
Полная версия:
Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца
— Саша! Да беги же сюда скорей!
И окажется, что мой папа цел-невредим, а Кирейково — остров. Жизнь хотя и омывает его, но затопить не смеет.
Пройдя последние шаги по лесной дороге, я оказался на луговом просторе с невысокими горушками и перелесками. Сквозь мглу усадьбу не было видно, но что-то зацепило мой взгляд: по тропе брёл мужик с неуклюжим предметом в охапке. Приметив меня, он взял в сторону, однако я хорошо его разглядел и вскоре опознал его ношу: ею была старинная изукрашенная архангельскими узорами прялка. Прежде она красовалась в кабинете дяди Николая и была гордостью его небольшой этнографической коллекции.
Я поглядел вслед мужику, на его угрюмые плечи, и почувствовал нутром, что он тащит вовсе не прялку, а меня самого, мою жизнь, детство — в ещё неведомый плен. Сомневаться не приходилось — нашего Кирейкова больше не было.
Глава 9
Пока я соображал, что делать, небесные рисинки заварились в густую снежную кашу. Возвращаться на станцию не было сил. Я решил пойти за мужиком и в ближайшей деревне узнать, не подвезёт ли кто меня до станции, а заодно расспросить о хозяевах Кирейкова.
Между тем на усадебной горке между фиалковыми валами метели зажглась звезда. Я напряг зрение: светлячок дрожал, гас во мгле и снова прорезывался. Без сомнения, это был свет керосиновой лампы, но, судя по расположению, горел он не в доме, а в одном из хозяйственных строений. Мне показалось, я слышу запах печного дыма.
Не рассуждая, одним порывом я махнул через поле на взгорок и очутился на дворе усадьбы. Свет горел во флигеле, там же затоплена была печка. Из трубы плыл, мешаясь со снегом, дым.
Почти наверняка в тёплом домишке обустроились те, кто разорил усадьбу, но оставался ещё шанс, и в него мне хотелось верить: быть может, там по-прежнему жили Настасья с мужем Кузьмой — прислуга дяди Николая. У них я смог бы заночевать и разузнать все новости.
Приблизившись тихим шагом к крыльцу, я остановился. За дверью кто-то знал о моём приходе.
— Тихон, поди вон! — раздался голос, приглушённый дверным полотном. — Был уговор — больше ничего не получишь.
О, этот голос! Я взмыл на крылечко и, в восторге приникнув к двери, завопил, что я никакой не Тихон! Я свой, наш — Павлуша Оврагин! Вика, отпирай!
— Покажись у окошка! — потребовала она.
В окне качнулась тень, колыхнула занавеску. Вскоре с натугой проскрежетал засов, тонкая рука, вынырнув, потянула меня за рукав через едва приоткрытую дверь в сени, и я увидел в свете керосиновой лампы Вику.
— Ты один? — спросила она с подозрением и поскорее заперла дверь на засов.
Восемнадцатилетняя Вика была всё такой же тоненькой, бледной, какой я видел её три года назад, те же рыжевато-русые чуть вьющиеся волосы, кулем увязанные на затылке и, кажется, давно не мытые. Даже тёплое зимнее платье было то же самое, только теперь заметно поношенное, и вместо туфелек — валенки. В голенище левого смешно забился подол. И всё-таки я не был уверен, что передо мною моя троюродная сестра, а не кто-то «иной», лишь принявший её облик. В пользу второго свидетельствовал цепкий диковатый взгляд, каким она обмерила меня.
Желая задобрить нечистую силу, я протянул ей книги:
— Здравствуй! Вот, я привёз. Это из нашей библиотеки, вернули. Папа просил, чтобы мы с дядей Николаем… Вика, у вас всё хорошо?
Вика недоверчиво взяла связку и, приподняв, пробежалась взглядом по корешкам. Губы беззвучно произносили названия.
— А где дядя Николай? Мне нужно с ним срочно поговорить! — сказал я в набегающей тревоге.
— Не советую тебе торопиться с этим. Чуть позже! — усмехнулась она и вместе с книгами ушла в комнату, прикрыла за собой дверь. Чувствуя себя посыльным, не получившим на чай, я обождал и собрался уже вломиться без приглашения, как вдруг Вика вышла. На плечи её теперь была накинута новая, может быть, только что связанная шаль цвета малахита.
— Пойдём на кухню, согрею тебе чай. Сладенького ничего не привёз? — и обшарила быстрым взглядом мои карманы. — Что это у тебя за пазухой?
— А… Нет. Это тетрадка папина… — прикрыл я ладонью карман.
Разочарованно Вика повернулась и пошла прочь от меня, в закуток кухни. Как во сне я повесил пальто на прибитый к стене крюк и последовал за ней.
— Садись! — кивнула она на табурет у стола, а сама занялась чаем.
Я сел послушно. По спине побежал озноб — это начал выходить холод.
Наконец, Вика поставила передо мной стакан кипятку с липовым цветом.
— Ну так зачем явился? Не из-за книжек ведь. Или что, думал, топить у меня нечем?
Мне не хотелось говорить ей о папе, и я ответил с наивозможной бодростью:
— Да нет, книги это так, брали у нас сто лет назад — и вот вернули. В буквальном смысле сто лет назад! — уточнил я зачем-то. — У меня дело к дяде Николаю. Папа прислал тетрадку, там важные ремарки к его книге. Просил заняться. А рукопись и весь архив он ведь отдал вам сюда…
Вика слушала меня не садясь, одной рукой упираясь в стол, другою в бок. Её зеленоватые глаза смотрели на меня черно. Я почувствовал, как что-то массивное начинает давить мне на грудь.
— Вика, где дядя Николай? Он очень мне нужен! — сказал я, непроизвольно поднявшись с места.
В ответ на моё движение Викино лицо ожило: она улыбнулась, вскинула брови.
— А папу убили.
Мне показалось, я падаю, но на деле я всего только опустился на табурет.
— Ноги не держат? — усмехнулась Вика. — Да не на войне. Здесь, в нашей церкви.
Она взяла с полки за занавеской деревянную шкатулку и села к столу. В шкатулке оказалась бумага и табак. Аккуратно, со знанием дела, скрутила папироску. Я бесцельно наблюдал за движением её обветренных, с коротко подрезанными ногтями, пальцев.
— Мы поехали на станцию, — продолжала она, затянувшись и выпустив дым. — Папе обещали привезти пару бутылок масла. Зашли в нашу церковь, а там в алтаре пьяный бес ищет, чем поживиться. Папа ринулся его вразумлять. Он ведь идеалист, ты же знаешь, — заметила она и снова затянулась, раз и другой. — Ну вот, а этот взял и выстрелил папе в лоб. Я бросилась на него, а он мне наганом по голове. Пули не удостоил. А то не мучилась бы теперь, — Вика затушила папиросу и, поморщившись, прикрыла ладонью горло.
— Ты врёшь, — вымолвил я. — Врёшь и дразнишь, как всегда! Не верю, что дядя Николай…
— Ну а где же он тогда, по-твоему? — улыбнулась Вика. — Видишь где-нибудь его? Может, под столом спрятался? Папа, ау! — и приподняла скатерть.
Я взял стакан и, обжигаясь, выпил половину, словно липовый отвар мог меня спасти.
— Так вот, прихожу я в себя, — продолжала моя кузина. — Смотрю, нет никого, только мы с папой лежим, я живая, он мёртвый. И что-то в бедро упирается. Полезла в карман, а там револьвер, вот этот, — она нырнула рукой под зелёную шаль и внезапным жестом приставила к моему лбу холодный металл. — Паф! Ты убит.
— Ты что! Спятила! — крикнул я, уворачиваясь. — Он настоящий?
— Для велосипедистов, от собак спасаться, — Вика подкинула на ладони миниатюрный английский револьвер. — Папа мне его купил, давно. Кто-то ему присоветовал. Конечно, не по собакам стрелять, и не по людям тем более. Так, для острастки. А я, дура, и не вспомнила, что со мной оружие. Бросилась с кулаками.
Она помолчала.
— Поехала потом к вам в Москву, на Остоженку. Думала, может, дядя Саша уже вернулся. А там у вас дверь нараспашку, и полон дом отребья. Орут, тюки, мешки какие-то, как на вокзале. Вас выселили, Павлуша?
Я не мог ответить. Меня отделил от слов тихий, будто хрустальный, звон. Папы нет, дяди Николая нет, мы одни.
— Вернулась, думала: утопиться, что ли? И тут мне Фрол привозит письмецо со станции. Отличное письмецо, Павлуша, и в нём путь к спасению.
Вика взяла с полки листок и подала мне. Это было письмо, написанное на знакомой мне парижской бумаге, знакомым почерком.
«Здравствуй, Вика! — писала тётя Оля. — Не спрашиваю тебя ни о чём, потому что всё знаю. Соболезнования будут пошлостью, утешения — бессмысленны. Ты взрослая и умная, а потому у меня к тебе серьёзное дело. Вразуми Павлушу приехать ко мне, и сама приезжай с ним. Это лучшее, что теперь можно сделать. В Петербурге живёт белописка Александра Ильинична Фёдорова. Мой человек оставит у неё всё необходимое для вашего отъезда за границу. Павлушу тащи хоть силой. К несчастью, его опекуны не понимают ситуацию. Я в отчаянии, вся надежда моя на тебя. Обещаю, если ты доставишь его ко мне, я всё для тебя сделаю. Не забудьте взять архив и Сашину книгу, они совершенно необходимы!..»
Не дочитав, я вернул письмо Вике.
— К Фридрихам приезжал человек от тёти Оли, но я болел тогда. Не то бы сам ему сказал, что никуда не поеду. Мне надо дождаться папу.
— Неужели? — весьма нагло взглянула на меня Вика. — А мне кажется, с ним случилось что-то вроде того, что и с моим.
— Спасибо за чай, — поднявшись, сказал я. — Будь добра, верни мне нашу часть архива. И саму рукопись, разумеется.
Вика откинулась к спинке стула и снизу вверх, однако вполне высокомерно поглядела на меня. Печной огонь освещал её лицо, зажигал острые глаза.
— Не кипятись, сядь, — велела она. — Тётя Оля предложила мне сделку. Рукопись получишь в Париже.
— Что?
— Да, именно так. Соберу вещи, и отправляемся в Питер. Сделаем всё в точности, как пишет твоя тётка. Завтра встанем пораньше… — внезапно Вика оборвала реплику и поглядела на дверь смежной комнаты. Там, за этой дверью, мне померещился шорох, точнее — тень шороха.
— Нет-нет… — встревоженно, как будто сама с собой, проговорила она. — Это я сгоряча… Сейчас ехать нельзя. Может, ближе к весне. Надо, чтобы сперва решился один вопрос. А пока побудешь со мной. Ну что ты оторопел, Павлуша? Поживёшь до весны в родовом гнезде. Можем топить, как боги! Тихон дров наколол полон сарай. Погляди, флигель из бревна, досочкой еловой подшит, законопачен. — Вика хлопнула по стене худой ладошкой. — Пойдём, покажу тебе припасы, — сказала она, на миг став похожей на себя давнюю. — Увидишь, я могу позволить себе компаньона.
Решив, что заночевать всё равно придётся, я не стал с нею спорить. В крохотном подполе, куда мне пришлось спуститься, пахло осенним туманом. При свете свечи я увидел небольшую горку картофеля — такую нетрудно было бы уговорить за неделю, горку моркови, четыре кочана капусты, тронутые чернотой, и пару вёдер — с грибами и мочёной ягодой. Недоумевая, я выбрался, а Вика тем временем уже распахнула дверцы буфета. На полках были мука, пшено, гречка, горох — всего понемногу, бутылка масла и вазочка сахару.
— У тебя припасов меньше, чем на месяц. Но дело и не в них. Ляжет снег, и ты отсюда не выберешься. А если заболеешь, и помочь некому? — сказал я, стараясь выглядеть спокойным и рассудительным. — Лучше мы завтра поедем к Фридрихам. Они очень хорошие люди, ты их помнишь. Я переберусь к Вильке, и у тебя будет отдельная комната. Иоганн Иоганнович тебя устроит на службу, ты ведь умеешь печатать на машинке, верно? Будет паёк!
— Паёк? — Викины нехорошие глаза стали веселы. — Что, настоящий паёк, от большевиков? Уверен, что они мне паёк дадут, а не прихлопнут, как папу? Да и зачем паёк? Папа говорил, тётя Оля может купить пол-Франции.
Я вдруг понял, что возражать бессмысленно. Надо выспаться хорошенько, а завтра взять рукопись и уйти. Я уже приметил на кухонных полках за занавеской знакомые папки с бумагами.
Удовлетворённо приняв моё молчание, Вика подошла к маленькому окошку и поглядела во мрак.
— Я жду очень снежную зиму, — проговорила она как будто сама с собой. — Пусть бы завертело так, что света белого не видно! Укрыло бы наглухо. Тогда сюда ни один чёрт не сунется.
Задёрнув занавеску, она вошла в смежную с кухней комнатку и вскоре вернулась с одеялом, подушкой и стопкой постельного белья.
— Я ложусь рано. Можешь устроиться в комнате Кузьмы. Там до сих пор махоркой несёт, — сказала она, сунув всю охапку мне в руки.
Обрадованно я удалился в отведённую мне спальню и с наслаждением упал на кровать, подобрал ноги. Как сладко на сыроватой подушке! Так пахла моя постель каждое лето в первую ночь по приезде в Кирейково. Наутро Глафира проветривала перины на солнце, и запах осени исчезал до следующего года.
В ту ночь я спал рваным сном и сделал открытие: оказывается, наш флигель был подобием музыкального инструмента, возможно, органа. Постройка представляла собой систему микроскопических щелей и отверстий, поющих на все лады. Ночной ветер терзал инструмент во всю мощь своего дарования. Под этот звук что-то величественное увиделось мне в планах Вики остаться один на один с огромной зимой.
На рассвете, в чуть редеющем мраке, я встал и со свечой в руке вошёл в остывшую кухню. Как во сне, впрочем, безо всяких сомнений, отдёрнул занавеску, закрывавшую кухонные полки, и обнаружил то, что искал. Тут были папки, тетради, книги, пачки писем. Почти всё — знакомое мне из детства. Старые рыхлые листы с акварелями, и тут же на самом виду — серебряный альбом улана Вышегорского, украшенный легендарным сапфиром. Давным-давно я видел его здесь, в Кирейкове, в кабинете дяди Николая, но теперь мне сделалось странно: неужто эта безусловно сказочная вещь существует в действительности!
Приблизив свечу к небольшой связке писем, я узнал папин почерк. Не раздумывая, взял письма и тихонько вернулся к себе.
Под нижним письмом оказался листок плотной бумаги, сложенный вдвое, и на нём — портрет карандашом. Папа немного рисовал, но этот эскиз был сделан опытным художником. В колеблющемся пламени свечки он показался мне едва ли не шедевром.
С листа на меня смотрела восхищённая девочка лет семи. Выражение её лица могло означать лишь одно — рождественское утро, и ещё не открытые, но уже запримеченные под ёлкой подарки. Моё впечатление от рисунка подтвердила подпись на оборотной стороне: «Ульяночка Фёдорова. С-Петербург, Рождество 1912». Я улыбнулся и поцеловал девочку. Её волосы пахли печным дымом.
Теперь настал черёд писем. Из семи, собранных в связке, только два оказались папиными. Ещё пять дядя Николай получил от Петра Петровича Вышегорского. Верхнее папино письмо действительно пришло с фронта, а вот второе было давнишним, от февраля тысяча девятьсот восьмого года. Мне вдруг сделалось тяжко. Я чуть не расплакался, выбирая, с какого начать и, наконец, взял давнишнее.
«Здравствуй, дорогой Николушка! — писал мой тридцатилетний папа. — Спасибо тебе за твоё письмо и за то, что волнуешься о нас с Павлушей. Ты у меня один, кому могу выговориться. Мне трудно! Просыпаюсь — и думаю, что с Павлушей непременно случится ужасное. Боюсь пошевелиться — и физически, и душой. Ну, тебе всё это известно. А вчера к нам приезжали Фридрихи и напомнили: Павлушу надо устраивать в гимназию. Меня это потрясло. Я понял, что через мою бездну пора протянуть хоть какой-то мосток, хоть дощечку.
Уложил Павлушу, сел с Олиным флаконом духов, и стал думать, как мне быть. Начал перебирать возможные опоры. Наполнение жизни бытовой суетой отверг сразу. Это с подачи Фридрихов я пробовал, и только гуще мрак. Культурная наша среда — всё, что мы так ценили, — теперь кажется полной чертей, даже от стихов в журналах шарахаюсь. И подумал вдруг о тебе. Мы оба живём в пустыне. Но в моей грязь и подмена, а в твоей — чистота, все наши предки и Пётр Иванович. И тут, представь себе, я понял совершенно ясно, чего хочет моя душа. Только одного - вернуть благодать рода!
Полез по шкафам, отыскал прабабушкины записи и сестёр, сел читать, что там есть о Петре Ивановиче. Ты бы видел, сколько нежности, благоговения в каждом слове, в каждом рисунке! Наши предки знали, что с ними живёт святой. А святой этот был как счастливый ребёнок, за руку с отцом, ни о чём не заботился. Что ни попросит — сразу получает. Вот и вся святость и всё чудотворство.
И я стал думать: как он пришёл к этому? Какие вообще есть пути? Есть, разумеется, монашеский путь. Но об этом что говорить, у меня ребёнок, да я и не воцерковлённый толком. Можно бы выбрать путь теософии и восточной мистики, как сестра Оля. И тоже не могу — как-то дымно это всё. А хочется света, русской весны.
Николушка, пишу на другой день и должен тебе сказать, что я утвердился в своём намерении. Займусь Петром Ивановичем. Хочу посмотреть, как он пришёл к своей чистоте. Шёл ли «по страстям», отбрасывал одну за одной? Или всё разом — как под ливень попал? Словом, хочу написать его житие. Изучу источники, прислушаюсь к небу над Кирейковым (Счастливец ты, живёшь в святом месте!) А чего не найду, о том помолюсь, пусть подскажут. Ты не возражаешь, если возьму у тебя на время твою часть архива? Буду бесконечно аккуратен, ты меня знаешь. И добросовестно поделюсь с тобою каждым открытием.
Веришь ли, мне кажется, мир вот-вот посыплется глыбами нам на голову. И нужно успеть до этого момента… хотел написать — «стать Петром Ивановичем». Да, так и есть. Мне именно хочется успеть стать Петром Ивановичем! Начну сегодня же с какой угодно мелочи. Вот хотя бы брошу пить кофе по средам и пятницам! И прессу читать брошу совсем. Смейся, смейся! Смешно, я согласен. Ещё хотел тебе сказать…»
Я перевернул лист — нет, там уже прочёл. Может быть, продолжение попало по ошибке в другой конверт? Тщетно я обыскал остальные письма из связки — одно папино ещё не прочитанное и пять — от Лёвиного отца.
Стараясь быть беззвучным, я вышел из комнаты, достал из внутреннего кармана пальто папину тетрадку и, вложив в неё два письма и рисунок, убрал на место. В уме моём носились мысли. Я чувствовал решимость — непонятно, к чему и на что. Оделся, не дыша отпер засов и выскользнул из тепла на окрепшую за ночь стужу. В грудь полыхнуло — ветер порывами гнал с Арктических небес на небо средней полосы военные корабли.
Снегопад, не сравнимый со вчерашней лёгкой метелицей, пришёл и обнял меня разом со всех сторон, сверху и сбоку, кажется, и из-под ног. Я прошёл через двор, туда, где начинался спуск с холма, и остановился поглядеть на клубящееся поле. Стоило мне прекратить движение, как метель принялась пеленать меня скоро и ловко. Я встряхивал головой и плечами, сопротивляясь её назойливой заботе.
Через некоторое время метель ослабла, но я знал: это было всего лишь начало — маленький разведотряд. Главные силы уже приближались с севера. В монолите лиловых туч кипела вселенная — несметное число живых созданий. Некоторое время я зачарованно наблюдал за отдалённым ещё буранным войском. Вдруг сердце моё понеслось, как сумасшедшее, отдавая в ушах. Если промедлю, отсюда будет не выбраться. Идти надо сейчас. Возьму всё, что исписано папиным почерком, — и в путь.
Подбежав к флигелю и толкнув дверь, я едва не налетел на Вику. Должно быть, она увидела меня в окно. В халате дяди Николая и в валенках она выглядела смешно и безумно.
— Я уж думала, ты сбежал. Что, снежок колюч? — сказала она, задыхаясь от встречных порывов ветра.
— Собирайся, мы сейчас же уходим, — проговорил я, стараясь придать голосу спокойную твёрдость. Сыпля снегом, вошёл на кухню и отдёрнул занавеску на полках с архивом. А вот, очень кстати, на верхней полке — саквояж из зелёного ковра! В нём папа передал дяде Николаю рукопись.
— А к чему такая спешка? Что, француз пришёл? — полюбопытствовала Вика, войдя следом за мной и сев к столу. — Или, может, немец? Возьми там спички, подай! — велела она и вынула из шкатулки папироску.
— Ничего я тебе не подам! — крикнул я в досаде. — Не видишь, что сейчас начнётся? Если поторопимся, как раз успеем до деревни.
— Ну а дальше? — улыбнулась Вика, затягиваясь папироской. — А ну как никто тебя не повезёт на станцию? В метель такую? И в дом не пустит. Припотеешь, да с ветром в грудь — и катар лёгких!
Тут впервые я осознал, что мороз и правда силён. Тем страшнее мне показалось застрять безвылазно в снегах.
— А если по пояс навалит? До санного пути три версты, как мы выберемся? Я сейчас пойду, а ты, как знаешь.
Решительно я снял с полки знакомый саквояж и стал укладывать папины тетради, записные книжки, черновики. Обернулся — Вика, покуривая, наблюдала за мной.
Беспрепятственно я собрался и вышел на двор. Прошёл десяток шагов и, почувствовав жжение между лопатками, обернулся. Вика в зелёной шали поверх отцовского халата глядела на меня с крыльца.
— Стой! — крикнула она. — Сейчас же! Я приказываю тебе!
Не оборачиваясь больше, я зашагал по своим недавним следам, сглаженным, но ещё различимым. Ровный шум надвигающейся бури укутал меня. Отойдя немного, я уже не слышал возгласов хозяйки. Внезапно воздух треснул. Я замер, с трудом удержавшись от того, чтобы лечь в снег.
— Вернись, не то прострелю тебе ногу! — раздался чуть слышный сквозь ветер голос Вики.
Окрылённый невероятным гневом, я ринулся к флигелю. Отнять у неё револьвер, да и дело с концом! Возле крыльца, однако, мой пыл поостыл. Вика стояла на верхней ступеньке, наведя на меня игрушечное с виду оружие.
— Я не отпускаю тебя, ты мне нужен. И не дури — подстрелю.
Сказав так, она удалилась во флигель, а я поставил саквояж на ступеньку и сел подле. Сомнений у меня не было: если повторю попытку уйти, она исполнит угрозу.
Вскоре окно кухни приоткрылось.
— Иди-ка сюда, Павлуша. Познакомлю тебя с моей компаньонкой, — сказала Вика обыденно и даже приветливо, словно и не думала грозить мне оружием. — Снег только стряхни, потопай!
Дверь, ведущая из кухни в Викину спаленку, оказалась открытой. На кровати в круглой шляпной коробке без крышки, устланной мягкой ветошью, спала крыса с остатками дымчатого пуха на боках. Острый хребет натягивал тончайшую розовато-сизую кожу, бок вздымался.
— Это Эвридика, — улыбнулась Вика сквозь страдание. — Папа ездил на станцию за почтой, за неделю до гибели, и подобрал её. Она хромала через дорогу, еле живая. Видишь, она породистая. Наверняка сбежала от какого-нибудь пассажира.
Я молчал, не находя слов.
— Нет, она не умирает, не думай. Она поправится! Я её лечу. Теперь ты понимаешь, почему мне нельзя уйти? Мы бы с тобой уже мчались в Питер и дальше. Но ты же видишь, она не переживёт дорогу. Надо, чтобы она поправилась.
Викины слова сбили меня с толку. Силой отнимать у неё револьвер и бросать одну в снегах теперь казалось мне бесчеловечным.
Выйдя из спаленки, я размотал кашне в оттаявшем снегу и повесил на верёвку у печки. Забавно было, что папа, а заодно и грустный дядя Николай вдруг явились мне в мыслях и на два голоса одобрили моё безволие.
Через полчаса снежная буря поглотила окрестность. По крыше шумела крупа. Сперва её опрокидывали ведро за ведром, а затем посыпали с возу. Гигантские крылья ветра били в окна. Мы с Викой сидели на скамеечке у печи и гадали: выдержат ли стёкла и рамы натиск стихии? А крыша? Может, не стоит ждать, пока её сорвёт, и лучше сразу укрыться в погребе?
После первых налётов буря выровнялась, установился ровный мощный гул. Окно заткнуло глухой белизной, и мне стало уютно, мирно. Я вспомнил, как беспечно мы с папой радовались снежным дням. Если метель приходилась на воскресенье, к нам приезжали Фридрихи. Глафира под руководством Анны Семёновны замешивала особенное «зимнее» тесто для коврижек или фигурных пряников, и по всему дому пахло толчёным кардамоном. И всегда в снегопады папа вознаграждал дворника, жалея его труды. Возможно, поэтому дворник отбрасывал снег не абы как, а в сторону нашей крепости. Он знал: едва снег утихнет, мы с папой, Иоганном Иоганновичем и Вилькой примемся возводить новые укрепления и, если хватит строительного материала, даже поставим смотровую башню.
Весь день, пока гудела буря, мы с Викой были порознь. Она сидела в спаленке со своей крысой, прихватив и саквояж. А я остался на кухне у печки. Мне не хотелось ни читать, ни думать. Я слушал звуки, а потом вспомнил про второе папино письмо, на которое не нашёл духу вчера.
Судя по дате, оно было написано папой незадолго до отъезда с бригадой санитарного поезда. Почерк, по сравнению с первым письмом, стал размашистей и резче. Я вошёл в него через сопротивление — как в холодное озеро.
«Здравствуй, Николай! Получил твоё злое письмо и хочу ответить на главный твой выпад. Решение принято мною как раз-таки ради Павлуши. Если бы не он, я дожил бы как-нибудь, ничего не меняя. Но кем он станет под моей опекой? Ведь я за дверь его выпустить боюсь! Я заранее плачу о нём как об уже свершившейся утрате. Вот чем обернулись мои попытки сидя дома достичь чистоты! Страх своей и чужой боли — это всё, чему я могу научить моего сына. Я бы мог ещё десять листов исписать объяснением причин, почему я еду, но и этой одной довольно. Еду, чтобы окунуться во мрак не в воображении, а наяву, и наяву его превозмочь. И, если Бог даст, вернуться к Павлуше свободным. Так что, по поводу твоей ремарки «выискался князь Андрей», ты категорически заблуждаешься! Хочешь приехать проводить меня — буду рад».

