
Полная версия:
Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца
В этот самый кабинет я был приглашён и усажен на узкий диван, рядом с этажеркой, снизу доверху заложенной книгами. Мой взгляд выхватил томик Лермонтова в закладках — у нас был такой же. Прямо над этажеркой, на полочке сияла тихим светом Богородица Казанская. Ещё одна икона — маленькая репродукция Троицы — стояла на письменном столе, прислонённая к лампе. Кроме неё на столе были две аккуратных стопки тетрадей, чернильный прибор и с краю — примечательная фотография в рамке: светловолосый мальчик лет пяти на коленях у старичка в рясе. Старичок с обожанием глядит на ребёнка. Позади него, за лавкой — супружеская пара средних лет, невысокий измождённого вида мужчина в парусиновом костюме и брюнетка в шали, с балетной осанкой и гордым лицом, несомненно, Капитолина Юрьевна.
— Папа был учителем, — сказал Агат, заметив мой взгляд. — Сочувствовал народникам, тем, что из либералов, потом разочаровался, как-то во всём сразу. В Бога не веровал. Умер рано… А дедушка — священник. Можешь представить конфликты. Чувствую в себе и одного, и другого, — взяв рамку в руки, он посмотрел на выцветший снимок и поставил на место.
Его искренность не удивила меня. Явственно я ощущал за нашими спинами значительное общее прошлое, только никак не мог сообразить — откуда бы ему взяться?
— Скажи-ка, есть у тебя предположения, для чего я тебя позвал? — тем временем спросил Агат и взглянул на меня ободряюще, словно я был его учеником.
— Может быть, есть сведения о моём папе? Считают, что он погиб в санитарном поезде, но никто… — Я осёкся, заметив, как переменилось его лицо.
— Прости меня, я болван! Правильно мама говорит — болван, и всё! — сказал он, нахмурившись. — Я должен был предвидеть, что ты так подумаешь…
Понимая, что заплакать теперь никак нельзя, я улыбнулся.
— Никаких сведений у меня нет. Я позвал тебя по сущему пустяку. Просто у нас остались книги из вашей библиотеки, — в досаде на себя проговорил Агат и, взяв с этажерки несколько книг, положил их рядом со мной на диванчик. Судя по корешкам, книги эти были изданы ещё до войны с Наполеоном. — Вот. Это всё ваши, из Кирейкова.
— Ты был в Кирейкове? — воскликнул я. — То-то смотрю и не могу понять! Мне кажется, мы давно…
— Я-то не был, — возразил Агат. — А мой прадед вырос в ваших местах. Он сын диакона и приёмный сын отца Константина. Они все там у вас в Покровском храме служили — и прадед, и дедушка. Дедушка рассказывал, твои предки были добрые, без сословных предрассудков. А он любил книги — духовные и по истории, и на этой почве коротко сошёлся с кем-то из Оврагиных, имени я не помню, к сожалению. Ему разрешали пользоваться библиотекой. И вот несколько книг он нечаянно у вас… заиграл, — Агат улыбнулся. — Потом женился, переехал сюда, недалеко. И уже перед смертью вспомнил, что не отдал книги, очень просил вернуть. Мой отец однажды на них наткнулся в шкафу. Вот, говорит, так-то мы просьбы родительские выполняем. И сразу сел писать письмо твоему отцу. Но он тогда сам уже был очень болен. Наверно, так и не успел отправить письма. У него был туберкулёз, с тех пор мама всё за меня боится, не кашлянешь спокойно.
— Так ты хочешь вернуть мне книги? — удивился я.
— Ну конечно! Тут на полях заметки твоих предков. И рисунок… — он взял одну книгу и, раскрыв, вынул и подал мне желтоватую в пятнах акварельку — ветка белого шиповника. Тут же каллиграфически, правда с кляксой, выведено: «Милый Пётр Иванович!» Я взял листок. В ушах зазвенел девичий смех, шёпот.
— Папа написал о Петре Ивановиче книгу. Он был чудотворцем.
— Я знаю, — кивнул Агат с серьёзным видом. — Дедушка о нём рассказывал, а ему — прадед. А что за книга, Павлуша? На документальном основании или больше как роман?
— Изначально как роман, но папа потом передумал, — принялся объяснять я. — Он как раз просил исправить, чтобы не было никаких фантазий, только правда. И прислал мне тетрадку, что изменить и как. Там, например, есть выдержки из воспоминаний. Оказывается, Пётр Иванович считал, что никакого чудотворства не существует. Исполнение молитв — это просто нормальная жизнь человека в Боге. Надо просто жить чисто, верить свято и просить — и всё исполнится.
Агат слушал меня, глядя в окно, на большую рябину. Ярчайшая иссиня-жёлтая синица, прилетевшая, по-видимому, из февраля, скакала с ветки на ветку, оценивая запас ягод. Вдруг что-то переменилось — как будто стало теплей. Это со сквозняком потёк по дому сладостный дух масла на раскалённой сковороде.
— Жить чисто, верить свято… — наконец проговорил Агат. — Ничего себе задачки! Знаешь что? Мне бы очень хотелось почитать рукопись. Всё-таки и мои предки были свидетелями... Может быть, я приеду к тебе? В следующее воскресенье?
— У меня нет рукописи. В этом-то всё и дело! — признался я. — Папа всё отдал дяде Николаю в Кирейково. Нужно ехать, но это сто вёрст, глухомань. Мы посылали телеграммы — не отвечают. Конечно, телеграф не надёжен…
— Отложишь до лучших времён? — испытующе взглянул на меня Агат. — Главное, чтобы печку вашей рукописью не истопили. Я не о хозяевах…
На его прозрачно-белом лбу взошла румяная шишка — это несколько снижало серьёзность тона, и всё же я внутренне сжался, представив себе разорённую усадьбу. Заснеженный луг, вой ветра в доме с разбитыми окнами, дверь откинута книжной обложкой.
— Эх! Если бы мне кто оставил рукопись о чудотворце! — от души сказал Агат. — Может быть, это твой корабль, чтобы переплыть хаос. Транспортное средство до Истины!
Тут распахнулась приоткрытая на щёлку дверь, и мы увидели Капитолину Юрьевну в благодатном дыму оладий.
— Ни стыда, ни совести у тебя, милостивый государь! — объявила она сыну. — Это надо выдумать — «транспортное средство»! Стыдно!
— Это тебе стыдно, мама! Как ты можешь подслушивать! — вскипел Агат.
— Идите завтракать, голубчик, — обратилась ко мне Капитолина Юрьевна. — Теперь уж вы сами убедились, душеспасение - страсть Агапита Ниловича.
— Да, мама! Представь, я ставлю задачей побуждать каждого, кто готов, к поиску. И не вижу в этом ничего зазорного. Если же ты…
— Задачей он ставит! — перебила Капитолина Юрьевна. — Знаю я твою задачу. Липочка Семёнова её зовут. А все эти мудрствования ты сам себе выдумываешь для отвода глаз. Будь добр, достань варенье!
— Всё, мама! Ты больше не услышишь от меня ни слова! — жгуче глянул на мать Агат, и его лицо порозовело пятнами. — Ни сегодня, ни завтра! Клянусь!
Сдерживая гнев, он подошёл к буфету и, налив из банки в вазочку тёмного варенья, поставил на стол. Терпко и сахарно запахло смородиной. Затем последовали чашки, тарелки и столовые приборы. Тут, наконец, Капитолина Юрьевна сняла салфетку с оладий. Цвет их — ранний октябрь в тумане, рыжий, охровый, с коричневыми крапинами поджарки, и особенно аромат, способный довести голодного до обморока, произвели на меня самое целительное впечатление. На несколько минут я даже забыл о своём сиротстве.
За трапезой Капитолина Юрьевна хотела было продолжить дискуссию с сыном, но Агат уклонился.
— Мама, — примирительно сказал он. — Дай мне сосредоточиться на божественном вкусе твоих оладий!
Когда же со стола было убрано всё, кроме жёлтых хризантемок, и Капитолина Юрьевна занялась на кухне посудой, Агат сказал:
— Извини нас, Павлуша. Маму нужно простить. Она человек горячий, наивный. К тому же я её единственный ребёнок, и она совершенно не в состоянии осознать, что я вырос.
После завтрака с полчаса мы рассматривали книги, что хотел вернуть мне Агат. Тут были три тома Истории Карамзина, Гомер, Блаженный Августин, пара святоотеческих книг и неожиданно — Робинзон Крузо на французском. Гомер и Робинзон — в пометках, в травяной крошке — должно быть, между страницами сушили цветы. И опять я слышал девичий шёпот, смех. Там, в тех листах и цветах, собранных девочками Оврагиными, сохранялось присутствие ангела нашего рода.
Мне вдруг стало тревожно, словно я куда-то опаздывал. Поблагодарив хозяев, я засобирался домой. Агат вызвался меня проводить. По его настоянию мне пришлось взять с собой связку книг, оказавшуюся довольно увесистой — бечёвка врезалась в пальцы.
Дорогой мы обсуждали поездку в Кирейково.
— Я бы с радостью составил тебе компанию, хоть сегодня, — озабоченно проговорил Агат. — Но я себе не принадлежу. Меня полгода назад по ошибке арестовали. Нелепо, просто оказался не в том месте. Шел мирно по Остоженке с богословской лекции, отец Павел Флоренский читал. Может быть, слышал? Вдруг из дома побежали какие-то, за ними милиция, похватали всех, и меня с ними в кучу. Хорошо, со мной был Сергей Миронович Чернышов, мой коллега. Он не попался и, естественно, сразу сообщил маме. Мама примчалась, а милиционер ей, то ли спьяну, то ли нарочно: мол, вашего сына расстреляли за контрреволюцию. Ну, мама вернулась домой, нарядилась и сказала Фоминичне, будто бы едет в Кремль к народным комиссарам. А сама пошла на пруд топиться. Люди увидели, что она в платье, в шляпке в воду заходит, вытащили, отвели домой. Фоминична при ней сидела, а утром меня отпустили. Мама после этого была в помрачении, лечили всякие доктора, гомеопаты. В общем, я теперь никак не могу её тревожить. Что если в дороге выйдет задержка?
— Нет-нет! Ни в коем случае! — воскликнул я.
Возле станции мы остановились проститься. Некоторое время Агат глядел на меня озабоченно, словно решал — какое наставление дать мне в путь и, наконец, сказал:
— Вот что, Павлуша, незачем тебе рисковать. Весной, по хорошей погоде, соберёмся и вместе съездим. Обещаю, что помогу. Договорились?
Я слушал его вроде бы с облегчением. Но в то же время ржавая нота ныла в груди.
— Ты приезжай к нам, — сказал Агат. — В любой вечер милости прошу. Ну, иди, тебе ещё перейти на ту платформу. А, нет, погоди! — удержал он меня, глядя в сторону шума. — Ждём пока. Это на Москву.
Чёрное чудище, везущее состав в столицу, с гудком ворвалось на станцию. Сквозь порыв снега, взметённого паровозом, я глянул в противоположную Москве сторону — на лесистую даль. Там огромные ели озирали из поднебесья дачный уют Прозоровки. С высоты им было видно, как на дворе у Фридрихов обнюхивает дорожку опечаленная моей пропажей Зимушка, и Таня выскакивает из дому на каждый скрип — не я ли? А в доме тепло, топится печь, будет пшённая каша.
— Нет! — передумал я внезапно. — Это как раз мой поезд! Поеду в Москву, там с Казанского на Николаевский — и в Кирейково. Переночую у них, а если нет никого, так сразу домой.
— Ты уверен? — встревожился Агат. — Ну хорошо, беги тогда! Только как вернёшься, пожалуйста, дай мне знать!
В вагоне, протолкнувшись к маленькому окну, я увидел на платформе Агата. Вытянув шею, он искал меня взглядом, нашел и помахал. Сделал знак в воздухе — напиши! Глаза горят — рад моей авантюре. А как, в самом деле, хороша шишка на лбу! Цветёт, что бутон пиона.
Добравшись за полчаса до Николаевского вокзала, я дал телеграмму Фридрихам: «Уехал в Кирейково» и пошёл выяснять насчёт поезда.
Глава 8
Кирейково, доставшееся папиному кузену Николаю Оврагину, было нашим общим родовым гнездом. Дядя Николай оказался радушным хозяином и всячески подчёркивал папины, если не юридические, то духовные права на имение. Каждое лето мы приезжали сюда на несколько недель — насладиться тишиной и воздушным настоем цветения.
В судьбе папы и дяди Николая было трагическое сходство. Они оба растили ребёнка без матери. По слухам, неумело скрываемым взрослыми от нас, детей, жена бросила дядю Николая через год семейной жизни и умчала за границу. С маленькой дочкой и прислугой тот поселился в имении совершенным отшельником. В своё уединение дядя Николай допускал, за редким исключением, только моего папу.
Обоих кузенов интересовали тонкие материи — поэзия, религиозная философия, вопросы покаяния и благодати. Насколько я помню, дядя Николай много бывал в отчаянии и тяжёлом мраке. Папа, напротив, казался мне лёгким, прозрачным. Однажды меня озарило догадкой: а вдруг мой папа — Бог? Оттого-то он такой светло-грустный, что заранее знает финал.
Единственным, что нарушало папину приподнятую над землёй тишину, был страх о моём здоровье и жизни. Мне едва ли не ежеутренне измеряли температуру и не отпускали ни на пруд, ни даже просто погулять по окрестностям. Повсюду за мной следовали сопровождающие, убивая своим присутствием всё удовольствие от прогулки.
Мы с папой гостили в Кирейкове каждое лето. Что касается дяди Николая, единственным временем, когда он покидал имение, было Рождество — по традиции его праздновали все вместе у нас на Остоженке.
Я ждал гостей едва ли не больше, чем самого праздника. Причиной тому была дочка дяди Николая Вика, годом старше меня — выдумщица и самый желанный товарищ в играх. Худенькая и бледная, трогательно веснущатая Вика держалась безо всякого стеснения и уверенно вклинивалась в разговоры взрослых. Вслед за отцом она читала книги по философии и неплохо играла в шахматы. При этом «женские» таланты, например способность выдумывать изысканные фасоны платья, Вика скрывала. Её выдавали обновки и дядя Николай, любивший похвалить дочь.
Главное же, она умела изобретать захватывающие игры и верховодить в них. В одной из таких игр Вильке Фридриху пришлось перенести Викино «бездыханное тело» из детской в пустующий кабинет. Он был столь поражён её невесомостью и повисшими тонкими руками, что влюбился.
В декабре тысяча девятьсот пятнадцатого года дядя Николай приехал из Кирейкова проводить папу, уезжавшего на фронт в бригаде санпоезда, и, как обычно, взял с собой дочку. Хрупкое существо с насмешливой улыбкой и смелыми зелёными глазами возникло у нас в передней, и я подумал: может, и неплохо, что папа на некоторое время уедет? Так скорее я стану взрослым.
Два дня прошло в тревожных разговорах. «Безответственность» (именно это слово вспыхивало за дверями кабинета), позволившая папе смириться со своей запоздалой мобилизацией, не давала дяде Николаю покоя.
«А может, ты сам напросился? И что, скажи на милость, исправится? Что, Саша, исправится? Кто воскреснет?» — восклицал он, и я ничего не различал в ответ, но внутри было знание: папа едет из-за меня. Он хочет освободить нас обоих от своей тревоги. Может быть, он надеялся, что на место изгнанного страха вернётся благодать рода?
Папа отдал дяде Николаю рукопись, черновые тетради и весь архив документов, касающихся чудотворца, включая и бесценный альбом Вышегорских. Всё было сложено в ориентальный саквояж, сшитый из кусков зелёного узорчатого ковра.
Вскоре приехали Фридрихи. Папа с Иоганном Иоганновичем и Анной Семёновной закрылись в кабинете и говорили не менее часа. Я не смог подслушать — за мной следила наша горничная Глафира. Когда они, наконец, закончили, до папиного отъезда оставалось четверть часа.
— Да ты, я смотрю, раскис! — заметила Вика, глядя на меня острым травяным взглядом. — Ничего, мы уговорим Фридрихов отпустить тебя с нами в Кирейково. Хочешь? До Рождества!
Стоило ей сказать это, как моя тревога о папе преобразилась в страстное желание вырваться. Ещё ни разу я не был в имении зимой и знал: Вика устроит нам неслыханные приключения! Тут будут санные прогулки, походы на лыжах в лисью и заячью чащу и кусочек пруда, расчищенный под каток. А вечером чтение вслух — английский роман о независимой гувернантке, но не только. Ближе к ночи явятся литературные журналы со стихами и сладостный спор до утра. Только бы уговорить Фридрихов!
В соблазнительных мечтах я едва не упустил прощание с папой. Помню, как он взял меня за плечи и, чуть встряхнув, вызволил из фантазии:
— Павлуша, ты меня слышишь? Побудь со мной хотя бы теперь! — Оказалось, он был уже в шинели, застёгнутый на полагающиеся пуговицы и ремни. Его лицо обращено ко мне со всей полнотой любви и горя. — Я тебе вот что хочу сказать, — начал он, стараясь выдержать спокойный тон, но от стараний ещё хуже теряя себя. — Ты, пожалуйста, будь разумным, береги свою жизнь! И, главное, слушайся Иоганна Иоганновича и Анну Семёновну. И пиши мне как можно чаще, обо всём! И ещё я тебе хотел сказать, Павлуша: если вдруг окажется, что мы с тобой разлучимся, ты знай — это не окончательно, и верить в это не надо. Давай мы с тобой договоримся, там у меня в кабинете…
Окончание реплики расплавилось в моём сознании. Я до сих пор не знаю, что именно должен был найти в кабинете у папы. Помню только жгучий комок в груди, почти ненависть к нему за то, что он всё растягивает нестерпимый момент прощания, всё говорит, хотя давно пора отпустить меня на волю из этой адской муки. Хорошо ещё, что заранее было решено проститься дома.
Не помню, как присели на дорожку, но тихий стук закрывшейся за папой двери записан на фонограф в моей голове — я могу слушать его, как пластинку.
Ну вот — папы больше нет в передней. Всей толпой бросились к окну: вот и он — выходит из парадного. Обернулся на окна и порывом поднял руку, отчаянно замахал нам, словно это была не рука, а птица — рвалась, хотела взлететь и не могла.
Конечно же, Фридрихи не отпустили меня в Кирейково. Дядя Николай с Викой тотчас уехали. Глафира, получившая расчёт, убрала дом и ушла. Утром мы должны были отправиться на зимнюю дачу Фридрихов в Прозоровское.
Я проснулся после полуночи и очень смутно, без деталей, вспомнил прощание в передней. Что-то горячее, странное говорил папа. Кажется, он хотел дать мне ориентиры, как нам встретиться, если мы окажемся не на земле. Я не запомнил ничего. Поцеловал ли он меня? В лоб или в щёки? Благословил или забыл?
Ужас поднялся из груди и зажёг моё лицо. Я понял, что должен догнать поезд. То, что мы не простились как следует, оставило брешь в охранном куполе над папой. В эту брешь мог попасть осколок снаряда, вирус смертельной болезни.
С дико скачущим сердцем я шмыгнул через тёмный зал в переднюю, сдёрнул с вешалки шинельку и выскользнул за дверь. На безлюдной Остоженке глотнул дыма, валящего из переулка. Там жгли костёр, и заунывный голос пел о смерти — во всяком случае, так мне показалось. Что есть духу я побежал прочь от голоса. Ноги, почуяв, что остались без руководства разума, сами вынесли меня на Каланчёвскую площадь, к вокзалам. Именно там, в раздумьях, как бы мне догнать папин состав, я был настигнут перепуганными Фридрихами, принудительно усажен в сани и доставлен домой.
Катится в чёрном поле белый-белый вагон. Всё в нём бело — койки и занавески, и халаты врачей, и крылья смерти. Этот поезд — Летучий Голландец, и с него, конечно, папе уже не сойти. Образ поезда-призрака всецело владел моей душой и в ту ночь, и утром по дороге на инженерскую дачу, и ещё много дней в снежно-еловой Прозоровке. Надежды, что я снова увижу папу, у меня не было.
Это был конец тысяча девятьсот пятнадцатого; с той поры мне ни разу больше не приходило в голову отправиться в Кирейково. И вот, ровно три года спустя, я был полон решимости навестить дядю Николая и Вику.
Из разговоров в заплёванном фойе вокзала я узнал: в связи с тем, что на нас «идёт немец», паровозов для пассажирских составов отпущено крайне мало. А поездов, которые останавливались бы на маленьких станциях, и вовсе не сыскать.
С час я толкался возле расписания, то и дело заглядывая в окошечко кассы узнать, нет ли новостей насчёт нужного мне поезда, как вдруг услышал за плечом:
— Сынок, тебе до Клина?
Я обернулся: на меня дружелюбно смотрел мужичок в серой шинели. Он и сам был серым, как схваченная морозом полынь: серые брови, усы и щёки в щетине, и такие же серые, с полынным отливом глаза.
— Давай со мной. У меня свой сынок вроде тебя. Воюет.
Маленькой крепкой рукой он взял меня за рукав у локтя и повёл через толчею.
После того как меня больного спас в поезде Агат, я был готов к помощи ангелов, а потому не стал возражать.
Пройдя вдоль закопчённой стены вокзала, мы вышли к перрону, чёрному от подсолнечной шелухи. Вагоны до отказа были набиты военным людом.
— А в Клину точно останавливается? — переспросил я у моего провожатого.
— В Клину-то само собой! — не сомневался он. — Клин — город старинный. Там и вокзал первого класса. Полезай! Сейчас тронемся.
Серый солдатик пропустил меня вперёд, взобрался следом и исчез в вагоне, а я остался в тамбуре. Сел в углу на корточки, обняв свои книги, и пробыл так неприметно почти всю дорогу. Над моей головой неслись клубы курева, прибаутки и брань, я же старался не шевелиться, чтобы не выпасть из состояния невидимости.
Паровоз мчался резво, без единой остановки. Чем ближе мы подъезжали, тем тревожнее мне делалось: а ну как промахнём? Наконец замелькал Клин. Я узнал приближающийся вокзал — мы бывали тут не раз. Не убавляя скорости, поезд нёсся мимо.
— Как же? Не останавливается в Клину? — вскочив на ноги, воскликнул я — и сделал это напрасно. Всё сказочно жуткое, что спало до сей поры, зашевелилось.
— А ты выдь, братец! Прыгай — невысоко! — явился вдруг смуглый чёрт с перевязанной головой и тычками взялся теснить меня на край тамбура. Длинный рыжий солдат с поклоном отворил передо мною дверь.
— Ну-кась! Прыгай, заяц безбилетный! Затесался на казённый счёт!
Отчего-то им обоим казалось разумным столкнуть меня с поезда.
Мне стало до оцепенения холодно — и не от ветра. Неужто им не жалко моих костей?
— До Питера с нами поедешь. Это тебе, барчонок, не дачный поезд, — загудел третий голос, и я понял: «Летучий голландец» подхватил на борт и меня. Я не мог сойти и не мог остаться.
Тут чья-то неправдоподобно длинная рука скользнула в карман моего пальто:
— Табачок есть?
Почувствовав прилив спасительного гнева, я отпихнул локтем любителя табачку и, вцепившись в поручень, встал на ступеньку над быстро летящей землёй.
Паровоз мчался, рывками поддёргивая за собою состав, как сердитая мать — руку мальчонки.
— Не бойсь. Замешкаешь — подсобим! — гоготали черти. — Книжки-то оставь! Убьёшься — пропадут!
Стараясь не отвлекаться на рык и ржание, я прикидывал, где лучше спрыгнуть. Вдруг знакомый голос сказал негромко:
— Сынок, вон там впереди, видишь, лесу навалено. Пойдём потише, коли повезёт.
Вскоре мы и правда замедлили ход.
— Шагай с богом! — легонько хлопнул меня по спине серый солдатик.
Держась за поручень, я сел на корточки и отпустил связку книг — она умчалась, словно подхваченная смерчем. Вдохнул поглубже и, разжав пальцы, клубком покатился в поле. Задубелые от мороза луговые травы поймали меня в свой невод.
Подождав, пока утихнет кружение, я поднялся на ноги, повертел шеей, руками — всё было цело. Настроение моё сразу сделалось превосходным. Я удрал с «голландца»! Он мчался в чёртову даль — а я спрыгнул. Через полсотни шагов обнаружилась и моя связка книг, слегка побитая, в земле и снегу, но не рассыпавшаяся. Бечёвка, которой перевязал книги Агат, выдержала.
Возбуждённый и обнадёженный я зашагал к полустанку, а там нашёлся и попутный транспорт. Мужичок направлялся в одну из деревень близ Кирейкова. И хотя рыжая его борода и грустная лошадь меня смутили, я поехал с ним.
Никаких признаков новой власти — ни конных, ни пеших, да и вообще ничего красного, кроме рябины по огородам, не встретилось нам. Всё было чёрно-бело. Чёрные деревни по сторонам сменялись белоногим берёзовым лесом, и снова дорога выныривала на белёсую, припорошенную снегом пустыню поля.
Мужик, всю дорогу молчавший, подвёз меня чуть далее середины пути и у поворота на свою деревушку сказал, что проезжей дороги до Кирейкова теперь нет — завалило буреломом.
Оставшиеся вёрсты я шагал как можно скорее, перекидывая связку с книгами из руки в руку, а порою забрасывая через плечо, так что угол колол спину. Пока я пробирался по глиняным колдобинам и штурмовал поваленные ели, завертела метелица. Снег прыгал крупой, как будто швыряли оземь горсти риса. Рис этот сыпался мне за воротник. Несмотря на резвый шаг, я продрог и боялся, что не успею засветло. Ну а даже если и успею — что ждёт меня в усадьбе? Там ли хозяева? Живы ли?
Отмахав сто вёрст, я не мог позволить себе сомнение. Конечно, живы и на месте! Вика увидит меня из окна и мигом, не набросив даже платка, выскочит на двор, а за ней дядя Николай в своём превосходном халате, как у Пушкина на портрете Тропинина. Удостоверившись, что это я, он обернётся к дому и крикнет:

