Читать книгу Сторож брата. Том 2 (Максим Карлович Кантор) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Сторож брата. Том 2
Сторож брата. Том 2
Оценить:

0

Полная версия:

Сторож брата. Том 2

Поскольку Алистер Балтимор и сам прибегал к услугам офшора на Антигуа, он знал, о каких ценностях идет речь.

– Пожалуй, надо размять ноги, – сказал англичанин, – засиделись. Пройдусь по коридору. Спать мы сегодня вряд ли будем, вина у нас больше нет.

Алистер Балтимор вышел из купе, не удостоив Грищенко взглядом, но тот воспринял слова галериста как приглашение к совместной прогулке.

– Что ж, хоть и не парижский бульвар, но фонари горят всю ночь! – куратор из восточно-европейской страны ухватил лондонского галериста за локоть, интимно прижал и не отпускал. – К людям сходим, посмотрим, чем дышит народ!

Интеллектуалы направились по ярко освещенному коридору туда, где на полу спали цыгане.

Украинские боевики не позволили выключить свет в купе на ночь. Микола Мельниченко, кажется, вообще никогда не спал: прямой, несгибаемый, он сидел на откидном сиденье вагонного коридора – вечный страж. В эту и в последующие ночи – а время в пути растянулось, расписание давно забыли – свет горел. Батальонный командир Жмур объяснил, что обязан держать ситуацию под контролем: надо проверять, что происходит в вагоне. Прошло несколько ночей, бессонных ночей.

Поезд то шел, то стоял – и стоял поезд подолгу, несколько часов кряду, а возле Орши стояли целую неделю; и все это время Жмур следил за порядком, покрикивал на чумазых постояльцев литерного вагона. Микола Мельниченко же, напротив, успокаивал цыган, время от времени окликал их по именам (узнал имена и запомнил), объяснял, что едут они на волю. Ему мало кто верил.

– Время военное, – объяснил командир батальона европейцам, – требуется дисциплина. А эти дикари простых вещей не понимают.

Командир выглядывал из купе в коридор, следил за нарушениями.

– Сиди ровно! Ноги убрал из прохода!

– Не кричи, и так люди напуганы, – сказал командиру Мельниченко. И цыгана успокоил: – Сиди как сидишь, никому не мешаешь.

Старик цыган не понимал того, что ему говорил командир батальона «Харон», впрочем, довольно было повелительной интонации украинского бойца. Старик съежился, поджал ноги.

– Убрала рундук! Не поняла? Не вразумляешь?

Смуглые, невысокого роста люди вздрагивали, когда на них кричали.

И женщина тащила свои пожитки вдоль вагонного коридора, хотя приткнуть вещи ей было некуда. Требовалось показать покорность: отползти дальше по коридору и там устроиться снова. Цыгане разложили пожитки на полу, легли вповалку, детей держали на груди.

Их гортанный говор не был понятен никому, но когда грязные люди плакали, – а некоторые женщины плакали тяжело, навзрыд – их было жалко. Нежная Соня Куркулис переживала, порывалась поговорить с бойцами украинского Сопротивления, но не решалась; в результате метаний и колебаний отдала пачку овсяного печенья женщине с грудным ребенком. Женщина выхватила пачку печенья и прижала к груди рядом с ребенком, прикрыла одеялом.

– Напрасно это сделали, – сообщил Соне Куркулис полноликий комиссар Григорий Грищенко. – Эти попрошайки всегда стараются нас разжалобить.

– Чем вам не угодили цыгане? – спросил Марк Рихтер.

– Это ромы, – рыжеволосая Лилиана привыкла точно именовать проблему, называть вещи своими именами. – Все они дикари, а эти еще и воры.

– Не стоит так говорить, Лилиана, – хмуро сказал Микола Мельниченко, – мы все устали, но обижать нищих не стоит. Для кого-то и мы – дикари.

Кто такие цыгане, никто в вагоне толком не знал, даже просвещенная публика из Оксфорда не сумела договориться. Суждения высказывались разные. Православные? Какая-то у них смешанная вера. Индусы? Бруно Пировалли, специалист по тоталитарным режимам, и Астольф Рамбуйе, брюссельский чиновник, занимающийся правами человека, высказались неопределенно: в годы нацизма погибло, кажется, полтора миллиона. Или два. Что-то в этом роде. Государственности нет, анархия и воровство. Вот и все, что могли сказать эти информированные мужи. Кто-то там из цыганских баронов встречался с министрами иностранных дел Европы – будто бы им права обещали. Но даже в Брюсселе на это давно махнули рукой. Черт ногу сломит с этими референдумами, правами, претензиями. Вот, скажем, в Молдавии будто бы гагаузы хотели отделиться, а Молдавия не разрешила. А может быть, и не было никаких референдумов: гагаузов по пальцам пересчитать можно, какие уж тут референдумы. На планете гагаузов осталось несколько тысяч, едва ли намного больше, чем амурских тигров или белых медведей. Но ведь об амурских тиграх заботятся, думал Марк Рихтер.

Пусть их очень мало, думал Марк Рихтер, но даже одной семьи достаточно; любая семья – это маленькая общность людей, небольшой народ. Любая семья заслуживает того, чтобы ее интересы учитывали. Наши семьи включают в большие коллективы, а эти большие коллективы включают в еще большие общества, но кто же может сказать, какое именно количество людей считать достаточным для того, чтобы признать их право на особенность? Они осознают себя как отдельное общество, так осознавали себя отдельными от других евреи в Египте. Евреи пошли через пустыню, но куда идти цыганам? Вокруг живут другие народы, и нет на их пути горы Елеонской. И ведет их сейчас не Моисей, не Иисус Навин, а батальонный командир Жмур, который выставит нищих перед собой, когда дойдет до стрельбы. Они никому не нужны, за них не вступится ООН, за них не волнуется Брюссель, и ради них не станут финансировать военные концерны. Сколько таких никому не нужных семей бредет сейчас по России? Когда развалили Советский Союз, то разворошили народные семьи, и теперь эти чумазые люди не могут найти себе места. А ведь это тоже европейский народ, подумал Рихтер. Одновременно с тем, как в 2014 году состоялся референдум в Крыму и полуостров Крым отошел к России, – одновременно с этим событием состоялся референдум гагаузов в Молдавии; гагаузы не приняли внедрения румынского языка и пожелали автономии. Референдум в Крыму разъярил просвещенное человечество, хотя просвещенное человечество отлично понимало причины голосования в пользу России; а референдума гагаузов попросту никто не заметил. В сущности, с ними случилась история, схожая с русскими на Донбассе, думал Рихтер, но большому миру трудно брать в расчет ничтожно маленький народ. Кто будет думать о гагаузах? Референдум гагаузов сочли незаконным просто потому, что внутри комбинации «Молдавия – Транснистрия – Румыния – НАТО» интересы никчемных гагаузов были даже не пешкой на доске, а лишь претензией казаться пешкой. Никто не озаботился даже будущим многочисленных курдов (карта Востока бы изменилась), а уж думать о будущем цыган и вовсе не собирались. Нет цыган, не существует, коль скоро их интересы нельзя совместить с продажей оружия. Никто из мудрых менеджеров планеты, принимающих решения о политической карте, не взглянул в их сторону: чумазые люди не вписались в новую конфигурацию карты, их не существовало. Однако эти чумазые люди были еще живыми, они шевелились и дышали, они ползали по полу вагона, они ощущали родство друг с другом, они лежали на полу, прижимая к себе своих грязных детей, и при этом их как бы не было в природе – не существовало этих субьектов на карте мировой гуманности и мировой свободы. Они должны были покорно занять свое бесправное место на общем пиру демократии – превратиться в пыль или вовсе исчезнуть.

Но это же семья, думал Марк Рихтер, такая же в точности, как моя семья. Разве этого мало? Вот, нищие люди прижимают к себе детей, потому что боятся за малышей: таковы условия семейного договора. Но ведь мы, говоря о больших обществах, употребляем слова «социальный договор», мы чтим Руссо. И вот большой, просвещенный мир, который кипит и булькает миллиардными доходами и свободолюбивой риторикой, этот большой мир к себе маленькую семью цыган не прижимает. Их никто не обнял и согревать не спешит: в отношении них социальный договор не действует. Почему?

Идет война за передел мира, за расчленение России, и, может быть, Россия это заслужила; «тюрьма народов», как ее всегда называли демократы, должна быть разрушена. Возможно, надо Россию наказать за то, что эта непомерно длинная, огромная страна не вписалась в аккуратно поделенную мировую карту. Теперь ее называют «империей». Сегодня решено разделить мою страну на много губерний и мелких народов. Уйдет в прошлое слово «русский», сгинет русская культура, но зато появятся слова «чухлома», «мордва», «меря», «якуты», «хакасы», «карелы» – и эти народности станут такими же никому не нужными, как цыгане. Неужели, когда разделят Россию, кто-нибудь в просвещенном мире озаботится судьбой якутов? Или нуждами чухломы? Эти народности сгинут, они пропадут, как пропадают сегодня цыгане – сгорят в топке цивилизации. Найдется сильный, богатый и хорошо вооруженный субъект, он будет управлять слабыми племенами. Это будет такой же полнощекий самодовольный тип, как комиссар Грищенко; он часто будет произносить слово «свобода». Именно так, состояние полного контроля и рабства они назовут словом «свобода». Это будет свобода без равенства, и это назовут словом «историческая справедливость».

Вот сидит упитанный человек в лимонных рейтузах, комиссар Григорий Грищенко, он желает воевать с Россией за свободу. Грищенко никогда не держал в руках оружие, он обычно пьет коктейли в барах Киева и выезжает на брифинги и саммиты в приятные города мира. Здесь, в поезде, ему утомительно и крайне непривычно – ведь он создан для ресторанов с авторской кухней. Но Грищенко верит: грянет час победы над варварами, и тогда лучшие люди вернутся в ресторан. Мир должен сгореть на этом огне, на нем же поджарят сочный бифштекс для банкета. Хочу ли я принять участие в такой войне?

Что делать в Москве? Воевать на стороне путинской армии? Принять сторону тех, кто хочет разрушить Россию?

Рихтер не разрешал себе рассуждать патриотически – однажды, уже давно, он сказал себе: гуманист не имеет права быть патриотом. Требуется принять весь мир как единую семью; но что делать, если из общей семьи выгнали блудного сына? Если Россию гонят из общего дома планеты, как я должен себя вести?

Цыган сейчас гонят эти страшные ряженые люди, что их ждет, непонятно. Мельниченко не мог солгать, он прикроет любого нищего. Но поможет ли Мельниченко? Мирные жители, особенно бесправные нации, всегда попадали на передовую, между двумя армиями – это повелось со Столетней войны. Да, так было, и это повторяется снова: «справедливость» будет на стороне батальонов цивилизации. Ничего особенного сейчас не происходит, это обычная практика: слабых никто не жалеет, особенно тех слабых, которые пожелали быть сильными и не согласились ползать и лебезить. Те международные союзы, которые богаче и агрессивнее, они именуют себя «нациями, ищущими историческую справедливость», а народности, не вписавшиеся в новый порядок, они объявляют варварами. Сегодня «к украинцам относятся как к богам», так громогласно сказал украинский пропагандист Арестович; высший чин в украинской пропаганде сообщил истину всему человечеству, его суждения повторяли агитаторы мелкого разбора. Лимонно-рейтузный комиссар Грищенко густым басом многократно повторял формулу: «К украинцам сегодня относятся как к богам!» Украина заменит Россию на карте, сообщила всем Лилиана.

– А цыган заменят кем? Пока не решили? – спросил Марк Рихтер.

– Вы пожалели попрошаек? – горько сказала Лилиана. – Проявили, так сказать, гуманность. Живете в комфорте, испытываете гуманные чувства. За вас сражаются другие, – услышав эти слова, комиссар Грищенко надул щеки, а командир Жмур одернул френч, – а вы имеете возможность гуманно рассуждать.

– Разве дело в жалости? – сказал Мельниченко. – Можно никого не жалеть. Долг надо исполнить.

Лилиана встала и произнесла короткую речь, обращаясь к европейцам в вагоне, взывая к пониманию цивилизованных людей:

– Не прячьте глаза, европейцы! – яростно сказала рыжеволосая валькирия. – Наша война с Россией началась с тысяча шестьсот пятьдесят четвертого года! Мы, боги мести, носители европейской цивилизации, призваны уничтожить варварскую страну.

– Ужасно, правда? – тихо сказал Рихтер застенчивой Соне Куркулис. – Царю-то, Алексею-то Михайловичу, покойному самодержцу, что принял под крыло запорожцев, уж ему-то мстить за что?

– Мы должны их понять, – прошептала Соня Куркулис. – Обиженный исторически народ.

– Как это – «исторически обиженный народ»? – сказал Рихтер. – Вроде евреев? Да? А русские – это тогда египтяне?

– Давайте перестанем жевать жвачку из слова «мир», – сказала Лилиана, обращаясь непосредственно к оксфордским пассажирам. Кристофа она обожгла презрительным взглядом. – Довольно говорить о мире!

– Ну, конечно, мы это понимаем! – нежно пропела Соня Куркулис. – Я сама нисколько не воин, и я не умею, как это говорится… Я не могу обращаться с ружьем… Целиться… Это совсем не мое… Но я душой за свободу и цивилизацию, я стреляю вместе с вами! Вы – боги мщения!

– Вы обязаны Россию победить, – согласился Астольф Рамбуйе, – в данном пункте европейская цивилизация надеется на вас.

– Соня, – наклоняясь еще ближе к нежной девушке, еще тише сказал Марк Рихтер, – почему к украинцам надо относиться как к богам?

– Они восстали, – шепотом объяснила Соня Куркулис.

– Согласитесь, если вас поддерживает тридцать государств и все дают вам деньги и оружие, то употреблять термин «восстание» неуместно. Вот, допустим, цыгане… Им восстать трудновато. Ракет не дадут. Или гагаузы восстали против молдаван, но проиграли. Вы ведь из «Эмнести Интернешнл», да? Вас такое может заинтересовать.

– Да-да, однажды дойдет, разумеется, очередь и до гагаузов. Поверьте, Марк Кириллович, я глубоко сочувствую положению этих людей. Они ведь беженцы, не так ли? Однажды мы поднимем этот вопрос.

– Немедленно после вопроса о Хакасии и Якутии? – спросил Рихтер. Но говорил он, скорее, сам с собой, Соня его не поняла.

История описала круг, возвращается Речь Посполитая, украинцев сольют с Польшей; русское море высохло, и славянские ручьи текут в другую сторону. И кто же их права оспорит, и кто же подумает о цыганах, якутах и гагаузах? Уже и русских скоро забудут. Так захотела цивилизация: выбраковывает ненужных.

Кому нужен этот грязный ребенок? Никому.

Рихтер долго смотрел на женщину с младенцем, спящим на ее груди, вглядывался в горбоносое лицо; женщина почувствовала взгляд, проснулась, их глаза встретились.

Младенец был похож на младшего сына, когда тому было шесть месяцев от роду.

Рихтер улыбнулся матери малыша, но женщина не ответила на его улыбку.

Куда им бежать, думал Рихтер. Польша их ненавидит. На Украине их избивают. До Франции не дойти. Если в этих местах, под Оршей, к тому времени встанут украинские аванпосты, то цыгане как живой щит им пригодятся.

Поезд стоял, бессонная ночь при ярком свете выжгла былые заботы Рихтера. Теперь ему стоило труда вспомнить, что он переживал в Оксфорде; выгорело в памяти.

Он говорил сам с собой, давно усвоил: мысль надо проговорить, подбирая точные формулировки.

Христианская цивилизация сегодня настаивает на существовании свободы без равенства. Трудно поверить, что христианская доктрина, основанная на равенстве в любви к Богу, может мириться с неравенством в распределении свободы. Цивилизация согласилась, что неравенство образуется как результат свободного соревнования, в итоге получилась христианская цивилизация без христианства. Но, возможно, к этому надо относиться как к эпизоду в истории христианства?

Согласимся ради развития рынка, который обеспечивает технический прогресс, что свобода продуцирует неравенство, и взглянем на проблему с другой стороны.

Однажды я буквально физически ощутил взаимосвязь этических доктрин и эстетических принципов. Это было давно, помню комнату отеля, где меня посетила простая и оттого поразительная мысль. Проснулся и смотрел на репродукцию картины Мондриана: в дешевых отелях стены принято украшать репродукциями авангарда. Прежде украшали слащавыми неаполитанскими пейзажами, сейчас – брутальными картинками. Я смотрел на квадратики: всякое изображение несет информацию об обществе и мире. Любое, даже спонтанное произведение – это код культуры. Тогда я вдруг понял, какое именно общество строит манипулирующий первичными страстями авангард. Возникает регламентированное, квадратно-гнездовое казарменное общество, оно-то и изображено; авангардист зовет нас вперед, верно; но вовсе не обязательно, что он предлагает нечто доброе и гуманное. Квадратики разной величины и равномерно бездушны. Картина предлагала казарму и регламент неравенства. Это же самое предлагал и Малевич, подумал я. Крайне важное открытие – в дешевом отеле, перед дешевым завтраком. Вывод оказался столь прост, что я удивился: неужели элементарную связь не видят? Видят порыв к свободе – но никто не задается вопросом: какого рода свобода предложена? Это было первым шагом. Значит, думал я, если этический принцип воплощен в эстетике, то, манипулируя эстетическим, можно конструировать пригодную для управления этику. Потребовалось упростить мироустройство и вывести христианскую любовь – вон из цивилизации.

Значит, подумал я, в новом законе мироустройства (ибо что есть авангард, как не постулат новых правил, провозглашение новых законов) не будет любви. Ведь любовь может возникнуть только как выражение равенства.

Затем я сказал себе так: лишь беззаветная любовь к другому существу может стать основой социального договора. Это легко доказать логически: закон не может быть пристрастен и преследовать чью-либо выгоду, следовательно, общим принципом социального договора может стать только беззаветность. Любовь, понятая как принцип равенства, таким образом уравнивается со справедливостью, данная доктрина равенства лежит в основе законообразования Республики Платона. Соблюдение регламента равенства утомительно – как порой утомителен обет верности супругов; но этот регламент равенства есть условие взаимной свободы; ибо что и есть свобода как не возможность защитить другого.

Я сказал себе так: разница между свободным и несвободным состоит в том, что свободный имеет возможность защитить другого, а раб защитить никого не может. Рабу не разрешают защитить другого, он даже и себя защитить не может. И я не смог защитить свою семью. Я тоже раб. Как эти вот цыгане.

Затем следовало связать социальные законы с эстетическими принципами: любовь = равенство = свобода = справедливость = прекрасное. Я подозревал, что такая связь понятий существует, Платон подводил к этой мысли. Но умозрительно допускать возможность связи и ощутить единство физически, – разные вещи. Лишь собственная жизнь, опыт соединения понятий: дети, жена, родина, партия, семья, любовница, нация, искусство, даже плюшевые игрушки – мы переживаем каждое из явлений отдельно, и лишь осознание беды и потери помогает врастить одно в другое.

Стоит единство осознать, как все явления – растения, животные, люди, продукты, произведенные людьми, искусство, идеи и машины, все, что мы называем культурой, – делаются компонентами закона равенства сущностей. Мой младший сын иногда говорит о том, что животные имеют право поднять восстание против людей, так отвечая на истребление, учиненное человеком. Но равным образом я вижу права игрушек или картин, которые унижены нашим людским непониманием. Все отдельное возможно воспринять лишь внутри единой сущности, иначе мы не сможем полноценно пережить особенность отдельного, мы не сможем любить ребенка и женщину, если не осознаем, что они выражают общее для всех чувство единения с сущим. Неоплатоники это хорошо понимали. Они говорили – «эйдос».

Единую сущность всего, существующего отдельно, неоплатоники называли словом «эйдос», но я сейчас скажу: народ.

Когда я обнимаю Марию, я обнимаю весь мир, и плюшевых игрушек своих мальчиков, и картошку из подвала, которая спасла мать во время Второй мировой, и картины из Прадо. Мария согревает меня, как земля, как растения и солнце. Дети так добры ко мне, как тепло и свет. Все это вместе – растения, дети, игрушки, жена, свет – называется словом «народ», просто надо понимать народ не как «нацию», а как всех обитателей земли. Россия – это трансформатор энергии, помещенный между Востоком и Западом, Россия – вовсе не империя, но симбиоз энергетики и упорства, помогающий единству планетарной семьи; дай мне сил, Боже, проплыть между украинской Харибдой и российской Сциллой – к единой семье народов. Но что может вернуть осознание равенства лицемерному миру?

– А вам не кажется, Марк Кириллович, что самый страшный здесь человек – это совсем не Жмур с пистолетом и не госпожа Лилиана? Они агрессивные, признаю, но их можно и нужно понять. Самый неприятный здесь – это анархист Кристоф. Вот от них все беды в Европе! – говорила взволнованная Соня Куркулис.

– Вы, Соня, социалистов боитесь больше, чем капиталистов?

– Кто революции устраивает? Марк Кириллович, вы же знаток истории! Согласитесь, что все зло от идеи принудительного равенства!

– Не преувеличивайте мои знания, дорогая Соня.

– Вы сами говорили, что идея объединенной Бургундии – репетиция европейского единства! – торжествующе сказала Соня.

– Когда-то на лекциях говорил… Это так давно было. Мы и в Гражданской войне России разобраться не можем, а всего-то век прошел! Ну да, – говорил Марк Рихтер, постепенно увлекаясь, – выстроить анализ можно из любой точки. Извольте, можно начать от битвы при Пуатье…

– Гораздо интереснее! Так надоели эти названия… Макеевка, Ясиноватая, Горловка… Умоляю, расскажите о битве при Пуатье!

Глава 30. Лекция о революции, религии и прочей ерунде

– Соня, важна не сама битва, но следствия битвы при Пуатье. Герцогство Бургундское – данное в апанаж младшему сыну короля, – это следствие, и несомненно важное. Но что еще важнее – на короткое время возникла республика во Франции, первый Конвент. Король в плену, Франция живет без монархии, парижский прево Этьен Марсель организовал Генеральные штаты. Представьте – первый Конвент был в монастыре. Через два года король вернулся, все отменили, но первый Конвент состоялся, и Марсель – это Дантон четырнадцатого века!

– А я думала, вы мне о Столетней войне расскажете.

– Видите, как странно. Англичане сражаются с французами – и в итоге республиканский проект. Напомню вам о Франко-прусской войне тысяча восемьсот семьдесят первого года. А в итоге – Парижская коммуна.

– Ну вот. Опять революция, снова социализм, коммуна. А я, наивная, ждала рассказа о культуре. Про революцию можем спросить зубастого Кристофа – только поглядите на урода социалиста, какой же страшный! Я хочу говорить о христианской культуре!

– Христианской культуры без революции нет.

– Вы меня разыгрываете!

Соня засмеялась тихим, чарующим смехом. Лет сорок назад, думал Рихтер, я мог бы влюбиться в такую тонкую нежную девушку. Мы встретились бы на какой-нибудь московской кухне, в тесной квартире безработного интеллигента. Мы бы передавали друг другу томики Авторханова и Солженицына. И мы бы вместе ходили на собрания диссидентов. Так мы когда-то, сорок лет назад, ходили на диссидентские вечера с юной Елизаветой. Пили бы крепкий чай, ругали большевиков, говорили бы слово «демократия». Потом бы мы поженились, вместе бы эмигрировали в Израиль… Немногим хуже отъезда в Оксфорд. Так же нелепо. Такая у нас была бы жизнь, а сегодня – что же я могу ей сказать?

Старик цыган достал из мешка черствый хлеб и разломил его на три неравные части; себе оставил меньшую, две другие отдал дочерям. Оказалось, что женщина с ребенком – его дочь. Марк Рихтер следил за движениями цыгана.

– Милая Соня, в истории мысли, в истории социальной, невозможно вычленить одно явление; всякая мысль длится во времени, переживает несколько вариантов воплощения.

Соня Куркулис кивнула.

– Первый и главный вопрос, который ставит Мишле в многотомной «Истории французской революции», звучит так: в какой мере революция есть воплощение христианства. Этот же вопрос в России поставили Маяковский и Блок. Ответ, казалось бы, прост: революция (как французская тысяча семьсот восемьдесят девятого года, так и русская тысяча девятьсот семнадцатого года) упразднила религию и даже казнила священников. И разве Вандея не действовала от имени католической церкви, подняв Бретань против революции, разве белое движение не обращалось к народу от имени православия? Следовательно, революция и религия антагонистичны. Революционер в глазах контрреволюции – безбожник, враг церкви. И, если отвечать, следуя хронике гражданских войн, то христианство противостоит революции. Но это поспешный ответ.

Марк Рихтер рассказывал не торопясь; как это всегда бывало с ним во время лекций, ему быстро делалось безразлично, слушают его или нет. К тому же лекции – даже такие, вагонные – дают возможность отвлечься, забыть о том, что ты трус, предавший семью. Едущий неизвестно зачем неизвестно куда.

– Позвольте сделать рискованное заявление. Коль скоро я не на кафедре, а в поезде, и мы едем неизвестно куда, то могу позволить себе неакадемическое обобщение. Революция, которая не вступает в диалог с религией, не спорит и не переосмысливает Завет, – не вполне революция.

bannerbanner