
Полная версия:
Любовный метрополитен
Файл назывался «DSC_0447.JPG» и лежал в другой папке — «Совет ветеранов». Дата — третье сентября прошлого года. На ней Аверьянов стоял у окна с чашкой, и рука у него была поднята — он держал чашку за ручку.
Аня увеличила.
Большой палец левой руки. Ноготь. Широкий, крепкий.
Трещины не было.
Она смотрела на этот палец минуты две. Потом открыла свойства файла: дата съёмки — третье сентября, время 14:12, камера Canon EOS 600D, и это всё.
Она открыла февральскую фотографию. Трещина. Она была видна даже на плохом снимке — тёмная полоса через весь ноготь.
А третьего сентября — нет.
Аня сидела в пустом кабинете и слушала, как гудит вентилятор.
Тогда, в сентябре прошлого года, трещины не было. А в феврале — была. Трещина не появляется за пять месяцев от основания до края; она растёт от основания, как растёт ноготь, и на это нужно полгода, если ноготь целый. Но главное было не в этом.
Главное было в том, что Аня помнила трещину на планёрке в четверг. И помнила, что видела её в двадцати сантиметрах от своего лица, когда наклонялась над справкой.
Она достала тетрадь и записала:
«3 сентября прошлого года — трещины нет. 4 февраля — есть. Между ними — пять месяцев.
Ноготь растёт от основания. Значит, трещина появилась примерно в декабре.
В четверг, 16 октября, трещина была у Аверьянова.
Значит, человек в коридоре — не Аверьянов не потому, что у него рука другая. А потому, что у него рука ДРУГАЯ, а у Аверьянова — своя.
Но это значит и другое: кто-то в этом здании носит его часы, его пальто, его походку — и знает про него всё, включая то, что он хромает на правую ногу.
И этот кто-то, скорее всего, знал его очень близко. Ближе, чем я».
Она закрыла папку и посидела ещё немного.
Потом позвонила Ремезову.
Он ответил на четвёртом гудке, и на фоне у него был шум — телевизор или улица.
— Ремезов.
— Это Корнеева. Илья Андреевич, у меня к вам просьба, которая покажется странной.
— У меня сегодня весь день странный. Говорите.
— Мне нужны фотографии Аверьянова, где видны его руки. Все, которые есть. И ещё: есть ли в деле снимки с камер на станции?
— Есть. Три камеры, но на лестнице камера не работает с марта. В кассовом зале — есть, но там люди мелкие. — Он помолчал. — Зачем вам руки?
— Потому что лицо я не узнаю, — сказала Аня. — А руку узнаю.
В трубке стало тихо. Потом Ремезов сказал:
— Хорошо. Завтра в девять я привезу вам фотографии. И ещё кое-что.
— Что?
— Заключение эксперта. Аверьянов умер от удара по затылку тупым предметом с ограниченной поверхностью. Что-то вроде молотка или головки рельсового болта. И знаете, что интересно? — Он сделал паузу. — Ударили один раз. Очень точно. Человек, который это сделал, знал, куда бить.
— Или у него был опыт, — сказала Аня.
— Или у него был опыт, — согласился Ремезов.
Она положила трубку и посмотрела на тёмное окно, в котором отражалась женщина в сером плаще.
— Значит, ты не сумасшедшая, — сказала она отражению.
Отражение промолчало.
— Значит, всё хуже, — сказала Аня.
* * *
После защиты бюджета Аня пошла не к себе, а на второй этаж, в отдел закупок.
Зотов сидел в кабинете один.
Ему было пятьдесят два, он двадцать лет покупал для метрополитена всё — от лампочек до тяговых двигателей, — и в управлении про него говорили: «Зотов не берёт». Говорили с уважением, но как-то так, что было непонятно, достоинство это или диагноз.
— Аня, — сказал он. — Я знаю, зачем ты пришла.
— И?
— И я тебе скажу то, что скажет тебе любой закупщик: обоснование НМЦК готовит не закупка. Закупка объявляет.
— А кто готовит?
Зотов помолчал.
— Тот, у кого потребность.
— То есть ПЭО?
— То есть ПЭО, — сказал он. — Но, Аня, ты же сама подписывала справку по индексу-дефлятору.
— Я подписала справку на девять процентов. А в обосновании стоит одиннадцать.
Зотов поднял на неё глаза.
Он смотрел долго, и в этом взгляде было что-то, чего Аня не ожидала: облегчение.
— Значит, ты заметила, — сказал он.
— Заметила.
Он встал, подошёл к двери, закрыл её — и только потом вернулся к столу.
— Аня, — сказал он, — я тебе ничего не говорил. Поняла? Ничего.
— Поняла.
— В марте ко мне пришёл человек из ПЭО. — Зотов сел. — Молодой, в очках, вежливый. Принёс три коммерческих предложения. Готовые.
— Готовые?
— Готовые. — Зотов смотрел на неё. — Понимаешь, обычно как бывает? Закупка рассылает запросы трём поставщикам, они отвечают, мы собираем. Это три недели.
— А тут?
— А тут мне принесли конверт. — Он помолчал. — Три письма, три печати, три подписи. И все три — на одной бумаге.
Аня замерла.
— На одной бумаге?
— Одна и та же бумага, Аня. — Зотов сказал это почти шёпотом. — Я двадцать лет работаю. Я вижу бумагу по оттенку. — Он смотрел на неё. — Три разных поставщика из трёх разных городов не могут печатать на бумаге из одной пачки.
Аня села на стул.
— И вы их приняли.
— Я их принял, — сказал Зотов. — И знаешь почему?
— Почему?
— Потому что мне позвонили сверху и сказали: «Зотов, прими». — Он поднял глаза. — А я человек маленький. У меня внучка. У меня ипотека до шестьдесят восьмого года.
Аня долго молчала.
— Кто звонил?
— Я тебе не скажу.
— Зотов.
— Я тебе не скажу, — сказал он твёрдо. — Не потому, что я тебя боюсь. Потому что я не знаю. — Он развёл руками. — Мне звонит телефон, я беру трубку, и в трубке голос. Я таких голосов за двадцать лет слышал триста. Они все одинаковые.
Аня встала.
— А бумагу вы сохранили? — спросила она. — Те три письма?
Зотов посмотрел на неё.
— Сохранил, — сказал он. — Одно. Оно у меня в сейфе, в папке «разное».
— Отдадите?
— Приходи завтра, — сказал Зотов. — И, Аня...
— Да?
— Ты, пожалуйста, не одна ходи. — Он смотрел в стол. — Я тебе этого не говорил, но у нас в управлении за последние два месяца два человека ушли. Один «по соглашению», второй «по состоянию здоровья».
* * *
Домой Аня шла пешком и всю дорогу думала про голоса.
Триста голосов. Все одинаковые.
Она вспомнила, как Аверьянов говорил: «Зотов не берёт». Вспомнила, как он это говорил — с уважением и с горечью.
И вдруг поняла, что уважение и горечь в одной фразе означают одно: Аверьянов знал про Зотова больше, чем говорил. Он знал, что Зотов не берёт денег, но принимает конверты, потому что ему звонят. И он понимал, что это не жадность. Это страх.
* * *
Гурьева позвонила в десять вечера.
— Аня, — сказала она. — Ты сегодня хорошо говорила.
— Спасибо.
— Но ты запомни, — сказала Гурьева. — Когда ты остановила смету, ты остановила не только модернизацию. Ты остановила шестьдесят четыре миллиона, которые люди уже поделили.
— Я знаю.
— Ты не знаешь. — Гурьева помолчала. — Аня, в этом году у нас тридцать шесть эскалаторов в работе. Из них в план капитального ремонта включены четыре. Ты понимаешь, что это значит?
— Что остальные ремонтируют текущим?
— Что на остальных не делают ничего. — Гурьева говорила очень ровно. — Что у них меняют только то, что можно продать в металлолом.
Аня стояла в тёмной кухне.
— Лидия Марковна, — сказала она. — А почему вы молчали?
Гурьева долго молчала в ответ.
— Потому что я не молчала, — сказала она наконец. — Я писала. В две тысячи девятнадцатом, в две тысячи двадцать первом и в прошлом году. — Она вздохнула. — Три служебные записки. Первую вернули без ответа. Вторую — с резолюцией «учесть в работе». Третью не вернули вообще.
— А где они?
— Копии у меня. — Гурьева помолчала. — Я вам их отдам, Аня. Потому что я старая и я устала, но я не хочу, чтобы после меня осталось вот это: «бухгалтер знала и молчала».
Аня закрыла глаза.
— Спасибо, — сказала она.
— Не благодари, — сказала Гурьева. — Я вам отдам копии, а вы мне одну вещь пообещайте.
— Какую?
— Когда придут сюда, — сказала Гурьева, — вы будете очень удивлены, кто первый начнёт говорить. — Она помолчала. — И вы не верьте этому человеку.
* * *
Аня положила трубку и села.
На столе лежал лист с расчётом себестоимости, тот самый, с подчёркнутой строкой «Они не имеют лица».
Она достала ручку и приписала под ней:
«У бумаги тоже нет лица. Но у бумаги есть пачка, оттенок, дата и метры провода. Бумага врёт только тогда, когда её просят. А человек врёт сам».
* * *
В среду её вызвал Сомов.
Кабинет заместителя по развитию был на третьем этаже, в конце коридора, и в нём было две двери: одна обычная, а вторая — в переговорную, где стоял длинный стол на двадцать человек.
Аня вошла и остановилась у стола.
— Садитесь, Корнеева, — сказал Сомов.
Он сидел не за столом, а в кресле у окна, и в руке у него была папка.
— Я вас слушаю, — сказала Аня.
— Вы меня не слушаете, — сказал Сомов. — Вы ждёте.
Аня села.
— Кирилл Дмитриевич, — сказала она. — Зачем вы меня позвали?
Сомов положил папку на стол.
— Я прочитал вашу справку, — сказал он. — Ту, которая по индексу-дефлятору. Ту, где девять процентов вместо одиннадцати.
— И?
— И она правильная, — сказал Сомов.
Аня смотрела на него.
— Что?
— Она правильная, — повторил он. — Я вам скажу больше: я знал, что она правильная, ещё до того, как вы её написали. — Он помолчал. — Вы думаете, я не понимаю, что такое индекс-дефлятор?
— Тогда почему в смете одиннадцать?
Сомов смотрел в окно.
— Потому что, — сказал он, — если я поставлю девять, то я не сделаю тридцать шесть эскалаторов. А если поставлю одиннадцать — сделаю двадцать.
Аня замерла.
— Двадцать?
— Двадцать, — сказал Сомов. — Вы же понимаете арифметику: триста миллионов на тридцать шесть эскалаторов — это не хватает. Восемь миллионов триста за штуку — это ещё не хватает. Реальная цена сейчас — девять с половиной.
— Тогда почему в смете восемь триста?
— Потому что девять с половиной никто не согласует. — Сомов повернулся. — Корнеева, вы четыре года работаете в ПЭО. Вы правда думаете, что смету пишут те, кто знает цену?
Аня молчала.
— Я вам объясню, — сказал Сомов. — Есть три цифры. Первая — сколько стоит на самом деле. Вторая — сколько нам дадут. Третья — сколько мы напишем. И если вторая меньше первой, то мы пишем цифру, которая проходит, и потом добираем.
— Как добираете?
Сомов усмехнулся.
— Вы же сами нашли. — Он положил ладонь на папку. — Четыре привода из тридцати шести. Форма М-29 с проводом, которого нет. Вот так и добираем.
Аня смотрела на него и не верила тому, что слышит.
— Вы мне сейчас рассказываете, — сказала она медленно, — как вы воруете.
— Я вам рассказываю, — сказал Сомов, — как устроена система, в которой вы работаете четвёртый год. — Он наклонился. — И я хочу, чтобы вы понимали одну вещь: я не ворую. Я не взял себе ни копейки.
— А кто взял?
— Вот это, — сказал Сомов, — правильный вопрос.
* * *
Он встал и подошёл к окну.
— Корнеева, — сказал он. — Я вам предлагаю работу.
— Какую?
— Не работу. — Он повернулся. — Я предлагаю вам перестать быть экономистом ПЭО и стать человеком, который считает по-настоящему. — Он помолчал. — У нас в управлении нет ни одного человека, который умеет считать и при этом хочет считать. Есть те, кто умеет и не хочет. Есть те, кто хочет и не умеет.
Аня смотрела на него.
— И вы хотите, чтобы я считала по-настоящему?
— Да.
— И что я должна посчитать?
Сомов помолчал.
— Скажите, — сказал он, — вы понимаете, что тридцать шесть эскалаторов за триста миллионов не сделает никто?
— Понимаю.
— И что нам нужно либо больше денег, либо меньше эскалаторов?
— Понимаю.
— Вот это и посчитайте. — Он сел напротив. — Обоснование. Почему нам нужно четыреста пятьдесят. Что будет, если не дадут. Какие станции встанут первыми.
Аня смотрела на него.
— Кирилл Дмитриевич, — сказала она. — А почему вы не поручите это Пахомову?
Сомов усмехнулся.
— Потому что Пахомов, — сказал он, — напишет то, что я скажу. А вы напишете то, что посчитаете.
* * *
Она вышла из кабинета и пошла по коридору, и у неё было ощущение, что её только что погладили по голове и одновременно ударили по затылку.
В отделе она села за стол и просидела минут двадцать без движения.
— Аня? — сказала Пантелеева. — Ты чего?
— Людмила Петровна, — сказала Аня. — Меня вызвал Сомов.
Пантелеева побледнела.
— И что?
— Он предложил мне посчитать обоснование на четыреста пятьдесят миллионов.
Пантелеева села рядом.
— И ты что сказала?
— Ничего. Я не успела.
— Аня. — Пантелеева говорила очень тихо. — Ты должна от этого отказаться.
— Почему?
— Потому что, — сказала Пантелеева, — если ты это подпишешь, то через три года придут и спросят: «А почему вы обосновали четыреста пятьдесят, если сделано триста?» — Она смотрела ей в глаза. — И тогда ты будешь сидеть и объяснять, что «так было нужно».
Аня отложила ручку.
— Людмила Петровна, — сказала она. — А если я не подпишу?
— Тогда всё останется как есть.
— То есть эскалаторы не поменяют.
Пантелеева молчала.
— Значит, — сказала Аня, — либо я подписываю обоснование на цифру, которой нет, и через три года сажусь. Либо я его не подписываю, и в городе остаются тридцать шесть старых эскалаторов.
Пантелеева смотрела в стол.
— А третьего пути нет? — спросила она.
Аня задумалась.
— Есть, — сказала она.
— Какой?
— Написать обоснование честно, — сказала Аня. — На четыреста пятьдесят. С цифрами, которые сходятся. И приложить справку по себестоимости, где будет написано, сколько стоит поездка на самом деле — и сколько она будет стоить, если эскалаторы не поменять.
Пантелеева подняла на неё глаза.
— И они не подпишут.
— Не подпишут, — сказала Аня. — Но бумага останется.
Глава 5. Партитура
Премьера была назначена на субботу, и Ремезов позвонил в среду.
— У меня два билета, — сказал он. — Вам придётся пойти.
— Почему мне придётся?
— Потому что опера называется «Любовный метрополитен». — Он сделал паузу, как будто ждал, что она засмеётся. Она не засмеялась. — И потому что в прошлом сезоне театр получил от нашего управления субсидию. Сто двадцать миллионов. Я хочу посмотреть, на что.
— На оперу.
— На людей, которые её слушают, — сказал Ремезов. — И на тех, кто в неё ходит.
Аня согласилась, хотя не любила театр. Точнее, она не знала, любит ли она его: последний раз она была там в двадцать два года, на «Евгении Онегине», и всё время смотрела на освещение — её тогда поразило, что свет может быть таким тёплым.
В субботу она пришла за сорок минут до начала. Театр стоял на площади, где метро выходило наверх тремя эскалаторами, и в вестибюле было светлее, чем на улице: люстры, зеркала, запах духов и пыли, и люди, которые стояли группами и разговаривали так громко, как разговаривают люди, уверенные, что их слышат.
Ремезов ждал у колонны, в костюме, и в костюме он выглядел иначе: моложе и строже.
— Вы не переоделись, — сказал он, глядя на её серый плащ.
— Я переоделась.
— А. Ну да. — Он отвёл глаза. — Пойдёмте.
Их места были в десятом ряду партера, с краю. Аня села и стала смотреть программку — тонкую, на хорошей бумаге, где на первой странице были напечатаны имена.
«Любовный метрополитен». Опера в двух действиях. Либретто — М. Вельт. Музыка — К. Вельт. Дирижёр — Кирилл Вельт. Режиссёр — Марина Вельт. Главная партия — Марина Вельт. Сценография — … Спонсор — ООО «Эскалаторсервис».
Аня посмотрела на последнюю строчку и почувствовала, как у неё холодеют пальцы.
— Ремезов, — сказала она тихо. — Смотрите.
Он взял программку, прочитал и ничего не сказал. Потом сложил её вдвое и убрал во внутренний карман пиджака.
— Не смотрите туда всё время, — сказал он. — В зале половина людей из управления, а вторая половина из департамента. Если вы будете смотреть на ложу бенефициара, это заметят.
— А вы?
— А я буду смотреть на всех сразу. — Он улыбнулся одним углом рта. — Это моя работа.
Свет погас не сразу, а по частям: сначала люстры, потом бра, потом синий полумрак над оркестровой ямой. Зал затих.
И заиграла увертюра.
* * *
Аня слушала и не понимала, но и не могла не слушать: это было как смотреть на поезд, который идёт мимо тебя — слишком быстро, чтобы разглядеть окна, но ты всё равно стоишь и смотришь.
Первый такт был стуком. Не музыкой — стуком: короткие удары, равномерные, как колёса на стыке рельсов. Потом к стуку добавились скрипки — длинные, тёмные, и в них появился мотив из четырёх нот, который повторялся и повторялся, меняясь в каждом инструменте.
— Это тема тоннеля, — прошептал Ремезов. — Я прочитал либретто. Она идёт восемь раз.
— Восемь?
— Восемь раз за два действия. Он играет с ней: сначала это звук подземки, потом это звук её головы.
Аня повернулась к нему.
— Вы что, специально?
— Я следователь. Я читаю всё, что дают. — Он помолчал. — И я ходил в театр, когда был студентом. У театрального училища есть студенческие билеты за рубль.
На сцене поднялся занавес, и появилась станция — декорация, которая была и станцией, и подземным садом: колонны, облицованные серым мрамором, и между ними, вместо скамеек, — ящики, деревянные, такими колонны укрывают на консервации.
Главная героиня вышла из оркестровой ямы — буквально: поднялась на подъёмнике и стала на краю сцены, и это было так неожиданно, что зал ахнул.
Марина Вельт была маленькая, в тёмно-синем платье, с короткими волосами, и пела, стоя почти неподвижно.
Аня не знала, что она поёт. Но знала, что слышит.
Голос был густой, низкий для женщины, и в нём было то, чего не бывает в записи: он не был ровным. Он срывался, но не от неумения — он срывался нарочно, там, где героиня не могла сказать спокойно, и от этих срывов каждое слово становилось отчётливым.
«По одной поездке в день, — пела она. — По одной поездке в день. Я плачу тариф и не знаю, куда он меня привезёт».
Аня почувствовала, как что-то у неё в горле сжалось.
Припев она запомнила сразу и потом, через год, могла повторить его целиком, хотя никогда не учила:
«Осторожно, двери закрываются, — говорит мне чужой голос. — Осторожно, двери закрываются. Не задерживайтесь в проёме. Мы отправляемся».
Вот и всё, что в этом городе говорят человеку о любви, подумала Аня. Не «останься», не «подожди» — «не задерживайтесь в проёме». У метро нет времени объяснять: у него интервал.
Она сидела и думала о том, что эта песня — про неё. Что вся её жизнь в метро и есть одна поездка в день, только поезд едет по кругу, и она не понимает, где выходить, потому что не узнаёт станций.
— Вы плачете? — спросил Ремезов, когда в зале зажгли свет.
— Я считаю. — Она вытерла глаза тыльной стороной руки. — На линии двадцать восемь станций, семь пересадок, и ни одна из них не называется «домой».
— Это из либретто?
— Это из моей жизни, — сказала Аня.
* * *
В антракте их пригласили в фойе на втором этаже, где подавали вино и маленькие бутерброды с рыбой. Ремезов куда-то ушёл, и Аня стояла одна у окна, глядя на площадь.
— Вы, простите, из управления? — сказал кто-то сбоку.
Она обернулась.
Перед ней стоял молодой человек лет тридцати, тонкий, в тёмном пиджаке с бабочкой, и в руке у него был футляр для скрипки, который он держал, как держат зонтик, — небрежно, за ручку.
Аня не узнала его. Она сразу это поняла — то самое ощущение, которое она знала слишком хорошо: лицо есть, лицо нормальное, лицо приятное, и голова не говорит ничего.
Но потом он повернул голову, и в профиле было что-то знакомое.
Знакомое было в подбородке. И в том, как он держал руку: большой палец оттопырен, левая рука на ручке футляра.
— Из управления, — сказала она. — Планово-экономический отдел.
— Ага. Значит, вы считаете деньги, — сказал он весело. — А я их трачу. Я вторая скрипка. Владислав. — Он переложил футляр и протянул руку.
Она пожала руку. Ладонь была сухая, тёплая, с мозолями на подушечках пальцев — привычные мозоли от струн.
— Корнеева.
— Анна?
— Аня.
— Аня. — Он улыбнулся. — Красиво. У нас героиню, между прочим, тоже зовут Аня. Марина, когда писала либретто, взяла имя у сестры. У неё сестра Аня, и она на всех обижается, что её никогда не зовут в театр.
Аня смотрела на него.
— Владислав, — сказала она. — А ваша фамилия?
Он удивился.
— Аверьянов.
В фойе кто-то засмеялся, и звон бокала прозвучал очень отчётливо.
— Аверьянов, — повторила Аня.
— Вы его знали? — Владислав помолчал. — Да. Вы его знали. Извините. Я не всегда говорю сразу, потому что тогда всё начинается: «соболезную», «какой был человек», «я его знал». Я устал.
— Я не буду. — Она сделала глоток вина, чтобы не молчать. — Вы его брат?
— Младший. На десять лет. — Он поставил футляр на подоконник. — Гриша меня вырастил. Наши родители... это долго. Скажем так: в девяносто восьмом Грише было двадцать, а мне десять, и он вместо института пошёл работать.
— В метро.
— В метро. Сначала в депо, потом в отдел. — Владислав улыбнулся невесело. — Он двадцать лет мне говорил: «Слава, тебе не надо в метро. Тебе надо в музыку». И был прав.
— А вы вторая скрипка. — Аня посмотрела на футляр. — В театре, который он финансировал?
— Театр финансировало управление, — сказал Владислав. — Это не Гриша. Это субсидия. Сто двадцать миллионов на сезон, я знаю, потому что Марина мне всё рассказывает. — Он чуть нахмурился. — А почему вы спрашиваете?
Аня поставила бокал.
— Владислав, — сказала она. — Это прозвучит очень странно. Я сегодня видела человека, который похож на вашего брата.
Он не засмеялся. Он смотрел на неё долго, и лицо у него менялось — от вежливого к внимательному, потом к чему-то другому.
— Где?
— В метро. — Она помолчала. — В коридоре управления. В четверг.
— В четверг Гришу уже... — Он не договорил.
— Да. Я знаю.
Владислав взял футляр с подоконника и прижал к себе, как прижимают вещь, которая вдруг стала тяжелее.
— Знаете, что странно? — сказал он наконец. — Мне вчера тоже звонили. Из бухгалтерии. Спрашивали, не я ли подписывал акт приёмки. — Он посмотрел на неё. — Я сказал: я скрипач. Я акт приёмки эскалаторов не подписываю. А женщина на том конце сказала: «Ну да, конечно, простите, у вас же одинаковая подпись».
Аня стояла очень тихо.
— Одинаковая подпись?
— Одинаковая подпись, — сказал Владислав. — Мы с Гришей всегда подписывались похоже. Это бывает у братьев. Это как походка.
* * *
Второе действие она смотрела плохо.
На сцене героиня сходила с ума от любви и от метро, пела арию про то, что если ехать достаточно долго, можно вернуться в тот день, когда всё было хорошо, и в оркестре играл тот же мотив, но теперь его вели виолончели, и он был вдвое медленнее.
Аня смотрела не на сцену. Она смотрела на оркестровую яму — на маленькую фигуру у второго пульта, где сидел человек, похожий на убитого.
В антракте она спросила Ремезова, где он был.
— В ложе, — сказал он. — С Бароновым.
— И?
— И он мне рассказывал про музыку. — Ремезов смотрел прямо перед собой. — Знаете, что он сказал? Он сказал: «В опере главное — не мелодия. Главное — пауза. Публика в паузе слышит то, что хочет». — Он повернулся к ней. — А потом он сказал: «У вас в деле, Илья Андреевич, тоже есть пауза. Между шестью тридцатью и шестью пятьдесят одним. Вот в неё всё и провалилось».
— Он так и сказал? «Провалилось»?
— Так и сказал.
— А вы?
— А я сказал: «Не провалилось. Просто мы ещё не подняли то, что туда упало». — Ремезов усмехнулся. — Он засмеялся. И дал мне свою визитку.
Аня посмотрела на сцену, где в свете прожекторов стояла женщина в синем и пела про то, что поезд идёт по кругу и это единственный способ не потеряться.
— Илья Андреевич.
— Да.
— Вы знаете, что у Аверьянова был брат? Младший. Владислав. Вторая скрипка в этом оркестре.
Ремезов медленно повернул голову.
— Где он сидит?
— Второй пульт, слева.
Ремезов смотрел туда секунд десять, и Аня видела, как у него на скуле дёргается мышца.
— Значит, — сказал он, — в этом городе есть человек, у которого то же лицо, та же подпись и та же походка. — Он помолчал. — И который, судя по всему, единственный, кому смерть Аверьянова была не нужна.
— Почему вы так решили?
— Потому что он потерял единственного родного человека, — сказал Ремезов. — Но я всё равно его проверю. Это моя работа — проверять тех, кому не надо.

