
Полная версия:
Я тебя отыщу
Письмо всплывает в памяти без приглашения, как оно обычно и делает. Три строчки, написанные чужим круглым почерком на кремовой бумаге, которую выбирала ещё она сама для приглашений на свадьбу, оставшуюся без нее. Я вспоминаю как нашёл его недавно, разорвал и сказал себе: всё, хватит таскать это за собой, как камень в кармане. И вот я лежу в каирском отеле и слушаю шаги женщины, которую знаю три дня, и чувствую, что камень никуда не делся, просто сменил форму.
Нельзя повторять одно и то же дважды. Подпустить слишком близко — значит снова оставить дверь открытой, через которую однажды уже вышли не попрощавшись. Я убеждаю себя в этом с той же интонацией, с какой убеждал клиентов фонда в надёжности финансовых расчётов: ровно, обстоятельно, без тени сомнения в голосе. Внутри, впрочем, звучит совсем другой голос, и он спрашивает, зачем вообще нужны такие расчёты, если за ужином достаточно было одного её смеха, чтобы расчёты полетели к чертям.
Я переворачиваюсь на бок, смотрю в тёмное окно, за которым едва угадывается блеск Нила под жидким светом набережных фонарей. Нужно оставить между нами коридор — восемь шагов, две двери, здравый смысл. Пусть она остаётся гостьей, которую я сопровождаю к пирамидам, коллегой по странному совпадению интересов, случайной попутчицей в моей размеренной, хорошо отстроенной жизни. Так безопаснее для нас обоих. Так я не позволю себе снова почувствовать, что без кого-то не могу дышать полной грудью, а потом стоять в костюме перед залом гостей и слушать, как объявляют, что церемонии не будет.
Я почти убеждаю себя. Почти — и тут вспоминаю лицо Джона за ужином, то, как он наклонялся к Мэри чуть ближе, чем требовала вежливость, как смеялся с ней над какой-то шуткой про хромосомы, которую я не до конца понял, зато отлично понял взгляд, которым он провожал её через весь зал. Завтра у пирамид будет то же самое: его неугомонное обаяние, её лёгкость в ответ, и я снова буду стоять рядом, улыбаясь сквозь зубы, делая вид, что мне всё равно, с кем она шутит и чей смех её по-настоящему задевает.
Мысль о Джоне раздражает сильнее, чем должна бы, если я действительно собираюсь держаться на расстоянии. Какой смысл в дистанции, если от ревности меня всё равно разрывает на части? Я переворачиваюсь на спину, кладу руку на лицо, пытаясь выдавить из головы оба образа разом: порванное письмо и улыбку Джона, обращённую к Мэри
Держать дистанцию, повторяю я себе, уже без прежней уверенности, скорее как заклинание, которое произносят, не особо веря в его силу. Ради неё. Ради себя. Ради того, чтобы через неделю, когда она улетит обратно в свой плавучий домик в Сиэтле, у меня осталась хотя бы видимость целой головы на плечах.
В отеле становится тихо. Я лежу, слушая город за окном, далёкие гудки машин на набережной, и сон подкрадывается незаметно, стирая и письмо, и Джона, оставляя одно: её смех за ужином, неожиданно низкий, настоящий, без тени кокетства, и то, как мучительно сильно мне хочется услышать его снова.
Глава 7. Пыль веков
Терраса встречает меня прохладой, которая через час растворится в каирском пекле без следа. Нил внизу ещё серый, сонный, только кромка у восточного берега тронута розовым, и я сажусь в плетёное кресло с чашкой кофе, которую приносит молчаливый официант в белой курточке. Кофе здесь густой, с кардамоном, совсем не похож на то, что я пью по утрам в Сиэтле из своей старой турки, и я делаю первый глоток медленно, будто пробую на вкус сам Египет
Город внизу ещё не проснулся окончательно. Минарет где-то за крышами отзывается первым призывом муэдзина, протяжным и странно умиротворяющим, и я ловлю себя на том, что слушаю его с закрытыми глазами, как музыку.
А потом, без всякого повода, перед глазами встаёт вчерашний ужин. Свечи на столе, запах жасмина из сада отеля, смех Джона — он тогда наклонился ко мне через стол, сказал что-то про спираль ДНК и двойную спираль минарета напротив, довольно неуклюжую шутку, но я засмеялась из вежливости. И в этот момент, на долю секунды, я поймала взгляд Ника. Что-то дёрнулось в его лице, какая-то тень прошла по скулам, челюсть напряглась едва заметно, а потом он снова взял бокал и заговорил о завтрашней поездке к пирамидам, спокойно, почти равнодушно.
Или мне показалось.
Я усмехаюсь сама себе, прикусываю край чашки. Мэри, тебе тридцать один год, а не шестнадцать, чтобы разглядывать за столом чужие взгляды и выискивать в них ревность. Может, у него просто сводило живот от слишком острого соуса.
Но мысль не уходит, крутится, как муха над столом, и я снова вижу эту сцену: Джон, весёлый, лёгкий, рассказывающий байки про раскопки с таким азартом, будто ему всё ещё восемнадцать и мир — сплошное приключение без последствий. Симпатичный, да. Безопасный, предсказуемый, как подросток, который хочет понравиться всем сразу.
И Ник. Молчаливый, взрослый, опасный с этой его полуулыбкой, которая появляется, только когда он на самом деле удивлён или тронут, а не когда положено улыбаться вежливости ради. Взрослый мужчина, который смотрит на тебя так, будто уже успел подумать о тебе что-то, о чём не скажет вслух. От одной мысли об этом взгляде у меня внутри что-то обрывается и летит вниз, как в лифте, когда кабина трогается слишком резко.
Можно удариться в курортный роман с Джоном, он явно за. Насладиться его беззаботнастью и улететь с лёгким сердцем полным веселья и наслаждения от приключений. Но сердце выбирает явно не того, кто безопаснее. Отличная новость для девушки, которая два года собирала себя по кусочкам после Дэвида.
Я ставлю чашку на блюдце чуть резче, чем нужно, фарфор звякает тонко, почти обиженно. Соберись, Старк. Ты здесь по приглашению, посмотреть пирамиды и место раскопок, если повезет. Это просто отпуск, пусть такой внезапный и странный. Не романтическое путешествие. Не курорт для сердца, соскучившегося по теплу.
Пульс, разумеется, слушать меня не намерен.
Я возвращаюсь в номер, ставлю пустую чашку на столик у двери и иду к шкафу, где платья висят ровным рядком, будто сами не ждали, что мне будет так важно, какое из них выбрать этим утром. Останавливаюсь на белом, струящемся, лёгком, как дыхание, — купила его в последний момент перед вылетом, в каком-то магазинчике в аэропорту, повинуясь порыву, который тогда не смогла объяснить даже себе.
Надеваю его перед зеркалом, и ткань скользит по коже прохладным шёлком. Смотрю на своё отражение: зелёные глаза отвечают непривычно ярко, будто кто-то подсветил их изнутри, щёки чуть тронуты румянцем, хотя никакого солнца я ещё не видела сегодня, кроме того, что только встаёт над Нилом.
Тебе тридцать с небольшим, Мэри, говорю я своему отражению, а смотришь ты, как девчонка перед первым свиданием.
Я встряхиваю головой, и волосы рассыпаются по плечам тёмными волнами, скользят, будто живые. Оставлю так, без заколок, без строгого хвоста, в котором хожу в лаборатории. Сегодня можно побыть не учёным. Присаживаюсь на край кровати, застёгиваю ремешки плоских сандалий, разглаживаю подол платья.
Готова.
В дверь стучат — два коротких удара, уверенных, без лишней настойчивости, и голос за ней звучит так, что я узнаю его раньше, чем успеваю подумать о словах.
— Мэри, ты как, проснулась? Каир ждать не любит.
Сердце снова даёт этот нелепый, предательский сбой, и я, затаив дыхание иду открывать дверь.
* * *
На Нике простая льняная рубашка, светлая, с закатанными рукавами, никакого делового лоска, которым он так щедро пользовался вчера за ужином. Волосы чуть растрёпаны, будто он провёл рукой, выходя из номера, и не подумал поправить. Выглядит моложе. Проще. Опаснее, если честно, — вся эта непринуждённость идёт ему куда больше, чем костюм.
— Доброе утро, — говорю я, и голос звучит ровно, по деловому
— Доброе. — Он окидывает меня взглядом, коротким, но таким, что я чувствую его кожей сквозь ткань платья. — Сара и Джон присоединятся после обеда, у них дела с разрешениями на расширение раскопа. Так что пока — только мы и Каир. Мы, кстати, пройдём через базар и ты поймёшь, что такое настоящий Египет.
Базар обрушивается на меня звуком раньше, чем картинкой: крики торговцев, звон металла, чья-то музыка, пробивающаяся сквозь гул толпы. Запахи плывут слоями — корица, тмин, что-то острое и сладкое одновременно, свежий хлеб из пекарни за углом. Я иду чуть позади Ника, впитывая всё жадно, профессионально, как привыкла впитывать данные: цвет тканей, развешанных над головой, медные подносы, блестящие на солнце, старика, раскладывающего специи горками, будто карту звёздного неба.
— Ты так смотришь, будто изучаешь образец под микроскопом, — замечает Ник, оборачиваясь.
— Я и изучаю. Просто без микроскопа.
Он останавливается у лотка с безделушками — подвески, резные фигурки, подозрительно одинаковые скарабеи из чего-то, что явно не является лазуритом, как уверяет продавец. Ник берёт одного скарабея в руки, вертит, хмурится с видом знатока, и я понимаю, что сейчас начнётся представление.
— Сто фунтов, — говорит продавец с достоинством человека, назвавшего окончательную цену.
— Двадцать, — отвечает Ник так спокойно, будто речь о погоде.
Продавец хватается за сердце почти театрально, начинает говорить быстро, размахивая руками, и Ник кивает, не теряя серьёзности, отвечает что-то на арабском — несколько слов, явно вызубренных, с чудовищным акцентом, но с таким апломбом, что продавец на секунду сбивается с ритма. Торг длится минут пять, оба входят во вкус, повышают голоса, картинно возмущаются, и в какой-то момент я понимаю, что хохочу в голос, прижав руку ко рту, потому что Ник Девероу, спонсор и начальник археологической экспедиции, владелец квартиры на восьмидесятом этаже, торгуется за фальшивого скарабея с таким азартом, будто от этого зависит его репутация.
— Сорок, — выдыхает наконец продавец, сдаваясь.
— Сорок, — соглашается Ник и протягивает деньги с видом человека, одержавшего важную победу.
— Ты серьёзно только что потратил десять минут жизни ради камня стоимостью три доллара, — говорю я, когда мы отходим.
— Это не камень. — Он вкладывает скарабея мне в ладонь, пальцы на мгновение задерживаются поверх моих. — Это сувенир. На удачу.
— От человека, который находит настоящие гробницы, торг из за стекляшки звучит немного иронично. Но спасибо, мне приятно.
— От человека, который находит настоящие гробницы, подарок значит больше, чем кажется, — отзывается он, и в его голосе проскальзывает что-то серьёзное, тут же спрятанное за усмешкой.
Мы идём дальше, толпа густеет, кто-то толкает меня плечом, и я инстинктивно подаюсь ближе к Нику.
— Кстати, — говорю я, стараясь, чтобы голос звучал легко, — Джон вчера был очень предупредителен. Всё подливал мне вина. Так приятно. И Сара мне понравилась, хоть она больше молчит.
— Джон всегда так с новыми людьми, — отвечает Ник слишком быстро, глядя прямо перед собой. — Энтузиазм через край. Молодой ещё.
— Ревнуешь? — вырывается у меня прежде, чем я успеваю прикусить язык. Как то само собой мы переходим на ты…
— С чего бы. — Слишком резко отвечает Ник, или мне так кажется, — Просто не хочу, чтобы у тебя сложилось превратное впечатление о профессионализме команды.
— Конечно, — киваю я серьёзно. — Исключительно из профессиональных соображений.
Он бросает на меня взгляд, полный притворного возмущения, и в этот момент толпа снова сдвигает нас друг к другу, чья-то корзина с тканями проезжает слишком близко, и наши руки на долю секунды соприкасаются — тепло его пальцев против моих, мимолётное, случайное.
Мы оба отдёргиваем руки одновременно, будто обожглись, и тут же делаем вид, что ничего не произошло: я разглядываю ковры впереди с преувеличенным вниманием, он что-то спрашивает у продавца про дорогу к мечети, и голос его звучит чуть более резко, чем нужно для такого простого вопроса.
Сердце колотится так, что я слышу его сквозь гул базара, и я очень надеюсь, что это не так заметно снаружи, как ощущается изнутри.
* * *
Пирамиды появляются не сразу — сначала просто жёлтая дымка над горизонтом, которая постепенно густеет, обретает очертания, и вот уже машина въезжает на парковку, и я вижу их по-настоящему: три каменные горы, слишком огромные, чтобы их построили древние люди, слишком невероятные, чтобы в них верилось.
Ник выходит из машины первым, обходит её, открывает мне дверь — жест настолько привычный для него и настолько непривычный для меня, что я каждый раз на секунду теряюсь, прежде чем подать руку.
— Хеопс, Хефрен, Микерин, — говорит он, кивая на каждую пирамиду по очереди, и в его голосе появляется что-то новое, какая-то лёгкость, которой не было ни на базаре, ни за ужином вчера. — Слева направо, если считать по размеру. Хотя египтологи до сих пор спорят, в каком порядке их на самом деле строили.
— Ты говоришь об этом так, будто лично присутствовал при закладке первого камня.
— Почти. — Он улыбается, прикрывая глаза ладонью от солнца. — Я писал диплом по технологиям транспортировки блоков. Три года жизни, Мэри, три года я думал только о том, как тащили эти чёртовы глыбы по пустыне без колеса.
И что-то в том, как он это произносит — без иронии, без защитного слоя сарказма, которым он часо обтягивает каждое своё слово, — заставляет меня остановиться и посмотреть на него внимательнее.
Мы идём вдоль основания пирамиды, и он продолжает рассказывать: про известняковую облицовку, которая когда-то делала эти громады ослепительно белыми, про рабочие посёлки, найденные неподалёку, про то, что строили их не рабы, как любят повторять в фильмах, а свободные люди, получавшие хлеб и пиво за свой труд. Голос его меняет тембр, когда он говорит о вещах, которые по-настоящему любит, — становится ниже, медленнее, будто он боится спугнуть собственный восторг слишком быстрой речью.
— А Гватемала? — спрашиваю я, когда мы останавливаемся в тени, и жара пустыни наконец немного отступает. — Что там, на раскопках?
Он замирает на секунду, и в глазах у него появляется что-то совсем другое — не просто интерес, а почти нежность, с какой говорят о чём-то очень личном.
— Захоронение, — говорит он. — Возможно, царское. Я нашёл первые признаки год назад, резные камни с эмблемами, которые раньше не встречались ни в одном известном комплексе. Если мы правы, это перепишет часть хронологии майя классического периода.
— Звучит внушительно.
— Звучит как работа всей жизни, — поправляет он, и в его тоне впервые за всё время нашего знакомства нет ни капли позёрства. — Я финансирую три экспедиции в год, Мэри. Большинство из них заканчиваются ничем, черепками и разочарованием. Но раз в несколько лет случается что-то вроде этого, и ради этого стоит тратить все остальные деньги и все остальное время.
Он говорит про стратиграфию и датировку по углероду, про то, как местные жители в деревне рядом с раскопками поначалу не доверяли команде, пока он не прожил там два месяца, разделяя с ними еду и дожди, и чем дольше я слушаю, тем всё больше убеждаюсь: человек передо мной не имеет ничего общего с теми лощеными спонсорами из журналов и конференций. Ник Девероу даже где-то в Чикаго, за стеклянными стенами офисов такой же как здесь, под солнцем, в пыли, среди камней, которым четыре тысячи лет, он — просто человек, одержимый вопросом, который для меня звучит почти поэтически: что люди оставляют после себя, когда их самих давно нет.
И мне нравится этот Ник. Нравится так сильно, что я почти жалею что приехала.
Я, должно быть, слишком долго смотрю на него, потому что он вдруг замолкает на середине фразы — что-то про резьбу на стелах, про символы, которые до сих пор не до конца расшифрованы, — и оборачивается ко мне.
— Что? — спрашивает он, и в голосе звучит неуверенность, которой я раньше в нём не слышала.
— Ничего, — говорю я торопливо и отвожу глаза, — Просто слушаю.
Он смотрит на меня ещё секунду, будто пытается понять, что именно я вижу, глядя на него так, и тень сомнения проходит по его лицу — удивление, смешанное с чем-то похожим на уязвимость. Ветер поднимает песок у наших ног, где-то вдалеке кричит продавец сувениров, предлагая туристам прокатиться на верблюде, а мы стоим друг напротив друга в тени четырёхтысячелетней пирамиды и молчим, и это молчание длится на секунду дольше, чем позволяет простая неловкость.
Потом он откашливается, отводит взгляд на груду каменных блоков впереди и продолжает рассказывать про систему рычагов, но голос его звучит чуть более напряжённо, чем минуту назад, и я вижу, как он сжимает и разжимает пальцы, будто ищет, куда деть руки.
Я тоже отвожу взгляд. Сердце стучит неровно, и я очень стараюсь убедить себя, что дело в жаре.
Посмотрев на сфинкса и пофотографировавшись, мы решили чуток передохнуть
* * *
Мы находим кусок тени в крытой веранде для гидов и Ник протягивает мне бутылку воды, которая уже успела нагреться на солнце. Я пью, и мне кажется, что даже тёплая вода здесь имеет привкус времени, как будто минерализована тысячелетиями песка.
— Можно спросить? — говорю я, глядя на сетку раскопа внизу, где лежат пронумерованные колышки. — Вы не боитесь, когда копаете три года, а находите в итоге только черепки и разочарование, как вы сами сказали?
Он долго молчит, крутя в пальцах крышку от бутылки.
— Боюсь, — говорит он наконец, и в этом слове нет ни капли привычной лёгкости. — Каждый раз. Представьте: вы вкладываете пять лет жизни, деньги, репутацию, веру людей, которые идут за вами в джунгли, пески, на край света, — и в итоге находите фундамент, который может оказаться просто хозяйственной постройкой, а не храмом. Это как ставить на одну карту.
— У меня то же самое, — вырывается у меня раньше, чем я успеваю подумать, стоит ли говорить. — С терапией. Я могу десять лет работать над последовательностью, которая должна встроиться в геном и заблокировать рецептор для вируса, и в последний момент выяснится, что иммунная система реагирует не так, как в модели. Что всё, во что я верила, было красивой теорией, а не наукой.
Ник поворачивается ко мне, и что-то в его взгляде меняется, становится внимательнее.
— И вы продолжаете.
— Потому что останавливаться страшнее, — отвечаю я. — Если я перестану, окажется, что всё это время я пряталась за пробирками, лишь бы не думать о том, что происходит в жизни, где нет контрольной группы.
Он усмехается, но невесело, и смотрит не на меня, а куда-то в сторону раскопа, где рабочие осторожно счищают песок кистями.
— Знакомое чувство, — говорит он. — Экспедиции, фонды, советы директоров. Если я постоянно в самолёте, мне не нужно разбираться, почему в собственной квартире на восьмидесятом этаже я чувствую себя гостем.
Он произносит это легко, почти шутя, но за лёгкостью проступает что-то настоящее, и я вдруг понимаю: он только что сказал мне больше, чем собирался.
— Я устал быть тем, кто всегда в порядке, — добавляет он тише, и в голосе проскальзывает усталость, которую я раньше не слышала ни в одном его слове. — Все вокруг думают, что раз у меня есть деньги и команда, которая слушается, значит, у меня и в жизни всё решено.
Он произносит это и тут же будто спохватывается, резко меняет позу, отряхивает песок с колена.
— Впрочем, забудьте, жара действует мне на голову, — говорит он с прежней усмешкой, но я уже успела увидеть то, что он на секунду приоткрыл, и это не исчезает просто потому, что он решил спрятать это обратно.
Я чувствую укол узнавания настолько острый, что на мгновение забываю ответить. Потому что я делаю ровно то же самое в лаборатории: прячусь за пипетками и протоколами, лишь бы не признаваться себе, что в тридцать лет я боюсь довериться человеку больше, чем боюсь провала эксперимента.
Мы стоим в тишине, и эта тишина не похожа на вчерашнюю, неловкую. Она спокойная, будто между нами впервые за всё время нет ни сарказма, ни позы, только два человека, которые слишком долго держали оборону и вдруг устали её держать.
Потом Ник вдруг хлопает себя по лбу.
— Вы же не завтракали, — говорит он, и это звучит как обвинение. — Стакан кофе на террасе не считается.
— Я была слишком занята, разглядывая вас, археолог, — отвечаю я, и это почти правда, хотя говорю я это легко, чтобы развеять то, что только что было между нами.
— Тогда поехали, я знаю место, где готовят кушари так, что вы забудете обо всем.
* * *
В маленьком ресторанчике без вывески, куда он меня привозит, пахнет чесноком и жареным луком, а Ник, заказывая, что-то шутливо препирается с хозяином на ломаном арабском, и тот хохочет, хлопая его по плечу, как старого друга. Ник пододвигает ко мне тарелку, учит, в каком порядке пробовать соусы, смеётся над моим лицом, когда я откусываю слишком острый перец, и впервые за долгое время мне легко настолько, что я забываю следить за собой — как будто я не в чужой стране с малознакомым мужчиной, а дома, где меня давно знают и давно простили все мои странности.
* * *
Машина петляет по узким улочкам, и в окне мелькают выцветшие вывески, ослики с тюками, мальчишки, бегущие за нами наперегонки с клаксоном. Ник молчит, сидя со мной рядом в такси на заднем сиденье. И я молчу тоже, но в голове у меня всё ещё звучит его голос — то, как он сказал «я устал быть тем, кто всегда в порядке». Не сами слова. Интонация. Та едва заметная трещина в ней, будто он произнёс фразу, которую репетировал про себя годами, но вслух позволил себе впервые.
Я смотрю на его профиль и ловлю себя на том, что перечисляю. Как он щурится, когда солнце бьёт сбоку, — не морщась, а будто оценивая свет, как археолог оценивает находку. Как указательный палец время от времени касается манжеты рубашки, поправляя её — и это происходит именно тогда, когда разговор сворачивает туда, куда он не планировал. Я заметила это у раскопок. Заметила снова в ресторанчике, когда хозяин назвал его «сынок» на арабском, и что-то дрогнуло в лице Ника, прежде чем он рассмеялся.
Это слишком много деталей для человека, которого я знаю от силы полтора дня.
Я вжимаюсь в сиденье и смотрю в окно, на пыльную листву пальм, убеждая себя, что ничего страшного в наблюдательности нет, это профессиональная привычка, я генетик, я считываю паттерны, это моя работа. Но внутренний голос, что два года молчал, вдруг произносит очень тихо и очень ясно: именно так ты собирала его. По крупицам. Привычки, взгляды, то, как он смеялся, когда был не на людях. И когда собрала — поверила, что знаешь человека целиком, а знала только то, что он сам решил тебе показать.
Я зажмуриваюсь на секунду, будто это может стереть сравнение.
Это не то же самое, говорю я себе. Это просто интересный человек. Специалист по своему делу, со своей историей, я бы так же разглядывала любого, кто неожиданно оказался глубже, чем ожидала. Чистое научное любопытство.
Я не верю себе ни на грамм, и это пугает больше всего.
— О чём вы думаете? — голос Ника разрезает тишину, и я вздрагиваю, будто меня поймали за чем-то неприличным.
Он смотрит на меня краем глаза, и в уголках губ прячется та самая полуулыбка, от которой у меня внутри всё сжимается.
— Устала, — говорю я, и это почти не ложь. — Перелёт, жара, пирамиды. У меня, кажется, голова всё ещё где-то над Атлантикой.
Он кивает, но смотрит чуть дольше, чем мне бы хотелось, будто не совсем верит, и от этого взгляда по коже пробегает тепло, которое не имеет никакого отношения к каирскому солнцу.
— Тогда вот что, — говорит он, машина поворачивает на набережную, где Нил блестит медью в предзакатном свете. — Сегодня никаких ресторанов с толпой и Джоном, который обязательно спросит вас про ДНК, чтобы произвести впечатление.
— Он не настолько прозрачен, — говорю я, хотя знаю, что настолько.
— Он прозрачен, как стакан воды, — отвечает Ник сухо. — Тем более они застряли в офисе с документами. — Ник смотрит на часы, — Я закажу ужин на террасу вашего номера. Вино, звёзды, и чтобы никто не лез с вопросами про генную терапию за десертом.
Я смотрю на него, и сердце делает что-то неровное, глупое, совсем не подобающее тридцатилетней женщине с докторской степенью.
— Звучит как свидание, — говорю я, стараясь, чтобы голос прозвучал легко.

