
Полная версия:
Любовный метрополитен
И часы.
Они шли.
Аня сидела очень прямо и слушала.
В квартире было тихо. Потом за стеной заплакал ребёнок у соседей, и она вздрогнула так, что опрокинула чашку.
Она встала и пошла в коридор, и у неё в голове было два голоса одновременно.
Первый говорил: ты просто устала, у тебя были ОКР-проявления в двадцать три года, ты сама это помнишь, ты проверяла дверь по одиннадцать раз.
Второй говорил: часы стояли не потому, что остановились. Маятник качался и стрелки стояли одновременно? Ты видела, как качается маятник? Ты посмотрела на маятник, потом на стрелки, потом снова на маятник?
Она не помнила. Она смотрела, но не запомнила.
— Проверь, — сказала она вслух. — Проверь, проверь, проверь.
Она проверила: часы шли. Пружина была ослаблена, когда она завела, — она помнила усилие ключа. Значит, часы просто не были заведены. Значит, ничего не было.
Аня села на пол в коридоре, прислонилась спиной к вешалке и просидела так минут десять.
Потом встала, открыла тетрадь и на чистой странице написала:
«18 октября? Нет, 21 октября. Вечер. Часы остановились. Завела. Проверила пружину — была ослаблена, значит, обычное дело.
НО: в квартире на подоконнике лежала папка с актом. Я её положила в сумку, когда вернулась, и сумка стояла в коридоре. Папка оказалась на подоконнике.
Я могла сама её переложить. Я не помню, как перекладывала.
Не вывод: «в квартире был человек». Вывод: «я не помню».
Проверить завтра: отпечатки на папке? Спросить Ремезова, можно ли снять. Замок на двери — цел. Окно закрыто. На полу — ничего.
И ещё: у меня сдвиг по времени. В таких состояниях я не должна принимать решений о людях».
Она закрыла тетрадь, взяла телефон и набрала номер матери.
Мать ответила после шестого гудка, сонная.
— Аня? Что-то случилось?
— Нет, — сказала Аня. — Просто скажи мне, кто я.
— Что?
— Скажи, как меня зовут.
В трубке помолчали.
— Тебя зовут Анна Сергеевна Корнеева, — сказала мать очень спокойно, без раздражения, как говорят с человеком, которому это нужно. — Ты родилась двадцать второго апреля. Ты работаешь в метрополитене, в планово-экономическом отделе. У тебя синие глаза и шрам на брови, потому что ты упала с велосипеда в девять лет. Ты не любишь варёный лук и любишь Баха. Этого достаточно?
Аня сидела на полу и держала телефон двумя руками.
— Достаточно, — сказала она.
— Аня. — Мать помолчала. — Ты одна?
— Да.
— Я приеду завтра.
— Не надо.
— Я приеду, — сказала мать и положила трубку.
Аня сидела в тёмном коридоре и думала о том, что в этом городе, наверное, есть только один человек, который знает её наизусть — и это не она сама.
* * *
Актов было не один.
Вечером Пантелеева принесла ещё три.
— Смотри, — сказала она, раскладывая их на столе. — Это всё, что у меня есть. Я копировала для себя, потому что мне было страшно.
Аня смотрела на них.
Первый — акт № 47-ШМ на тридцать два миллиона двести тысяч.
Второй — акт № 51-ШМ на двенадцать миллионов.
Третий — акт № 63-ШМ на восемь миллионов четыреста.
Все три — на подрядчика «Уралэскалатор-Трейд».
Все три — с подписью Аверьянова.
Все три — в октябре. Двадцатого, двадцать первого и двадцать третьего.
Аня смотрела на даты и ничего не понимала.
— Людмила Петровна, — сказала она. — Двадцатого он был мёртв.
— Я знаю.
— Двадцатого октября Аверьянов лежал в морге. А здесь стоит его подпись.
Пантелеева села.
— Аня, — сказала она, — я тебе скажу, что я думаю. Я думаю, что на этих актах не подписи. Я думаю, что это аппликации.
— Что?
— Ну вот смотри. — Пантелеева взяла акт. — Я работаю в бухгалтерии двадцать девять лет. Я знаю, как выглядит живая подпись. Она идёт с нажимом. Внизу нажим сильнее, потому что рука устаёт. — Она показала. — А здесь нажим везде одинаковый. Это не рука. Это ксерокс.
Аня смотрела на подпись.
— И вы это видели, — сказала она.
— Видела.
— И подписывали?
Пантелеева подняла на неё глаза.
— Платежи визирует главный бухгалтер, — сказала она. — А я готовлю акты к согласованию. Я их не подписываю.
Аня молчала.
— Аня, — сказала Пантелеева. — Я тебе скажу одну вещь. Я двадцать девять лет работаю в этом отделе. За это время у нас было три главных бухгалтера, четыре начальника и два начальника управления. И я ни разу не спросила, почему в актах стоит подпись человека, который в этот день был в отпуске. — Она смотрела в стол. — Потому что если бы я спросила, меня бы просто не позвали на следующую смену.
Аня отложила акт.
— И что теперь?
— А теперь, — сказала Пантелеева, — я тебе их отдам. Все. И напишу объяснение. — Она подняла глаза. — Я не хочу, чтобы моя внучка в школе узнала, что бабушка двадцать девять лет складывала подделки.
* * *
Форму М-29 Аня искала в архиве три дня.
Это была не одна форма, а папка: за 2021, 2022, 2023 годы. Три папки, по сто двадцать листов.
Она читала их в архиве, на подоконнике, при свете настольной лампы.
Форма М-29 — это акт о приёмке выполненных работ по ремонту. В нём есть всё: наименование, количество, цена, норма, и отдельная графа — «материалы, полученные при разборке и подлежащие возврату».
Именно эта графа её и зацепила.
Аня смотрела на неё минут двадцать.
В графе «материалы, подлежащие возврату» по всем актам стоял прочерк.
— Прочерк, — сказала она вслух.
Это значило, что при ремонте эскалатора не было ни меди, ни стали, ни подшипников, которые можно вернуть. А ремонт эскалатора — это замена главного привода весом шесть с половиной тонн и ступеней весом тридцать килограммов каждая.
Старый привод невозможно выкинуть. Его сдают в металлолом. И в акте это обязательно пишут: сколько тонн чугуна, сколько меди, сколько стали.
Аня листала дальше.
Прочерк. Прочерк. Прочерк.
Сто двадцать актов — и в каждом прочерк.
Она закрыла папку.
— Господи, — сказала она. — Их не просто не меняли.
Она встала и пошла к Пантелеевой.
— Людмила Петровна, — сказала она. — А если в акте стоит прочерк в графе «материалы», что это значит?
Пантелеева подняла на неё глаза.
— Это значит, — сказала она медленно, — что работы не было.
— Совсем?
— Совсем. — Пантелеева отложила ручку. — Аня, если ты заменяешь привод, ты старый сдаёшь в металлолом. Это не деньги большие, но это обязательно. Прочерк в этой графе — это подпись человека, который писал акт с потолка.
* * *
Аня вернулась в архив и села на подоконник.
Она достала тетрадь и записала:
«Форма М-29. Графа «материалы, подлежащие возврату».
Сто двадцать актов за три года. В каждом — прочерк.
Значит, ни один главный привод не был заменён. Ни один.
И при этом в актах есть вес, цена, норма, и подписи четырёх человек.
Прочерк в этой графе — это как молчание в разговоре. Все говорят, а один молчит, и именно он говорит правду».
Глава 7. Отпечатки
Утром приехал эксперт.
Его звали Марат, он был молодой, в пуховике, с чемоданчиком, и он обрадовался Ане так, как радуются люди, которых редко зовут.
— Криминалист, — сказал он, ставя чемоданчик на пол. — Здравствуйте. Илья Андреевич сказал, что вы тут... — он замялся, — что у вас был кто-то.
— Или не был. — Аня стояла в коридоре, сложив руки. — Это тоже вариант, и я прошу его проверять в первую очередь.
Марат поднял голову.
— Хорошо, — сказал он. — Так даже лучше.
Он работал два часа. Порошок, кисточка, плёнка, лампы, и в какой-то момент — цианоакрилат, от которого на кухне запахло, как в кабинете зубного.
Аня сидела на табуретке в коридоре и смотрела, как он прикладывает плёнку к ручкам.
— Папка, — сказала она. — Вот эта, на подоконнике.
— Уже. — Марат поднял плёнку к свету. — Три отпечатка. Два больших, один частичный. — Он помолчал. — Отпечатки хорошие, свежие.
— И чьи?
— Это я вам скажу через день. Картотеки у нас... — он не договорил.
— Через день.
— Ну, может, через два.
Аня кивнула. Она ждала другого ответа, но она привыкла ждать.
— А замок?
— Замок в порядке. Царапин нет, сверления нет. — Марат подошёл к двери и показал. — Вот здесь, видите, риски? Это старые, от ключа. Они все в одну сторону. Если бы кто-то открывал отмычкой, риски были бы с двух сторон.
— А если у кого-то был ключ?
— Тогда я ничего не скажу. — Он развёл руками. — С ключом следов нет.
Аня сидела и думала о том, у кого может быть ключ от её квартиры.
Мать. Бывший муж — но он уехал в другой город три года назад, и она сама меняла замок. Соседка Зинаида Петровна, которая поливает цветы, когда Аня в отпуске, — у неё второй комплект.
— Марат, — сказала она. — А окно?
— Закрыто, шпингалет изнутри. Рамы не отжимали.
— Значит, либо никто не входил, либо вошёл в дверь.
— Либо вошёл в дверь, — согласился Марат и щёлкнул застёжкой чемоданчика. — Аня, можно я вам скажу? Я такие вызовы получаю раз в неделю. И знаете, что я заметил? Люди, которые зовут эксперта «просто проверить», обычно правы. Не всегда в деталях. Но в том, что что-то было, — почти всегда.
— Почему?
— Потому что те, кто ошибается, звонят не эксперту, а врачу. — Он натянул шапку. — Ждите меня к вечеру.
* * *
Мать приехала в двенадцать, с сумкой, в которой было два литра бульона, пирог с капустой и вязаные носки.
Она вошла, поставила сумку на пол, сняла пальто и, не поздоровавшись, сказала:
— В коридоре холодно. У тебя из-под двери дует.
— Там щель. Я заклеивала.
— Плохо заклеивала.
Аня стояла и смотрела на неё.
Женщина шестидесяти трёх лет, невысокая, с короткой стрижкой и родинкой над верхней губой. Она была похожа на мать. Она говорила как мать. Она пахла как мать — «Красной Москвой» и какой-то выпечкой.
Но щелчка не было.
Аня сделала то, что делала всегда. Она проверила:
— Мам, скажи, как зовут соседку с третьего этажа.
Мать остановилась с сумкой в руках.
— Зинаида Петровна, — сказала она. — Она тебе цветы поливает и берёт за это твои конфеты, которые ты не ешь. Аня, я не буду каждый раз это делать.
— Прости.
— Не прости. — Мать пошла на кухню. — Просто дай мне бульон поставить.
Они сидели на кухне, и Аня ела пирог, и мать рассказывала про дачу, про то, что в этом году не уродилась смородина, и про то, что у неё болит колено.
— Аня, — сказала она вдруг, посреди разговора. — Ты спишь?
— Сплю.
— Сколько?
— Часа по пять.
— Пять — это не сон, это обморок. — Мать поставила чашку. — Я тебе скажу одну вещь. Я сорок лет тебе её говорю и буду говорить, потому что мне больше нечего сказать. Ты можешь не узнавать меня сколько угодно. Я тебя узнаю.
Аня положила вилку.
— Мам.
— Что.
— Я тебе признаюсь. — Аня смотрела в стол. — Я иногда думаю: а вдруг ты не мать. Вдруг мать — это другая женщина, а ты... — она сглотнула. — Вдруг ты пришла однажды вместо неё, и я не заметила, потому что не заметила бы.
На кухне стало очень тихо.
Мать сидела прямо и смотрела на неё.
— Ну и? — сказала она.
— Что «ну и»?
— Ну и что дальше? — Мать пожала плечами. — Допустим, я не мать. Тогда кто я? Женщина, которая тридцать лет ездит к тебе с бульоном? Женщина, которая знает, что ты не любишь варёный лук, что ты боишься лифтов, что у тебя шрам от велосипеда, что ты в одиннадцать лет плакала, потому что папа уехал, и что ты до сих пор не можешь смотреть, как кто-то стоит спиной к двери? Аня. Если это не мать, то кто тогда мать? Я бы и сама хотела познакомиться.
Аня засмеялась — впервые за неделю по-настоящему, до слёз.
Мать встала и налила ей бульона.
— Ешь, — сказала она. — Это не лечит, но горячее.
* * *
Вечером позвонил Марат.
— Аня, я по картотеке. — Он говорил быстро и немного сбивчиво. — Отпечатки на папке: один ваш, частичный. Второй — ваш же, с прошлого года где-то. А третий... — он помолчал. — Третий не значится.
— Что значит «не значится»?
— Значит, человек никогда не привлекался, не служил, не получал паспорт по отпечаткам, не оформлял разрешение. У нас база не полная, но если бы он попадал хоть куда-то, было бы.
— А если он никогда не попадал?
— Тогда его нет в базе. — Марат помолчал. — Аня, я вам вот что скажу: отпечаток очень чёткий. Это не случайный след. Человек взял папку двумя руками и держал её секунды три-четыре. Это не тот, кто быстро прошёл и задел. Это тот, кто читал.
Аня стояла в коридоре с телефоном и слушала своё сердце.
— Спасибо, Марат.
— Я Илье Андреевичу отчёт отдам. И, Аня, — он замялся, — он просил вам передать, чтобы вы сегодня ни одна не поехали никуда. И что он приставит.
— Это он так выразился?
— Он выразился хуже, — честно сказал Марат.
* * *
Она не пошла никуда, но и спать не легла.
Сидела на кухне, при лампе, с тетрадью, и разбирала то, что у неё было.
«Что я знаю:
1. Аверьянов убит в четверг, 14 октября, между 6:30 и 7:00, на лестнице служебного входа. Удар по затылку, один, точный. 2. Его карта открыла турникет в 6:51 — после смерти. 3. В 6:40 на "Театральной" человек, похожий на него, шёл по платформе и не хромал. 4. В 11:26 в коридоре человек в его пальто не обернулся на своё имя. 5. В 19:58 человек в его пальто говорил его словами моим голосом. 6. В субботу, 23 октября, человек с его рукой стоял в ложе театра рядом с Бароновым и хлопал. 7. Акт на 32,2 млн подписан им 20 октября, через шесть дней после смерти. 8. Смета на эскалаторы завышена на 64,8 млн, и дефектная ведомость врёт про 4 привода. 9. Ложа оформлена на ООО "Прогресс-Аудит", директор И.С. Величко — мой коллега. 10. Наконец: в моей квартире кто-то читал папку с актом, и отпечаток не в картотеке.
Что из этого следует?
Первое: двойник существует, и это не Владислав. У Владислава другие руки (нет трещины) и он не хромает на ту ногу... стоп. Владислав не хромал. Я видела его в футляре, он стоял ровно. Но я не видела, как он ходит. ПРОВЕРИТЬ.
Второе: человек, который подписывает за Аверьянова, должен иметь образец. Подпись сканируют с документа. Значит, он имеет доступ к документам, где подпись есть в открытом виде: доверенности, договоры, приказы.
Третье: тот, кто убил, знал, что бьёт по затылку одним ударом. Значит, либо у него был опыт, либо он тренировался.
Четвёртое: если двойник хромает на ту же ногу, что и Аверьянов, — а я видела только что у двойника руку и походку, — то он не двойник. Тогда он... нет. Стоп.
Про хромоту у меня данные только про человека на платформе: он НЕ хромал, и я решила, что это странно. Но почему это странно? Аверьянов хромал. Значит, человек, который хочет быть Аверьяновым, должен хромать, и он не старался. Значит, он не готовился быть им утром. Значит, это была не игра.
Тогда кто хромал? Аверьянов хромал. В четверг хромал. Значит, утром 14 октября на платформе был человек, который не хромал, и это был не Аверьянов.
Или Аверьянов не хромал. ПРОВЕРИТЬ: откуда я знаю, что он хромал?»
Она замерла с ручкой в руке.
Откуда она знает, что Аверьянов хромал?
Из планёрок. Из того, как он шёл от двери до стола. Из того, что он всегда садился первым, потому что хотел сесть прежде, чем все заметят, что он идёт медленно.
Она помнила его походку.
Но узнавание у неё не работало. А память на походку — работала.
— Откуда я знаю, — сказала она вслух и в первый раз за неделю почувствовала страх, который не был страхом за себя. — Откуда я знаю, что на платформе был не он?
Она не могла ответить.
Она не могла ответить, потому что единственный её инструмент — это память о повадках, а память показывает то, что уже решила голова.
Аня положила ручку и сидела неподвижно.
«Ты не сумасшедшая, — сказала она себе. — Но ты и не свидетель».
И записала на новой странице, аккуратно, печатными буквами:
«Правило. Я не свидетель. Я — человек, который ищет противоречия в документах.
Лицо — не доказательство. Рука — не доказательство. Походка — не доказательство.
Доказательство — бумага, на которой написано время и стоит подпись.
Ищи время. Не лицо».
* * *
В двадцать три сорок она всё-таки вышла из дома.
Не потому, что была смелая. Потому что не могла сидеть в четырёх стенах, в которых кто-то читал её бумаги, и слушать, как идут часы.
Она надела плащ, взяла сумку и спустилась по лестнице — не в лифте, в лифте она боялась с тринадцати лет, — и вышла на улицу, и там было холодно и пусто, и на всей улице горел один фонарь.
До метро было семь минут.
Она шла и слушала. За ней не шли. Или шли так, что она не слышала, и это было хуже.
В вестибюле она приложила карту, и турникет щёлкнул, и она подумала о том, что её карта тоже всё записывает: время, станцию, турникет. «В шесть пятьдесят один вошёл человек с его картой». Всё, что нужно, чтобы найти человека, — это его карта. И всё, что нужно, чтобы его спрятать, — это чужая.
Эскалатор шёл вниз, и в его металлическом гудении была нота, которую Аня слышала каждый день и никогда не замечала.
Вагон был почти пустой: женщина с сумками у двери, двое подростков в наушниках, мужчина, спавший так, что голова его лежала на плече соседа, и Аня.
Она села у окна, напротив которого ничего не было, кроме тёмного стекла и отражений.
Поезд тронулся, и в отражении появился человек.
Он сидел на другом конце вагона, у двери, в тёмном пальто, и читал газету — настоящую, бумажную, сложенную вдвое.
Аня не обернулась. Она смотрела в стекло и видела его отражение, и в отражении было видно, что газета у него не двигается: он не читал. Он держал её так, чтобы не было видно лица.
Она ощупала телефон в кармане.
«Не оборачивайтесь. Звоните».
Аня достала телефон и набрала Ремезова — просто чтобы горел экран, чтобы в отражении было видно, что она звонит.
Он ответил на втором гудке.
— Аня?
— Я в метро, — сказала она громко. — Еду от «Северной» по кольцу. В вагоне человек, который сидит и не читает газету.
— Выходите на следующей. — Голос был совершенно ровный. — Я буду через десять минут. Не отключайтесь.
Поезд замедлился. «Университетская». Двери открылись.
Аня встала. Человек в пальто встал одновременно с ней.
Она вышла на платформу, и он вышел на платформу, и между ними было метров пятнадцать, и в этом пространстве стояли трое пассажиров, которые ничего не замечали.
Аня шла к эскалатору.
Он шёл за ней — не быстро, не медленно, ровно, как ходят люди, которым некуда спешить.
И тогда она остановилась.
Она остановилась потому, что в голове у неё щёлкнуло. Не лицо. Другое.
Походка.
Он не хромал.
Аверьянов хромал двенадцать лет. Аверьянов, идя по коридору, чуть припадал на правую ногу и при этом держал левое плечо ниже правого, и от этого его пиджак всегда перекашивался, и Аня помнила, как на планёрке в марте он поправлял пиджак, потому что тот перекосился.
Человек, который шёл за ней, не припадал. Он шёл ровно и держал плечи ровно.
Аня повернулась.
Он стоял в трёх метрах и держал газету в опущенной руке.
Ему было лет пятьдесят. Лицо было лицо Аверьянова — то самое лицо с фотографии, которую ей показывал Ремезов, только чуть более гладкое, чуть более молодое, и глаза не такие.
— Здравствуйте, Анна Сергеевна, — сказал он.
Голос был не её. Голос был его собственный: сухой, тихий, с лёгкой хрипотцой.
Аня держала телефон в руке, и в телефоне молчал Ремезов.
— Вы меня знаете, — сказала она.
— Я вас видел. — Он чуть наклонил голову. — В четверг, в коридоре. Вы шли и смотрели на меня так, как смотрят люди, которые умеют считать.
— Кто вы?
Он помолчал.
— Я тот, кого вы ищете, — сказал он. — И я не тот, кто вам нужен.
— Это ничего не значит.
— Это значит больше, чем вы думаете. — Он сделал шаг назад, к стене, и Аня увидела его руку на газете: широкий большой палец, ноготь, и на ногте — продольная трещина от основания к краю.
— Вы не Аверьянов, — сказала Аня.
— Не Аверьянов.
— У вас его рука.
— У меня его перчатки, — сказал он, и в этом было что-то такое усталое, что Аня не нашла слов. — Перчатки, пальто, часы и манера ставить чашку на два сантиметра от края стола. Всё, кроме одного. — Он поднял руку и показал большим пальцем на ноготь. — Вот этого у меня нет. Это грим. Лак и тонкая леска. Держится четыре часа, потом отваливается.
Аня стояла на платформе и смотрела на палец, на котором была нарисована чужая трещина.
— Кто вы?
— Меня зовут Лев Сергеевич Рощин. — Он сказал это спокойно, как человек, который давно решил, что назовёт имя, если спросят. — Я актёр. Миманс, театр оперы и балета. Тридцать лет на сцене, из них двадцать восемь — без слов.
— Гримёр, — сказала Аня.
— Загримироваться под человека — это не сложно, если у человека есть характер. У Григория Ильича характер был. — Рощин чуть усмехнулся. — Он хромал, он перекашивал пиджак, он всегда садился первым. Мне нужно было три недели, чтобы научиться его походке, и я до сих пор её не выучил: я хожу прямо, а он нет. Поэтому на платформе вы и остановились. Умница.
— Значит, это вы были на платформе в шесть сорок.
— Я.
— И в коридоре в одиннадцать двадцать шесть.
— Я.
— И в четверг вечером в тёмном коридоре. — Аня слышала, как у неё дрожит голос. — Вы говорили моим голосом.
Рощин молчал.
— Моим голосом, — повторила Аня. — Вы записали, как я говорю, и говорили моим голосом.
— Я не записывал, — сказал он тихо. — Я слышал. У меня слух. Я двадцать восемь лет работаю в театре, где восемьдесят человек разговаривают одновременно, и научился различать голоса. Ваш голос я слышал один раз, в четверг утром, когда вы сказали: «Григорий Ильич, у меня смета». Больше мне не понадобилось.
Аня стояла и думала, что это самое страшное, что ей говорили за всю жизнь, — и при этом в этом не было угрозы.
— Зачем? — спросила она.
— Затем, что меня попросили.
— Кто?
— Григорий Ильич, — сказал Рощин.
Поезд подошёл к платформе, двери открылись, и из вагона вышли двое, и свет на секунду стал ярче.
— Он нанял вас, — сказала Аня. — До смерти.
— Он нанял меня в августе. — Рощин держал газету двумя руками, как держат зонт в дождь. — Он сказал: «Лев, у меня есть ощущение, что я не доживу до зимы. Мне нужно, чтобы иногда вместо меня появлялись вы».
— Зачем?
— Затем, что человек, который собирается меня убить, должен иногда думать, что я жив. — Рощин посмотрел на неё. — И затем, что человек, который собирается меня убить, должен иногда думать, что я не там, где он думает.
Аня слышала в трубке дыхание Ремезова.
— В четверг вы были в коридоре, — сказала она. — Днём. Он уже был мёртв.
— Да.
— Зачем вы пошли после смерти?
— Затем, что я обещал. — Рощин смотрел на неё, и в его лице было что-то, от чего Аня почувствовала себя младше. — Он сказал: «Лев, если что-то случится, три дня ходи вместо меня. Три дня. Пока они не поймут, что я всё ещё тут». — Он помолчал. — Я думал, он про долги. Про женщин. Про что угодно. Я не думал, что он про смерть.
— А в субботу? В театре?
— В субботу меня не просили. В субботу меня пригласили. — Впервые в его голосе появилось что-то жёсткое. — Мне позвонили из «Эскалаторсервиса» и сказали: «Лев Сергеевич, есть деликатная работа. Один вечер. Ложа». Я согласился, потому что мне сказали, что это в память о нём.
— Кто позвонил?
— Мужчина. Молодой. Он сказал, что он помощник господина Баронова. — Рощин чуть наклонил голову. — Я знаю, о чём вы думаете. И вы правы. Я сидел в ложе с человеком, который, возможно, заказал Григория Ильича, и я хлопал. Мне за это заплатили двадцать тысяч.
— И вы взяли.
— И я взял. — Он смотрел прямо. — Я актёр миманса. У меня пенсия четырнадцать тысяч. Мне шестьдесят один год, и я играю тень дерева.
Молчание длилось долго.
— Анна Сергеевна, — сказал Рощин. — Вас же слушает следователь?
Аня вздрогнула.
— Да.
— Хорошо. — Он сунул газету под мышку. — Тогда передайте ему. В понедельник, двадцать пятого, в одиннадцать утра, мне позвонили и сказали приехать в управление к трём, «на опознание». Я не поехал — испугался. А потом я узнал, что в три часа в управлении никого не было. Понимаете?
— Нет.
— Кто-то знал, что я изображаю Григория Ильича, — сказал Рощин. — И этот кто-то хотел, чтобы я приехал в управление в три часа дня. Один.
— Кто?
— Я не спросил, — сказал он. — Я и так слишком много.
Он повернулся и пошёл к эскалатору, и Аня стояла, не двигаясь, и смотрела, как удаляется его спина в тёмном пальто.

