
Полная версия:
Я тебя отыщу
Я кладу тарталетку обратно на поднос, так и не откусив ни кусочка, и говорю себе, что через минуту отойду к группе у камина, туда, где стоит человек Стива, вместе с представителями фонда, туда, где разговор будет исключительно о цифрах и клинических протоколах, и где никто не будет смотреть на меня так, будто уже решил, чем закончится этот вечер.
Я делаю шаг в сторону камина. И почти уверена, что он идёт следом.
* * *
Я почти добираюсь до камина, когда голос раздаётся прямо над ухом, слишком близко для случайного соседства в толпе.
— Признаюсь честно, доктор: из вашего доклада я понял слова три. «ДНК», «пациент» и, кажется, «статистически значимо».
Я оборачиваюсь. Он стоит так близко, что приходится чуть запрокинуть голову, чтобы увидеть его лицо целиком, и от этого простого движения внутри что-то предательски сжимается.
— Остальное, полагаю, прошло мимо вас в виде белого шума, — говорю я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, вежливо, как с любым другим спонсором в этом зале.
— Белый шум с очень красивыми слайдами, — он слегка наклоняет голову, будто оценивает меня заново, уже не через весь зал, а вблизи. — Ник. Раз уж мы оба притворяемся, что случайно оказались у одного стола.
— Мэри, — отвечаю я и тут же жалею, что руки не заняты бокалом, иначе было бы куда деть неловкость рукопожатия.
— Так вот, Мэри. Объясните мне, тёмному человеку: вы там двенадцать минут говорили про цепочки, векторы и терапию, а я всё ждал, когда же появится хоть один скелет для наглядности.
— Скелетов не будет, — я позволяю себе едва заметную улыбку, — у меня работа с живыми. С молекулами, которые ещё дышат, образно говоря.
— Жаль. Я как раз специалист по тем, кто уже не дышит лет восемьсот.
Я моргаю, не сразу понимая, шутка это или нет.
— Простите?
— Археолог, — он произносит это с какой-то ленивой гордостью, будто сообщает не профессию, а диагноз. — Копаю там, где кости, керамика и надписи на камнях важнее любого УЗИ. Сейчас финансирую и веду экспедицию в Гватемале, ищем захоронения майя.
— Значит, мы оба имеем дело с прошлым, — вырывается у меня прежде, чем успеваю обдумать фразу, — просто вы ищете его в земле, а я — в клетках.
— О, вот это уже слайд, который я бы понял, — он усмехается, и в этой усмешке нет снисходительности, только настоящий интерес, тот самый, что я искала весь вечер в глазах скучающих спонсоров и не находила. — Продолжайте. Что там, в ваших клетках, от прошлого?
— Всё, — говорю я, и неожиданно для себя самой чувствую, как расправляются плечи, как слетает усталость последних часов. — ДНК — это летопись. Каждая мутация, каждая поломка — страница истории конкретного человека и всего вида заодно. Я читаю эти страницы, чтобы понять, что пошло не так, и попытаться это исправить.
— А я читаю черепки и зубы, чтобы понять, как жили люди, которые об этом никогда не узнают, — он слегка пожимает плечами, но я вижу: ему действительно важно, что он говорит. — Разница в том, что мои пациенты уже тысячи лет как не нуждаются в лечении.
— Зато нуждаются в уважении, — замечаю я. — Нельзя же просто раскопать чью-то могилу и выставить на витрину.
— Поверьте, доктор, у меня к мёртвым майя куда больше почтения, чем у половины этого зала к живым коллегам.
Он кивает в сторону группы у бара, где кто-то слишком громко смеётся собственной шутке, и я, не удержавшись, фыркаю — коротко, неприлично для научной конференции, но совершенно искренне. Первый раз за весь вечер я улыбаюсь не потому, что так положено, а потому что действительно смешно.
— Так, значит, кости и черепки, — повторяю я, пробуя слова на вкус, — ваш эквивалент моих цепочек ДНК.
— Только у меня нет статистически значимых результатов, — он картинно вздыхает. — У меня есть интуиция, лопата и упрямство.
— Звучит менее надёжно.
— Зато куда интереснее.
Я снова улыбаюсь, и в этот раз уже без всякой борьбы с собой, просто потому что мышцы лица делают это сами, без разрешения. И где-то на периферии сознания мелькает мысль, что его сарказм должен бы меня раздражать, должен бы включать все те защитные механизмы, которые я так старательно выстраивала последние два года. Должен — но почему-то делает совершенно обратное: с каждой его колкой фразой мне хочется не отойти, а остаться ещё на минуту, ещё на одну реплику, ещё немного послушать, как он говорит о мёртвых с такой живой, почти мальчишеской увлечённостью.
Это пугает еще больше, чем его взгляд через весь зал десять минут назад.
* * *
— Вы ведь не из тех, кто рвётся к микрофону, — говорит он, разглядывая меня так внимательно, будто пытается снять отпечатки пальцев. — Я видел, как у вас дрожали руки на третьем слайде. Зачем тогда лететь через всю страну ради получаса под софитами, доктор?
Вопрос застаёт меня врасплох, потому что обычно его задают иначе: «Волнуетесь?» или «Как вам Чикаго?» — вежливо, по касательной. А он спрашивает так, будто ему правда важен ответ, и я чувствую, как привычная формула «ради гранта и видимости лаборатории» рассыпается во рту ещё до того, как я успеваю её произнести.
— Потому что мы сделали то, чего ждали много лет, — говорю вместо этого, и голос звучит твёрже, чем я ожидала. — Нашли способ переписать повреждённый участок генома у вируса, с которым до сих пор боролись вслепую. Контрольная группа — двенадцать недель, никаких следов репликации. Понимаете, что это значит? Это не просто ещё одна таблетка. Это шанс закрыть главу, которая убивала людей десятилетиями.
Я замолкаю, ожидая обычной реакции — вежливого кивка, может быть, растерянного «ух ты, круто» — но Ник смотрит на меня так, что я забываю, зачем вообще начала объяснять. В его глазах нет скуки спонсора, который считает минуты до фуршета с крабовыми тарталетками. Там что-то живое, почти жадное.
— Вы сейчас сказали это тем же тоном, каким я говорю про гробницу, которую ищу три года, — произносит он медленнее, чем раньше. — Только у вас на кону не черепки, а живые люди.
— У вас тоже когда-то были живые люди, — отвечаю я мягче, чем планировала. — Просто это случилось раньше, чем вы родились.
Он молчит секунду, и мне кажется, я впервые вижу, как с его лица сходит ирония, будто кто-то снял с витрины табличку «осторожно, сарказм» и на миг показал то, что под ней. Почему то хочется думать, что это из-за меня.
Он делает шаг — не навстречу, но чуть ближе, чем диктует вежливая дистанция научного фуршета, и облокачивается на барную стойку рядом со мной. Наши руки не касаются, но между ними теперь сантиметр, не больше, и я чувствую тепло его кожи так отчётливо, будто кто-то поднёс ладонь к огню. От него пахнет чем-то дорогим и простым одновременно — сандал, немного виски, лёгкая горечь табака.
— Знаете, — говорит он, понижая голос так, что мне приходится податься чуть ближе, чтобы расслышать сквозь гул зала, — я встречал людей, которые гоняются за открытиями ради денег, ради статей, ради имени на обложке. Вы не из них.
— А вы откуда знаете?
— У вас руки дрожали не от страха перед залом, доктор Мэри. У вас дрожали руки, потому что вам есть, что терять, если это сработает не так, как вы рассказываете.
Это звучит слишком точно, слишком близко к правде, и на секунду я теряю дар речи, стою и смотрю на него, а он смотрит на меня, и повисает пауза — не та вежливая, в которую можно вставить шутку про погоду, а другая, тяжелее, длиннее на один удар сердца, чем положено двум малознакомым людям на конференции. Шум зала куда-то отступает, будто кто-то приглушил звук в фильме перед важной сценой, и я слышу только, как бьётся пульс у меня в горле.
Надо сказать что-то лёгкое. Немедленно.
— Ну, — я нарушаю молчание первой, стараясь, чтобы голос звучал ровно, почти игриво, — раз уж мы выяснили, что у меня дрожат руки, а у вас — лопата и упрямство, может, объединим усилия. Ваши кости расскажут мне, как жили люди, а моя ДНК — почему они умирали. Идеальное научное партнёрство.
Он улыбается, медленно, по-настоящему, и от этой улыбки у меня внутри что-то обрывается вниз, как лифт, потерявший трос.
— Партнёрство, — повторяет он, будто пробуя слово на вкус, точно так же, как я недавно пробовала его про кости и черепки. — Мне нравится это слово куда больше, чем «доклад» и «грант».
Я улыбаюсь в ответ, но за этой улыбкой, под аккуратным лицом, которое я столько лет училась держать невозмутимым перед комиссиями и рецензентами, бьётся совершенно непрофессиональная паника: ещё немного, ещё одна его фраза, ещё один сантиметр ближе — и я не отвечаю за то, что сделаю или скажу дальше. Итак уже наговорила лишнего. Партнерство! Ха. Молодец, Мэри. Проваливайся сквозь землю от стыда.
* * *
— Ужин, — говорит он, и это звучит не вопросом, скорее констатацией чего-то уже решённого между нами, хотя решала точно не я. — Где-нибудь подальше от этого зала, где никто не спросит вас про механизм доставки вектора в клетку.
Голос у него низкий, с той ленцой, за которой прячется расчёт, и я почти слышу, как под словами «ужин» звенит другое, незаданное: «останьтесь ещё немного, доктор Мэри, вам ведь тоже не хочется уходить».
Я улыбаюсь, потому что так положено, и в этот момент что-то внутри меня переворачивается слишком резко, как будто лифт, о котором я думала минуту назад, вдруг дёрнулся и пошёл вниз без остановок. Это узнавание бьёт под дых: я помню это ощущение. Помню, как два года назад точно так же стояла слишком близко к человеку, который потом год жил двойной жизнью за моей спиной, и как тогда тоже казалось, что между нами проскакивает что-то настоящее, редкое, что бывает раз в жизни. Оказалось, бывает каждый вторник с лаборанткой по имени Джен.
Мне нельзя. Я не для того летела через всю страну с папкой слайдов и заготовленными фразами про t-клетки, чтобы за один вечер забыть, чему меня научили.
— Боюсь, не выйдет, — говорю я, и голос звучит ровнее, чем всё внутри. — У меня завтра рейс рано утром, а после доклада я, если честно, держусь на одном кофеине и упрямстве.
Это даже не совсем ложь. Рейс действительно в восемь пятнадцать. Просто я не говорю ему, что готова пересесть на любой другой, лишь бы он ещё раз произнёс моё имя тем тоном, каким произносил его последние десять минут, будто пробуя на вкус что-то незнакомое и неожиданно приятное.
— Конференции утомляют сильнее, чем кажется со стороны, — добавляю я, зачем-то оправдываясь перед человеком, которому не должна ничего объяснять, и от этого раздражаюсь на саму себя ещё больше.
Он смотрит на меня пристально, изучая. Как бы говоря: «понимаю, конечно», и в этом взгляде нет ни капли удивления, будто он ждал именно такого ответа, будто заранее знал, что я скажу про рейс и кофеин, а не про то, что на самом деле боюсь остаться с ним наедине дольше, чем позволяет барная стойка и шум фуршета.
Я тянусь за сумочкой, которая лежит на стойке рядом с его локтем, и неуклюже хватаю ее, ремешок цепляется за край бокала, и тот предательски звякает, почти опрокидывается, я ловлю его ладонью в последний момент и чувствую, как щёки заливает совершенно ненужным сейчас румянцем. Элегантность, Мэри. Просто образец элегантности.
— Осторожно, — говорит он, и в голосе ни капли насмешки, только лёгкое, почти нежное предупреждение, от которого мне становится ещё хуже, потому что я хочу злиться на него за эту внимательность, а не хочу отметить, какая у него, оказывается, мягкая интонация, когда он не иронизирует.
— Спасибо, — отвечаю я суше, чем могла бы, и закидываю сумочку на плечо, будто это щит.
Я не смотрю ему в глаза, хотя чувствую, что он не отводит взгляда, чувствую это кожей, затылком, каким-то десятым чувством, которое у меня обычно включается только в лаборатории, когда что-то идёт не по протоколу. Сейчас оно орёт на меня в полную силу: Мэри, ты теряешь контроль над переменной.
— Было очень… — я подбираю слово, и единственное, что приходит в голову, это слишком честное «приятно», поэтому я заменяю его более безопасным, — познавательно. Удачи с захоронениями майя.
Звучит так нелепо официально, что я сама морщусь внутри, но отступать поздно, и я уже делаю шаг назад, ещё один, создавая между нами расстояние, которое час назад казалось естественным, а теперь ощущается как побег.
Он не удерживает меня. Не хватает за руку, не произносит никакого «подождите», которого, кажется, я почему-то жду и одновременно боюсь. Он просто стоит, опираясь локтем о стойку, свободный, расслабленный, как человек, у которого в запасе вся вечность, и на губах у него расцветает та самая полуулыбка, с которой он салютовал мне бокалом через весь зал час назад, только теперь в ней появилось что-то новое, понимающее, будто он читает меня, как собственную карту раскопок, и уже нашёл место, где закопано самое интересное.
— Доброй ночи, доктор Мэри, — говорит он тихо, почти ласково, и от того, как он произносит моё имя с этим смешным «доктор» впереди, у меня снова обрывается что-то внутри.
Я киваю, слишком коротко, слишком быстро, и ухожу через зал, чувствуя спиной его взгляд всю дорогу до самых дверей, и мне стоит каждой клеткой самообладания не обернуться.
* * *
Я почти у самых дверей, когда позади раздаются быстрые шаги, слишком уверенные для случайного прохожего, и голос, который я уже успела узнать за один короткий разговор у стойки.
— Хотя, доктор Мэри. Минуту.
Оборачиваюсь, хотя всё внутри подсказывает: не надо, иди дальше, в номер, под одеяло, подальше от мужчин с такой улыбкой. Ник держит в руке салфетку, самую обычную, с эмблемой отеля «Дрейк» в углу, и на ней что-то нацарапано ручкой, буквы пляшут вкривь и вкось, будто он писал на ходу, опираясь локтем на барную стойку.
— Вот, — говорит он и протягивает салфетку мне, как будто это официальный документ. — Записал вопрос, пока не забыл. Про вашу терапию. Там что-то про интеграцию вектора в геном, я правильно это слово произношу?
Я беру салфетку из вежливости, скорее чем из интереса, и пытаюсь разобрать почерк. «Вектор + Т-клетки =?» — вот и всё, что там написано, остальное похоже на попытку нарисовать двойную спираль человеком, который в последний раз держал в руках биологию классе в девятом.
— Правильно, — отвечаю я, и уголок губ сам собой ползёт вверх, хотя я запрещаю себе улыбаться. — Хотя обычно это не записывают на салфетках, на фуршете.
— У меня нет блокнота. Только эта штука, — он кивает на салфетку, — и ещё карман, набитый визитками, которые я не собираюсь никому отдавать.
— Зачем вам вообще это знать? — спрашиваю я, уже понимая ответ наперёд, но мне нужно услышать, как он его произнесёт, нужно дать ему шанс сказать правду или соврать красиво, и то и другое меня почему-то устраивает.
— Фонд, который я веду, иногда финансирует не только черепки и раскопки, но и науку в целом, — говорит он совершенно серьёзным тоном, хотя в глазах у него пляшет что-то, очень похожее на то самое лукавство, с которым он час назад салютовал мне бокалом через весь зал. — Разумная диверсификация. Нельзя же вкладывать всё в мёртвых майя, нужно немного в живых людей.
— Разумно, — соглашаюсь я, и голос звучит ровнее, чем я ожидала, хотя сердце колотится так, что я удивляюсь, почему он его не слышит.
Я понимаю, что это предлог. Понимаю так же ясно, как понимаю структуру ДНК под микроскопом: слишком тонкий, слишком вовремя написанный от руки вопрос про вектор, слишком внимательный взгляд поверх салфетки. Но у меня не находится ни единого слова, чтобы сказать «нет», хотя весь мой профессиональный, собранный, уверенный фасад кричит об этом изнутри.
— У вас есть номер, по которому можно позвонить с вопросами? — спрашивает он, уже вынимая телефон из кармана пиджака, экран вспыхивает в полумраке коридора.
— Да, — говорю я, и голос предательски дрожит на этом коротеньком слове, будто я призналась в чём-то куда более серьёзном, чем простая последовательность цифр.
Он протягивает мне телефон, не прося продиктовать номер вслух, просто держит экран передо мной, приглашая вбить цифры самой. Я тянусь к телефону, и на долю секунды наши пальцы соприкасаются, тепло его кожи и холодный металл корпуса, и этого касания хватает, чтобы меня будто дёрнуло током, о котором пишут в любовных романах и над которым я всегда смеялась.
Я быстро, слишком быстро, набираю цифры, почти не глядя на экран, возвращаю телефон, бормочу что-то вроде «звоните, если будут вопросы по науке» и уже разворачиваюсь к дверям, пока окончательно не выдала себя.
— Доброй ночи, доктор Мэри, — говорит он мне в спину, и в голосе снова та самая мягкость, от которой у меня каждый раз что-то обрывается внутри.
Я не оборачиваюсь. Иду через холл к лифтам быстрым шагом, почти бегу, стук каблуков по мрамору звучит слишком громко в пустом коридоре, и всю дорогу я чувствую его взгляд между лопаток, будто он стоит там до сих пор, у дверей зала, опираясь плечом о косяк, и смотрит мне вслед с понимающей усмешкой.
В лифте я прислоняюсь затылком к зеркальной стене и закрываю глаза. Это ничего не значит, говорю я себе. Это вежливость спонсора, интерес к гранту, профессиональный вопрос про вектор и Т-клетки, записанный на салфетке от нечего делать. Завтра я улетаю в Сиэтл, он улетает в свои джунгли искать мёртвых царей майя, и этот номер так и останется строчкой в его телефонной книге, среди десятков других контактов, о которых он забудет через неделю.
Он не позвонит, говорю я себе, и двери лифта открываются на моём этаже с тихим звоном.
Он не позвонит.
И где-то под рёбрами, вопреки всей логике, вопреки каждому доводу холодного рассудка, тревожно и глупо надеюсь, что я ошибаюсь.
Глава 4. Та же комната, другой взгляд
Прекрасный генетик с глазами цвета зеленого мха, по имени Мэри, вбивает свой номер в мой телефон выходит из зала, а я еще минуту стою и смотрю на дверь, за которой она скрылась.
Ричард Блейк удивлённо поднимает бровь, видимо он увидел мое внимание к этой темноволосой професорше с зелёными как мох глазами. Я подхожу к Ричарду и делаю вид что мне интересно что говорит мужчина слева от него, кажется, вице-президент какой-то страховой компании, он уже третий раз произносит слово «синергия» с интонацией человека, открывшего нечто сакральное.
Я смотрю него и киваю. Киваю так убедительно, что сам почти верю, будто слушаю.
Ричард стоит рядом, попивает виски маленькими глотками, как человек, который давно понял: на таких вечерах выживает тот, кто экономит силы.
— Новая программа грантов, — говорит он мне вполголоса, пока страховой агент отвлекается на официанта с канапе, — фонд хочет удвоить финансирование в следующем году. Тебе стоит подать заявку на вторую экспедицию.
— Удвоить финансирование, — повторяю я без выражения. — Это они так решили компенсировать, что в прошлом году урезали вдвое?
Ричард фыркает в стакан.
— Ты невозможен.
— Я последователен. Это разные вещи.
На самом деле я не думаю ни про гранты, ни про синергию. Я думаю про то, что этот зал — зеркальный, золочёный, с лепниной на потолке, которую явно заказывали у того же декоратора, что оформлял половину отелей в этом городе, — за последний час высосал из меня весь запас терпения, какой у меня вообще есть, а запас этот не бесконечен даже в лучшие дни.
Пока я не увидел ее.
Эта женщина поменяла всё — та,ккоторая говорила о каком-то векторе доставки гена, ровно, без пафоса, без заискивающих пауз, которыми обычно привлекают спонсоров. Несколько минут общения с ней, подняло настроение так, что я стал душой компании и Ричард с восхищением смотрит на меня. Потому что ему сказали что хотят с нами сотрудничать уже три инвестора.
Хмыкаю про себя. Сначала я думал:полгода без женщины и я уже разглядываю докладчицу на благотворительном фуршете, как подросток на школьной дискотеке. Воздержание определённо не лучший советчик.
Но потом, во время общения что то щелкнуло внутри, забытое чувство, что с человеком может быть легко и просто. И хочется это продлить на ужин, ночь, день, вечность.
Как бы не потерять это чувство, которое раскрасило обычные серые будни в яркие краски.
* * *
Лифт поднимает меня на восьмидесятый этаж молча, без единого звука, будто сама кабина знает, что сегодня я не в настроении для лифтовой музыки. Дверь квартиры закрывается за спиной с тихим щелчком, и я иду прямо к бару, не включая верхний свет — только подсветка вдоль пола, что превращает коридор в взлётную полосу.
Виски льётся в стакан ровно на два пальца. Я подхожу к окну во всю стену и смотрю на Чикаго — россыпь огней, озеро где-то в темноте, невидимое, но угадываемое по чёрной пустоте среди света. Привычный ритуал. Обычно в этот момент голова пустеет, и я просто стою, пью, смотрю, как город живёт своей ночной жизнью, не требуя от меня ничего.
Сегодня не пустеет.
Вместо огней я вижу зелёные глаза, которые смотрели на меня с таким расчётливым прищуром, будто взвешивали, сколько во мне фальши на грамм. Вместо гула города слышу голос — ровный, с лёгкой усмешкой на дне, — который произнёс «может, реплика была плохая» и этим одним движением выбил меня из колеи крепче, чем выбивал кто-либо за последние годы.
Мне в семь утра вылетать в Каир. Чемодан собран наполовину, документы на столе, список снаряжения для раскопок лежит рядом с ноутбуком, а я стою и думаю не о сетке координат на объекте, а о том, как у неё дрогнули уголки губ, когда она сказала про экскурсию в прошлое.
Я усмехаюсь сам себе, отпивая виски. Хорош археолог. Завтра пятнадцати часовой рейс, а голова занята женщиной, которая умеет уколоть вернее любого скальпеля. Но от этого почему то так тепло в душе. Давно не испытываемое чувство.
Телефон лежит на барной стойке, экраном вниз. Беру его, смотрю на контакт — просто цифры, я даже не успел вбить имя, только номер, свежий, как нетронутая находка. Большой палец зависает над экраном.
«Чисто научный интерес», — говорю я себе почти вслух, и сам слышу, насколько это звучит жалко.
Научный интерес. Ага. Научный интерес к её груди под этим строгим пиджаком, к тому, как она наклоняла голову, объясняя вектор доставки гена, будто читала мне стихи. Я и слова такого — вектор — не знал толком до сегодняшнего вечера, а теперь будто сдавал экзамен по молекулярной биологии и неожиданно для себя получил высший балл за внимание к деталям, которые к биологии отношения не имели.
Убираю телефон обратно в карман пиджака. Не звонить. Не сегодня, по крайней мере.
Отхожу от окна, сажусь в кресло у камина, который не разжигаю, просто смотрю на холодные поленья, аккуратно сложенные помошницей, и в памяти всплывает другое — зал для торжеств, белые скатерти, оркестр, настраивающий инструменты, и женщина которая должна была быть в белом платье, но так и не вышла к алтарю.
Тогда сарказм спас меня. Я тогда шутил даже с теми, кто пытался меня утешить, шутил так остро, что люди отходили, не понимая, смеяться или бояться за моё психическое здоровье. Сарказм — моя броня, проверенная годами, надёжная, как хороший замок на старой гробнице.
Пробую применить его сейчас, привычно, на автомате. Говорю себе: подумаешь, встретил умную женщину на скучном фуршете, эка невидаль, через неделю забудешь имя. Говорю: ты профессионал своего дела, ты не мальчик, чтобы млеть от зелёных глаз и острого языка. Говорю себе ещё с десяток подобных фраз, отточенных годами самозащиты.
Не работает.
Впервые за долгое время броня трещит, и сквозь трещину пролезает что-то до отвращения похожее на предвкушение. Я сижу в темноте собственной гостиной, на высоте восьмидесяти этажей над городом, и чувствую себя так, будто нашёл в земле что-то важное, что-то, что может перевернуть всю экспедицию, а инструментов для раскопок под рукой нет.
Достаю телефон снова. На этот раз палец не зависает.
Делаю дозвон, слушаю гудки, и пока жду ответа, успеваю придумать себе предлог ровно настолько убедительный, чтобы хоть немного успокоить ту часть меня, которая ещё верит в собственный сарказм.
* * *
Гудки тянутся долго, и я уже готов повесить, уже почти рад этому поводу струсить, когда она отвечает.

