня и ужаснуться моей нынешней жизни.

Эта грянувшая вдруг анонимность, чужестранство в собственном городе, подарили мне свободу на грани бесстыдства. Я ринулся в жизнь и с ног до головы вымазался её сажей. Бред нового искусства, вонь дворов, компания горластой молодёжи — всё это была грязь, но какая-то чистая. Похоже на то, как однажды в детстве на святки мы с Вилькой наелись угля, чтобы чёрным оскалом напугать Таню.

Год спустя после моего возвращения на Остоженку, в одно февральское воскресенье, у Марсели кончились белила. Работа была срочной, и меня послали за краской в подвальчик на Тверской.

В те дни я был вроде голодной собаки — мне не хватало пайка, я бредил едой, хоть Марсель и подкармливала меня гороховой похлёбкой и киселём на монпансьешках. Обрадовавшись поручению, я побежал по улицам в надежде встретить ангела, который чем-нибудь меня угостит. Глаза мои закусывали кусками снежного сахара по сторонам улицы и чёрным хлебом сараев, намазанным солнечным маслом подступавшей весны. На Тверской я зацепился взглядом за львов на крыше трёхэтажного особнячка — в нём расположился кинотеатр «Арс». Белые эти львы казались столь нелепыми в антураже революционной Москвы, что должны были вот-вот улететь прочь — взмыть чайками. Я засмотрелся, а когда вернулся на землю, из летающих львов материализовался и выскочил мне прямо в лоб живой и сияющий Лёва Вышегорский.

— Павлуша! Ну, слава тебе, господи! Встретились! — воскликнул он, налетая на меня и сминая в объятиях.

В пару к бушлату на голове у Лёвы оказалась шлемовидная шапка из обмундирования рабоче-крестьянской армии. Не хватало только символики — отсутствовала звезда. Заметив мой взгляд, Лёва снял подбитый ватой шлем, взъерошил пятернёй шевелюру. Русые кудри легли как попало — в идеально прекрасной вольности.

— Богатырочка-то а! Нравится? — продемонстрировал он мне головной убор. — А теплющая до чего! Не хочешь себе такую? — он нахлобучил шлем и подмигнул мне. — Что ж ты Фридрихов не навещаешь? Они без тебя горюют.

— Я им пишу иногда. А откуда ты знаешь, что горюют? — улыбался я, любуясь тем прежним, родным, что ещё сохранилось в Лёве.

— Да я обедаю у них запросто! По воскресеньям! — воскликнул Лёва и, увидев мою растерянность, смилостивился. — Шучу. Раза два всего был. Летом и вот под Рождество. Погоди, стану на ноги, женюсь на Тане. Семнадцать лет девице, пора.

Я знал, что Лёва болтун, и всё же новость меня смутила. Вот те раз. А Таня-то не против? Надо бы и правда навестить Фридрихов.

Мы шли гуляючи по сверкающему морозу, радуясь встрече, расспрашивая друг друга о житье-бытье. Внезапно Лёва достал из-за пазухи свёрток. В нём благоухала ещё не промёрзшая кулебяка с капустой. Он разломил её пополам.

— Откуда такая прелесть? — спросил я в восторге, дивясь, как быстро сбылась моя голодная мечта.

— А из институтского буфета, — сказал Лёва. Тут я узнал, что мой троюродный брат уже полгода являлся студентом бывшего Коммерческого института, ныне — Народного хозяйства, причём умудрился обучаться за государственный счёт.

— Знаешь, кто я теперь по происхождению? Стеклянщик! — с удовольствием рассказывал Лёва. — Провёл юность в пекле стекольной мануфактуры. Отчего бы государству не вложиться в мой рост?

— Лёва, я ужасно за тебя рад. Но как же тебе поверили? У тебя же на лбу написано, кто ты! Во что бы ты ни рядился.

Он рассмеялся прежним солнечным смехом, и оказалось, в светлой его улыбке слева теперь не хватает зуба. Эх, Лёва, зуб надо бы починить! Ведь ты не Алёшка Хлебов.

— Поверили — не поверили, какая разница, если кадров нет. Государству нужны квалифицированные специалисты, управленцы, — объяснил он, пока я жалел об утраченном совершенстве его улыбки. — Влез в душу начальству — и, пожалуйста, учусь на госсчёт!

— Решил смешаться с победившим классом? — задал я ему вопрос, который давно уже готовил для себя самого. — Может, лучше бы вместе держаться, своим кругом?

— Да каким своим? Свои слиняли давно! — возразил Лёва, кивая куда-то ввысь. — И потом, Павлуша, ведь это временно! А пока мне образование надо получить, выйти на руководящую должность. Соберу мастеров, будет сперва цех, затем фабрика. Газовый завод, понимаешь? А не кустарщина на керосине. Налажу и займусь художественной частью.

— Лёва, а нет вестей от Вики? — неожиданно для себя самого спросил я.

— Вестей? Каких вестей? Ты имеешь в виду — вестей с того света? Или думаешь, я успел обегать Париж? Я его обегаю, но чуть позже, когда моя ёлочная игрушка отправится покорять Европу!

Болтая, Лёва зашёл со мной в подвальчик за белилами, а когда снова вышли на мороз, запахнул покрепче бушлат и, поёживаясь, сказал:

— Слушай, а может, в гости позовёшь? Посидим, погреемся.

Это был момент истины, ради которого и произошла в тот день наша встреча. Я признался Лёве, что живу у людей, ставших хозяевами моей квартиры, совершенно на птичьих правах. С чистой совестью меня можно назвать бродягой.

Лёва выслушал меня, мрачнея на глазах, и молчал с полминуты, а затем грянул:

— Свинство и безобразие! Каждый советский гражданин имеет право на жилплощадь. Сейчас же идём в домовый комитет! Может, и я у тебя когда остановлюсь, а то мыкаюсь тут, где придётся, клопов кормлю.

Избегая разора дворов, мы пошли центральными улицами — по заснеженной Моховой, затем по Волхонке. Тут Лёва, озарённый некой практической мыслью, увлёк меня в переулок. В полуподвальном помещении, куда мы спустились, стоял чад. В крохотной кустарной мастерской на керосиновых горелках вытягивали и гнули стекло. Темноволосый парень, очень бледный, сидя на полу, возился с мехами.

— Володя, дай свой бушлат на часок! — поздоровавшись, велел Лёва.

— Чего? — не понял тот и взглянул огромными больными глазами.

— Ну дай ты бушлат! Вернём через час. Ты ж ведь никуда не собираешься? А тебе пальто его в залог! Давай-ка, пальто снимай, Павлуша.

Конечно, Лёва был прав. В моём чудесном подаренном Фридрихами пальто у меня было куда меньше шансов получить комнату. Я решительно снял его и, перебарывая брезгливость, надел пропахший керосином бушлат.

— Володя — мастер! Возьму его к себе, когда фабрика будет. Если доживёт… — сказал Лёва, когда мы вышли, и прибавил, качнув головой: — Туберкулёз, Павлуша, сегодня у каждого третьего.

Я захотел немедленно снять бушлат, но решил, что на морозе полезней для здоровья будет остаться в нём.

В жилотделе Лёва не дал мне сказать ни слова, зато сам проявил незаурядный талант ритора.

— Что ж это у вас происходит, товарищ? — бросился он в атаку на молодого чиновника, кажется и не собиравшегося ему возражать. — Наш гражданин, сотрудник газеты, — остался без крыши над головой! Родители погибли за революцию, сам трудяга — и без жилплощади. Заняли его комнату, представьте! Документы у него все в порядке. Покажи, Павел, удостоверение! Видите? Если со службы нужна бумага — так он принесёт. А то, ну что это! Наш советский репортёр — и вынужден бродяжничать! Это дело? А сам он такой человек, ничего для себя, всё для революции! Хорошо, я узнал, а то бы так и процветало ущемление прав! Видите, еле пригнал его к вам — всё ему о себе позаботиться стыдно.

Пока майским соловьём щёлкал и заливался Лёва, я молча стоял рядом. Бушлат сдавливал меня, как смирительная рубашка, я не мог пошевелиться ни душою, ни телом. Молодой начальник в гимнастёрке, с полуулыбкой и сияющими серыми глазами, не перебивая, слушал Лёвину трель. Я не мог понять, отчего его вид столь благостен, пока вдруг не заметил в углу, на шатком стуле, деревенскую девушку с милым лицом. Она сидела, потупившись, разбирая спутанную бахрому платка. И тут же я прочёл в воздухе, как по писаному: начальник приворожен этой крестьянкой! Всё его существо переполнено нежностью к ней, но нежность надо скрывать — на службе она неуместна. Тут грешным делом я подумал: должно быть, это кто-то из моих небесных заступников явился в крестьянском платье — умягчить сердце чиновника и устроить мой шаткий вопрос.

Как служащий газеты я проходил по категории мелкой интеллигенции, имеющей право на жилплощадь. Выписав ордер на вселение, начальник велел идти с бумагой в домовый комитет. Там мне должны были выделить площадь по норме.

— Дальше сам давай, Павлуша, некогда мне с тобой, — сказал Лёва, когда мы были на улице. — И к Володьке забеги, пальто возьми. А вообще, не робей, просись в свою квартиру! На иное не соглашайся, — он снова ранил меня дырой в улыбке и, крепко, с налётом пролетарщины, пожав мою руку, ушёл.

Дома Марсель выслушала меня серьёзно, нахмурила рыжеватые брови.

— Не дадут тебе здесь комнату. У такого героя, как мой Вася, отнимать не станут. В другом месте где-нибудь дадут.

Но другое место не могло устроить меня. Дом моего детства страдал, как собака, попавшая после гибели хозяев в дурные руки, я был единственным его утешением. Кроме того, в родной квартире мне было легче сохранить ускользающую связь со своей душой. Я твёрдо решил остаться, но не подал виду, сообразив впервые в жизни, что на чувствах любящего человека можно сыграть.

— Мне всё равно. Лишь бы крышу над головой. Где дадут, там и буду жить. Всех сборов-то один чемодан, — сказал я Марсели и отправился в переднюю с таким видом, будто намеревался собрать этот чемодан уже сейчас.

На другой день, повязав позадиристей красную косынку, Марсель пришла в жилотдел и зычным голосом (я слушал под дверью) принялась доказывать, что её брат, прославленный красный командир, не собственник какой-нибудь и очень настаивает на том, чтобы вернуть комнатёнку, по ошибке отнятую у сотрудника советской прессы. Вот только ему некогда ходить по жилотделам, потому и прислал за себя сестру.

Наконец распахнута была тетрадь, и в широкой графе возникла моя фамилия с попорченными кляксой инициалами, а в узенькой — дата заселения.

Меня определили в дальнюю часть зала, отгороженную хлипкой стеной от художественной мастерской, в которой я ночевал до сей поры. В доставшемся мне закутке Марсель хранила отслужившие плакаты, декорации и прочий хлам, перекочевавший теперь в мою бывшую детскую — на шкаф и под кровать.

Помню момент «вселения»: я вошёл, запер на ключ хлипкую дверь. Льющееся из высокого окна сияние марта затмило дух коммунального жилья. Я не слышал ни запаха подгорелой картошки, ни звона кастрюль, ни криков Авдотьиного сынишки — только тишину и, тропинкой в её лугах, — шорох стенных часов.

Из обстановки мне достался покалеченный турецкий диван и шахматный столик. Помимо многочисленных новых царапин на столешнице была кривая рана, нанесённая мной собственноручно в несознательном возрасте — кажется, ножницами.

У доброй Анфисы Ивановны, потерявшей семью и занимавшей мамину спальню, я разжился клочком мешковины. Вытер стол, диван, подоконник, вымыл пол и постелил чистую постель, а затем отыскал на антресоли, в коробке со шпильками и прочими мелочами, флакон с остатком маминых духов и мазнул понемногу на каждый предмет — диван, стол, подоконник, подушку. Точно так, как прежде делал папа.

В ту ночь, когда утих многолюдный дом, я различил шаги. Они раздавались в моей груди, мешаясь со стуком сердца. Там, внутри меня, обнаружилась комната, по ней прохаживались люди. Кто они? — гадал я. — Папа, ты? Может, я лёг спать, а вы с Глафирой тайком от меня наряжаете ёлку? Хорошо бы во сне проломить льдину, на которой дрейфует весь этот разор, и проснуться в солнечной глубине детства!

В ближайший выходной день я позвал поглядеть на новоселье Таню и Вильку Фридрихов. Это были мои первые гости: робеющий Вилька с бесполезно широкими опущенными плечами, будущий инженер, и с ним безупречная Таня, белокурые локоны из-под серого берета контрреволюционно прекрасны, перешитый костюм — в тон серому огню глаз. Теперь она студентка Высших педагогических курсов иностранных языков.

При виде нашей квартиры Вилькино лицо поразила тоска, а вот Таня держалась мужественно. Как ни в чём не бывало она обстучала с каблучков остаток снега и прошла, с любопытством оглядываясь, через переделанный под мастерскую зал в мой закуток.

Мне было странно обнаружить в своей «другой» жизни прежних Фридрихов. Всё исчезло — папа, папина книга, Кирейково. Москва переродилась, переродился дом, Лёва, Вика и я. Но Фридрихи оставались Фридрихами.

— Павлуша, тебе непременно надо на подоконник цветы! — решила Таня, строго осмотрев мою обстановку. — Хоть герани, они неприхотливы и цветут. Я тебе выращу персиковую и белую, привезу в другой раз. У вас такие были. Персиковую мама у вас и брала.

Глава 13

При всех ужасах начало двадцатых до сих пор кажется мне стоящим временем. Было что-то притягательное во всеобщем разброде, обретавшем мало-помалу форму. Разлившаяся река искала русло, и в любое время года пахло весной, кострами, гнилью и свежестью. Дикари с голодным огнём в глазах старались насытиться духовной пищей, большей частью отравленной. Кинематограф, уроки танцев, выставки новой живописи. Если мелькала живая добыча — Есенин выпускал книжку или вспыхивало новое имя в авангардном искусстве — её обгладывали дочиста. Всё это — бок о бок с бесами всех мастей, стайками беспризорников и забитыми лошадьми, падавшими прямо на улицах.

Москва, бывшая в моём детстве обихоженной и домашней, неслась одичалой собакой по сырому полю. Я видел, как, остановившись без сил, она лакает из борозды снеговую воду и снова мчится прочь от настигающей её смерти. Эту собаку со страшно худыми боками и злой мордой я жалел и любил. А потом забывал о ней и опять до стиснутых зубов ненавидел переродившийся город.

Та же путаница была у меня и в отношении себя самого. Я не понимал, кто я. Когда за день навидаешься всякого, трудно определить — переполнен ты или опустошён, живёшь свободно или пляшешь в ловких пальцах кукловода. Моё мироощущение менялось по десяти раз на дню, пока весной двадцать четвёртого года не произошёл странный случай.

Абсолютно всё в тот день шло криво. (Позже я сделал вывод: нелепости, совпадения и иная деформация реальности — всегда к переменам.) Начать с того, что Марсель простодушно выругалась на муху, залетевшую к нам на завтрак. К тому времени я обвыкся с бранной лексикой, научился ходить босиком по не слишком чистому полу и обедать за непокрытым столом. Вопреки предостережению Агата, мне вполне удалось освоиться в новой жизни, но почему-то в то утро проклятие в адрес мухи вывело меня из себя. Я объявил Марсели, что у людей, без передыха клеймящих Творенье, нет шанса вырваться, они до смерти будут жить в разрухе. Марсель сперва не могла взять в толк, на что я разозлился, а когда поняла, заплакала, принялась просить прощения. Я был смущён и поскорее ушёл к себе.

1...678910...13
bannerbanner