
Полная версия:
Я тебя отыщу

Марина Столяр
Я тебя отыщу
Глава 1. Призрак у алтаря
Чикаго просыпается медленно, слой за слоем: сначала розовеет кромка озера Мичиган, потом огонь занимается в стеклянных боках соседних башен, и только после этого свет добирается до окон восьмидесятого этажа, где он стоит с чашкой кофе, ещё слишком горячей, чтобы пить.
Город внизу похож на карту, которую забыли свернуть. Машины ползут по артериям проспектов, кто-то бежит вдоль набережной, кто-то спешит на утренний рейс. Отсюда всё кажется игрушечным, управляемым, разложенным по полочкам, именно так он и любит мир: на расстоянии, под контролем, без лишних прикосновений.
Телефон на кухонном острове оживает, будто чувствует, что хозяин проснулся. Потом опять. К тому моменту, когда кофе остывает до температуры, пригодной для питья, экран светится уже от целой очереди сообщений — ночные письма из Каира, где время на семь часов впереди и там уже вовсю кипит деловая жизнь.
«Подтвердите смету на вывоз находок». «Таможенный агент просит копию разрешения на экспорт». «Страховая компания интересуется стоимостью груза». Он листает это одним пальцем, не выпуская чашку, и в какой-то момент ловит себя на мысли, что за последние три года научился читать бюрократию быстрее, чем иероглифы.
Телефон звонит, когда он уже почти решает отложить его до завтрака.
— Ребекка, — говорит он, не глядя на экран. Голос её он узнаёт по первому вдоху перед словами, слишком деловому для такого раннего часа.
— Доброе утро, мистер Девероу. — В её тоне звучит вежливость человека, который давно перестал удивляться его привычке просыпаться в пять и работать до того, как весь остальной город успевает позавтракать. — У меня три вопроса по бюджету экспедиции и один — по фонду.
— Начни с неприятного.
— Фонд настаивает на вашем присутствии на завтрашней конференции и фуршете. Список гостей внушительный, будут представители двух крупных грантовых организаций.
— Ребекка. — Он подходит к окну, прижимает телефон плечом к уху, свободной рукой проводит по стеклу, стирая несуществующую пыль. Стекло холодное под пальцами, неожиданно холодное для такого солнечного утра. — Я археолог, а не дипломат. У меня плохо получается делать вид, что мне интересно, сколько стоит вино на столе у сенатора.
— Именно поэтому вам нужно идти и стараться быть дипломатом, а не придумывать отговорки.
— Это был комплимент себе, если что.
— Я заметила, — сухо отвечает она, и он почти видит, как она закатывает глаза где-то в своём офисе в тридцати минутах от него. — Второй вопрос: бюджет на раскопки в Гватемале превышает смету на двенадцать процентов из-за оборудования для георадара. Третий: таможня Египта требует дополнительные документы на груз, который летит через неделю.
— Переведи двенадцать процентов, подпиши документы моей электронной подписью, это в твоих полномочиях, и напомни мне о конференции за час до того, как мне нужно будет надеть галстук, который я ненавижу.
— У вас их три.
— Значит, напомни о каждом по отдельности, чтобы я мог поненавидеть их последовательно.
На том конце короткая пауза, которая у Ребекки Лин всегда означает не растерянность, а сдерживаемую улыбку.
— Будет сделано, мистер Девероу. Что-нибудь ещё?
— Да. Передай в фонд, что если они ещё раз назовут раскопки в джунглях «путешествием», я лично объясню им разницу между отпуском и работой в сорокаградусную жару среди комаров размером с воробья.
— Я смягчу формулировку.
— Не стоит, пусть представляют это во всей красе.
Она отключат звонок с коротким смешком. Ник кладет телефон на столешницу чехлом вверх, будто этим жестом можно отгородиться от остального дня хотя бы на пару минут.
Сарказм давно стал для него чем-то вроде рабочего инструмента, таким же необходимым, как щётка для расчистки находок: им можно снять верхний слой пыли с любого разговора, не затрагивая того, что лежит глубже. Люди слышат остроту, смеются или хмурятся и уходят довольные тем, что получили от него ответ. Никто не задерживается достаточно долго, чтобы спросить, что там, под слоем иронии.
Он снова смотрит на город. Солнце уже поднялось выше, заливает улицы жёстким утренним светом, в котором тени становятся короче и резче. Где-то там, в одной из этих башен, наверняка сидит ещё десяток таких же, как он: успешных, одиноких, запертых в собственных высотах добровольно, потому что так проще. Так безопаснее.
Он отворачивается от окна и натыкается взглядом на собственное отражение в тёмной полосе стекла между оконными рамами. На секунду, пока глаза ещё не привыкли к игре света, лицо в отражении кажется ему старше: глубже залегли тени у глаз, резче обозначилась складка у рта, будто там навсегда поселилась усталость, которую не стирает ни один отдых. Он смотрит на это чужое-своё лицо почти с интересом, как на артефакт, найденный не там, где ожидалось.
Потом моргает, и отражение возвращается в привычную форму: уверенный мужчина под сорок, с утренней щетиной и чашкой кофе, человек, у которого всё под контролем. Он поправляет воротник рубашки, хотя поправлять там нечего, и отворачивается от стекла, как будто можно так же легко отвернуться и от того, что мелькнуло в нём секунду назад.
* * *
Ник входит в свой кабинет. Садится за стол. Ребекка приносит кофе, в это время звонит стационарный телефон.
— Спасибо, Ребекка. Зайдите попозже. Я отвечу.
Голос в трубке принадлежит кому-то из отдела контрактов, и Ник отвечает ему машинально, одновременно перебирая стопку бумаг, скопившуюся на углу стола за неделю. Пальцы скользят по счетам, приглашениям, письмам от университетов, которые хотят его денег больше, чем его экспертизы, и вдруг натыкаются на плотный конверт с эмблемой адвокатской конторы, выцветшей до серого.
— Да, пусть пришлют исправленную смету, — говорит он в трубку, а сам уже вскрывает конверт большим пальцем, не глядя толком, что внутри: старая привычка не оставлять бумагу непрочитанной.
Письмо датировано тремя годами назад. Он узнаёт шрифт раньше, чем смысл слов доходит до сознания: это копия соглашения о расторжении брачного договора, застрявшая где-то между папками, которую кто-то из его людей зачем-то решил откопать и вернуть на стол, будто это имеет значение сейчас.
— Мистер Девероу?
— Пришли смету, я сказал, — повторяет он и кладёт трубку, не дожидаясь ответа.
Проход в церкви белый, слишком белый, свет бьёт через высокие окна и дробится на полу мозаикой, и он стоит там в костюме, который подгоняли три раза, и улыбается так, как улыбается человек, уверенный, что через пять минут его жизнь обретёт форму, которую он для неё выбрал. Орган начинает первые такты марша. Гости оборачиваются к дверям хором голов, аккуратно, как по команде. Двери остаются закрытыми дольше, чем нужно для красивой паузы.
Он помнит, как улыбка держится на лице ещё секунд десять после того, как стало ясно: что-то не так. Помнит, как священник тихо откашливается, как мать наклоняется к отцу и шепчет что-то, как друг, стоящий рядом в качестве шафера, вдруг находит невероятно интересным узел на собственном галстуке.
Пустой проход. Белые лилии вдоль скамей, которые теперь кажутся издевательством. Телефон в кармане вибрирует один раз, потом ещё, и на экране высвечивается сообщение не от неё, а от общего знакомого, из тех, кто всегда узнаёт новости на полчаса раньше всех остальных: «Говорят, Алессандра в аэропорту. С Лайлом. Прости, старик».
Лайл — режиссёр, у которого она снималась в рекламе полгода назад. Ник помнит, как смеялся тогда над шутками Алессандры о его акценте, помнит, как сам предложил пригласить его на мальчишник, потому что «он забавный парень». Не было ни записки, ни звонка, ни одной живой фразы, адресованной ему лично, только слух, долетевший через чужой телефон, пока он стоит перед двумя сотнями гостей в неприлично дорогом костюме.
В тот вечер он не плачет и не кричит. Он садится на край гостиничной кровати в номере, снятом для первой брачной ночи, расстёгивает запонки по одной, кладёт их на тумбочку аккуратно, в ряд, и даёт себе слово, произнесённое не вслух, а где-то внутри, тем же ровным деловым тоном, каким он обычно диктует условия контрактов: больше никогда. Никогда не стоять так, с открытым горлом, подставленным под чужой нож. Можно хотеть людей, можно наслаждаться ими, можно даже по-своему любить, но не так, не до конца, не с этой верой, что кто-то дойдёт до конца прохода просто потому, что обещал.
Он моргает, и церковь растворяется, уступая место кабинету, залитому утренним светом, и собственным рукам, держащим старое письмо. Бумага плотная, дорогая: адвокаты Алессандры всегда экономили на всём, кроме внешнего лоска. Он представляет, с каким лицом она читала этот документ тогда, подписывала не глядя, вероятно, между примеркой платьев для нового фильма.
— Три года, — говорит он вслух, ни к кому не обращаясь, и в голосе слышит ту самую интонацию, которой гордится больше всего: лёгкую, почти весёлую, годную на экспорт в любую компанию.
Он разрывает письмо пополам, потом ещё раз, не глядя, куда падают клочки, и бросает их мимо корзины для бумаг намеренно, с тем небрежным щелчком запястья, которым обычно подкрепляет самые удачные шутки. Пусть кто-нибудь из уборщиков потом удивится, зачем мистер Девероу рвёт на мелкие кусочки какое-то письмо.
Усмешка, которая трогает уголок рта, знакома ему слишком хорошо, чтобы обмануть даже самого себя: это не весёлость, это щит, который он надевает быстрее, чем успевает почувствовать боль, и пока щит на месте, никто, включая его самого, не должен заметить трещину под ним.
Телефон на столе снова оживает, и он тянется к нему с облегчением, с которым утопающий хватается за протянутую руку.
* * *
— Девероу, ты ещё жив? — спрашивает профессор Ричард Блейк вместо приветствия. — А то я уже начал готовить некролог для бюллетеня фонда. «Щедрый спонсор скончался от переизбытка собственного обаяния».
— Блейк, — Ник откидывается на спинку кресла, и голос его тут же находит нужную интонацию, лёгкую, почти весёлую. — Если бы я умер, ты бы узнал последним. Все мои деньги уже были бы поделены между адвокатами.
— Узнаю старого циника. — В трубке что-то шуршит, похоже на бумаги, которые Блейк вечно роняет на пол собственного кабинета. — Слушай, у меня к тебе дело. Ты же знаешь о конференции, в «Дрейке»? Надо чтобы ты пришёл.
Ник смотрит на разорванные клочки письма, рассыпанные по полу мимо корзины, и на мгновение забывает, что надо ответить.
— Конференция, — повторяет он без всякого энтузиазма, будто пробует слово на вкус и находит его пресным. — Это та, где восемь профессоров по очереди рассказывают друг другу, какие они нашли горшки, а потом все вместе едят лосося за счёт фонда?
— В этот раз речь о финансировании новых раскопок, между прочим. Твоих раскопок, если быть точным, — Блейк позволяет себе паузу, явно рассчитанную на эффект. — Гватемала, та самая стела, из-за которой ты полгода пил кровь у половины университетских деканов. Если хочешь, чтобы грант подтвердили до отлёта в Каир, тебе стоит показать лицо.
Ник потирает переносицу. В этом вся соль их многолетней дружбы: Блейк умеет завернуть простую просьбу в такую упаковку, что отказаться стыдно даже перед самим собой.
— То есть ты хочешь сказать, что без моего лица грант не утвердят.
— Я хочу сказать, что твоё лицо на сцене рядом со словом «спонсор» стоит для фонда больше, чем три новых статьи в научном журнале. Люди охотнее дают деньги человеку в хорошем костюме, чем абстрактной идее про майя. Такова печальная правда нашего времени, дружище.
— Печальная правда нашего времени в том, что я трачу половину жизни на людей, которые путают керамику с посудой из «Икеи». — говорит Ник, и в его голосе проскальзывает усталость, настоящая, не выставленная напоказ, но Блейк либо не слышит её, либо делает вид, что не слышит.— Ребекка то же весь день настаивает. Ты поговорил, теперь понятно.
— Значит, придёшь, — констатирует тот с довольством человека, который с самого начала знал ответ. — Семь вечера, не опаздывай, и ради всего святого, надень что-нибудь, что не выглядит так, будто ты собрался копать яму прям на сцене, там будут приличные люди, вроде заявленны еще какие-то жутко умные генетики.
Ник усмехается, уже почти искренне: есть что-то успокаивающее в том, как Блейк из года в год относится к нему, будто он всё тот же аспирант, которого нужно было вытаскивать из библиотеки за шиворот и напоминать о существовании еды и дневного света.
— А потом что, фуршет, обмен визитками, обязательный разговор с чьей-то вдовой про наследство в пользу науки?
— Потом домой, если захочешь, — в трубке слышится смешок. — Хотя знаешь, Ник, иногда я думаю, что тебе стоило бы задержаться подольше. Найти что-нибудь, помимо своих черепков и своих контрактов. У тебя из квартиры вид на весь город, а приходишь ты туда каждый вечер один, как сторож в музее после закрытия.
— Я бы попросил не путать мою личную жизнь с состоянием здания, — отвечает Ник ровно, с той же лёгкостью, с какой он только что порвал старое письмо. — У меня всё отлично. У меня есть раскопки, у меня есть фонд, у меня есть ты, который звонит, чтобы испортить мне утро нравоучениями.
— Я звоню, потому что беспокоюсь, — произносит Блейк уже мягче, без подначки, и это неожиданно задевает сильнее, чем любая шутка. — Три года прошло, сынок. Пора бы перестать жить в режиме постоянной экспедиции, даже когда ты в Чикаго.
Ник смотрит в окно, туда, где утренний свет уже начал растворяться в обычной серой дымке большого города, и на секунду ему кажется, что он снова чувствует запах цветов в церкви, того самого дня, который он давно решил не вспоминать вслух ни с кем, включая Блейка.
Конечно, время от времени он встречается с девушками, но они для ночи, не жизни.
— Приду к семи, — говорит он вместо ответа на то, о чём его на самом деле спрашивают. — Но если меня посадят рядом с деканом из Мичигана, я уйду до десерта, предупреждаю заранее.
— Договорились, — в голосе Блейка звучит явное облегчение, как будто для него это была не просто формальность, а маленькая победа. — Увидимся вечером, Девероу. И постарайся выглядеть так, будто тебе не всё равно.
Он вешает трубку раньше, чем Ник успевает придумать ответную колкость, и в кабинете снова повисает тишина, та самая, привычная, с которой он живёт уже три года, с тех пор как перестал ждать, что кто-то дойдёт до конца прохода. Ник бросает взгляд на часы, потом на разорванные клочки бумаги на полу, и думает, что вечер обещает быть ровно таким же скучным, как десятки других вечеров подобного рода: лосось, вежливые улыбки, разговоры о грантах, после которых хочется выпить что-нибудь покрепче минеральной воды.
* * *
Гардеробная встречает его зеркальной тишиной и в ней не спрячешься ни от света, ни от себя. Ник медленно перебирает вешалки и не может выбрать что надеть, и это раздражает его самого: костюм — не раскопки, тут нечего взвешивать слоями, достаточно взять тёмно-синий и забыть. Но рука почему-то задерживается на сером, потом возвращается к синему, и он думает, что устал сильнее, чем готов признать.
На туалетном столике рядом с запонками лежит раскрытая папка — документы по Гватемале, которые должны были подождать до возвращения из Каира, но Ребекка, как обычно, подсунула их заранее, зная, что он всё равно откроет. Координаты раскопок, предварительная смета, список снаряжения для сезона дождей. Ник листает страницы вполглаза, пока завязывает галстук, и часть его, та, что всегда жила впереди остального тела, уже там, в зелёной духоте джунглей, среди известняковых плит и корней сейбы, где по крайней мере всё понятно: земля либо хранит находку, либо нет, и никто не лжёт тебе в лицо, обещая остаться.
Он поднимает взгляд в зеркало — поправить узел — и видит не себя.
На долю секунды это снова он, тридцатипятилетний, в чёрном костюме, сшитом на заказ ради одного-единственного утра, и вокруг цветы, слишком много белых цветов, запах которых потом преследовал его месяцами в самых неожиданных местах: в цветочном киоске у метро, в чужой машине, однажды даже на рынке в Александрии. Он стоит у алтаря и смотрит на пустой проход, туда, где должна была появиться фигура в длинном платье, и минуты тянутся так, что гости начинают переглядываться, а потом перешёптываться, а потом сообщение, и всё. Дальше на себя всё взяли друзья. Ник был слишком ошарашен, чтобы что-то решать.
Он моргает, и зеркало возвращает ему только галстук, чуть сбившийся набок, и человека, который давно научился не позволять лицу выдавать, что происходит внутри.
Ник поправляет узел резким, почти злым движением.
Три года — достаточный срок, чтобы выучить урок назубок: деньги не уходят среди ночи без объяснений, работа не смотрит сквозь тебя на кого-то более интересного, а контроль над собственным расписанием не разбивает тебе жизнь одним письмом от адвоката. Он отстроил существование заново именно на этом фундаменте, и оно держит ровно так долго, сколько он сам не даёт слабину, не позволяет себе снова поверить, что кто-то способен дойти до конца прохода только ради него.
Телефон на столике вибрирует, спасая его от необходимости додумывать эту мысль до конца.
«Финальное расписание прилагаю, — пишет Ребекка. — Твой столик рядом с Блейком, слева от декана, которого ты обещал пережить до десерта. И, Ник, пожалуйста, хоть на одном фото улыбнись так, чтобы это не выглядело угрозой для фотографа. Фонду это зачтётся».
Он фыркает, набирая ответ одним пальцем: «Передай декану, что я готов рискнуть десертом ради его общества». Отправляет, не дожидаясь, пока придумается что-то более остроумное, и возвращается к запонкам — тяжёлым, серебряным. Подарок от отца, который он носит на все официальные мероприятия с таким постоянством, что уже не помнит, нравятся они ему на самом деле или просто вошли в привычку, как и всё остальное в его жизни.
Папка с документами по Гватемале перекочёвывает в портфель — он возьмёт её с собой, почитает в машине, пока водитель будет пробираться сквозь вечерний Чикаго. Мысль о джунглях успокаивает его куда надёжнее, чем мысль о предстоящем вечере: там хотя бы понятно, зачем вставать утром.
Он бросает последний взгляд в зеркало, уже без всякого ожидания увидеть там что-то кроме обычного отражения: успешный мужчина под сорок, в хорошем костюме, с лицом, которое давно научилось ничего не выдавать за ужином с незнакомыми людьми. Усмехается собственному раздражению из-за простого делового вечера, будто оно единственное имеет значение в целом мире, полном настоящих проблем.
«Лосось, вежливые улыбки, обещанные гранты, — думает он, выключая свет в гардеробной. — К десяти буду дома».
Он выходит за дверь с полной уверенностью, что этот вечер ничем не будет отличаться от десятков таких же, и что к концу недели он уже будет думать только о раскалённом воздухе Каира и о песке, который набивается в ботинки так, что потом неделями вытряхиваешь его из всего на свете.
Он понятия не имеет, что всего через несколько часов его аккуратно выстроенная тишина даст первую трещину.
Глава 2. Формула одиночества
Вода бьётся о сваи где-то под полом — глухой, ровный звук, будто дом дышит во сне. Я просыпаюсь не от будильника, а именно от этого плеска, и несколько секунд лежу неподвижно, слушая, как плавучий домик едва заметно покачивается, отвечая на движение залива. За окном серое сиэтлское утро только начинает сереть чуть светлее, чем ночь, и чайки где-то вдалеке переругиваются из-за рыбы.
Я не открываю глаза сразу. Позволяю себе ещё минуту этого — тишины, которая принадлежит только мне, без чужого дыхания рядом, без необходимости притворяться, что я уже проснулась в хорошем настроении.
Кухня у меня уютная и маленькая и за два года я выучила в ней каждый сантиметр с закрытыми глазами: кофеварка стоит слева от плиты, зёрна — в банке с синей крышкой, вторая чашка так и пылится на дальней полке, потому что доставать её не для кого. Я включаю кофемашину— и с удовольствием, слушаю, как хрустят зёрна, —глядя в окно на то, как по воде расходятся круги от проплывающей мимо лодки.
Никто не спрашивает, почему я пью кофе именно так. Никто не комментирует, что на мне старая футболка Стэнфорда с дыркой на плече, а волосы собраны кое-как, лишь бы не лезли в глаза. Здесь, на воде, я ни перед кем не отчитываюсь за то, как выгляжу с утра.
Дом — моя крепость, и я строила её не из брёвен, а из тишины.
Я не пускаю сюда мужчин. Не потому, что принципиально — просто ещё никто не заслужил ключ от этого места, от моей большой кровати под скошенным потолком на втором этаже, от книжной полки, забитой учебниками по молекулярной биологии вперемешку с любовными романами, которые я прячу под них с лёгким стыдом. Сюда не входят чужие ожидания, чужие планы на мою жизнь, чужие голоса, говорящие, что мне стоит сделать по-другому. Здесь я просто Мэри — та, что варит кофе слишком крепким, та, что иногда разговаривает с чайками вслух, потому что рядом всё равно никого нет, кто мог бы услышать и решить, что это странно.
Кофе готов я беру кружку и сажусь у окна, подтянув колени к груди.
Вода снаружи темнеет и светлеет полосами, где-то вдалеке проходит паром, и его огни ещё горят, хотя рассвет уже почти случился. Я думаю о том, что в этом городе я нашла единственное место, где не нужно ничего доказывать: ни лаборатории, что я достаточно умна, ни коллегам, что достаточно собрана, ни — чего уж там — себе самой, что я не разбита настолько, насколько иногда кажется по ночам.
Телефон на столе загорается коротким вибрирующим сигналом, и я бросаю взгляд на экран раньше, чем успеваю себя остановить.
«Встреча в десять, — пишет Стив. — Принеси последние цифры по контрольной группе. Кажется, у нас получилось то, о чём я боялся даже мечтать».
Я читаю сообщение дважды, и что-то внутри замирает в приятном предчувствии — уже не сонная расслабленность, а знакомое, почти забытое за выходные электричество рабочего утра. «Получилось то, о чём боялся даже мечтать» — Стив не бросается такими словами просто так, он скорее застрелится, чем позволит себе преждевременный оптимизм.
Я ставлю недопитую кружку в раковину, и спокойствие дома за спиной начинает сворачиваться, как сворачивается туман над заливом с первыми лучами солнца. Пора переключаться. Там, за порогом этого дома, ждёт лаборатория, цифры, которые нужно проверить ещё раз, прежде чем поверить им, и Стив с его вечной смесью тревоги и восторга, которая обычно означает, что мы стоим на пороге чего-то настоящего.
Я иду в спальню и достаю из шкафа чистую блузку — строгую, бежевую, в которой чувствую себя собранной даже тогда, когда внутри всё ещё немного звенит от утренней тишины. Волосы собираю в тугой узел, стирая с лица последние следы сна, и в зеркале на меня смотрит уже не та женщина, что слушала плеск воды полчаса назад, а доктор Мэри Старк, готовая войти в день с ясной головой и холодным расчётом.
Дом за спиной тихо покачивается на воде, провожая меня так же бесшумно, как встретил — без вопросов, без упрёков, без единого слова о том, что я снова ухожу раньше, чем успеваю толком проснуться для себя самой. Сосед Кевин, машет мне в приветствии, выгуливая свою собаку. Я машу им в ответ и сажусь в свою машину.
* * *
Лаборатория встречает меня тишиной особого рода, той, что бывает только ранним утром, пока не включились центрифуги и не заговорили коллеги. Стив уже на месте, конечно же, он всегда на месте раньше всех, в своём неизменном сером свитере, который, кажется, пережил три президентских срока и так и не был выброшен.
Я раскладываю распечатки на столе перед большим монитором, выравнивая края так, будто от этого зависит точность данных, хотя на самом деле просто тяну время перед тем, как посмотреть то, что смотрела вчера вечером одна, в пустой лаборатории, не веря собственным глазам.
— Вот контрольная группа, — говорю я, подключая флешку. — А вот группа с модифицированным вектором.
На экране разворачиваются две кривые, и даже мне, видевшей их уже десятки раз, становится не по себе от того, насколько они расходятся. Одна ползёт вверх медленно, неуверенно, как и положено обычному иммунному ответу. Вторая взлетает так, что хочется проверить, не перепутала ли я подписи осей.

