
Полная версия:
Шестьдесят килограммов нокаутов
Хотя на самом деле отпуска не бывало никогда. Быть бедняком – работа с полной занятостью.
А вот если бы ему не надо было прокармливать весь этот люд, то уж тогда… Нет, он сам чувствовал и знал, что никогда не бросит своих Лауси, Грандвёр, Сньоульку и Ольгейра. И хотя они ему не родные по крови, забота о них – его кровная обязанность. Он непременно вернется домой, в Прибрежный. И все же он не мог отделаться от чувства, что на этом берегу он всего лишь гость.
Он дошел до лагуны в самой глубине фьорда. Было ясно, безветренно, на небе морозные облака, а горы опрокинулись в лагуну, устроив мирное послеобеденное купание. И вот в его душе стала высовывать нос радость, сопутствующая путешествиям: увидеть новые места. Он заметил, что по склону одной горы толпами ковыляют вниз деревянные столбы, а потом маршируют в поселок на взморье, неся между собой блестящую медную проволоку. Гест заключил, что это и есть та самая знаменитая телеграфная линия, и решил, что она-то и приведет его на сам телеграф. Это было неброское строение на южной окраине поселка, а сам поселок был беспричальным скоплением из десяти – пятнадцати домишек. Совсем как Сеглоу десять лет назад. Но и сюда пришло много нового с тех пор, как его отец покупал здесь свои три килограмма муки – а то было шестнадцать лет назад. На берегу было множество вытащенных из воды лодок. И нигде ни души. И никто не ответил на стук в двери телеграфа, лишь внутри залаяла собака.
Наш посыльный поискал кого-нибудь живого в двух дерновых землянках, и лишь потом ему на глаза попалось здание магазина, на котором с обоих фасадов красовались вывески «П. Бентссон». Там он нашел аж троих человек, причем двоих за рюмкой. «Нет, конечно, в вашем Сегюльфьордишке телехрапа нет! У вас вон зато норвежцы есть. Ишь чего захотели – чтобы вам прямо все сразу!» – отрезал бородатый громила в погнутой шляпе и злобно покосился на Геста, словно это он, паренек, был виноват в том, что в его фьорде происходят такие безобразия. Продавец за прилавком крикнул кому-то за спиной, и из дверей складского помещения показался крепкий парень, который тотчас отправился за телеграфистом. Он выбежал, а Гест проводил его взглядом.
Через час приехал верхом веселый, молодой, широколицый и довольно женственный мужчина с бородой-воротником, по имени Корнелиус. Он всплеснул руками от радости, что ему предстоит поработать на телеграфе. «У тебя письмо-о-о?!» Он одним махом спешился, привязал коня к камню и отпер телеграф. Черный пес обрадовался свободе и начал рьяно скакать вокруг хозяина, который не обращал на него ни малейшего внимания. Гест отдал конверт. А Корнелиус проводил его в комнату ожидания – крохотную каморку недалеко от входа, с узкой скамьей. Но нашему герою было любопытно посмотреть, как идет вперед время и технический прогресс, поэтому он прокрался в телеграфную комнату, где на письменном столе стоял огромный аппарат, а по полу и стенам тянулись провода. В большом ящике на стене пронзительно звенело. Собака хотела было войти вслед за Гестом, но Корнелиус мгновенно пришел в ярость и велел ей убираться, но столь же быстро успокоился.
– Это ведь в Норвегию пойдет, да?
– Не знаю. Скорее всего, да.
– Ага, тут написано. Получатель: Арне Мандаль, Кристиансунн, Норвегия.
– Да?
– А отправитель – Сусанна Мандаль?
– А? Сусанна? Быть не может…
– Тут под сообщением написано: «Фру Сусанна Мандаль, Возв., Сегюльфьорд». – И телеграфист Корнелиус пробежал глазами по самому тексту, так что под бородой-воротником проклюнулся подбородок и волнами вытек за ворот рубашки и за галстук, – и радостно произнес:
– О, важное сообщение!
Гест стал живым воплощением горящего любопытства. Сусанна вернулась домой? А он почему об этом не знал? И почему она вернулась? Что написано в том письме? А можно и ему поглядеть?
– А нам это читать нельзя, мы здесь только инструменты – рабочие мышки-слепышки!
По губам телеграфиста волной прошло движение, представлявшее собой гениальную смесь восхищения фортелями, которые выкидывает жизнь, и безграничного презрения к ним же. Затем он принялся настукивать текст на своем аппарате знаменитой морзянкой. Окончив это, он взялся за рычаг и послал сообщение к ближайшему столбу – и оно понеслось по медным проводам в Фагюрэйри, а оттуда на восток, на хейди, и еще дальше на восток, через обе Тингэйярсислы[14], через Курганную пустыню, а оттуда вниз, в Вопнафьорд, а там забралось на высокогорную пустошь Смьёрвасхейди, а оттуда – наискосок, на юг, в Хьерад, а потом поднялось на Фьярдархейди и спустилось оттуда, и наконец в порту Сейдисфьорда нырнуло в море, погрузилось в глубины, вслепую поковыляло по дну в сторону Фарерских островов и дальше… Будут ли все эти слова хоть кому-нибудь понятны, когда наконец доберутся до Норвегии, – оставалось только гадать.
Гест заплатил за телеграмму и упомянул, что пастор велел ему дождаться ответа. Воротобородому Корнелиусу это пришлось не по нутру. Телеграф был его царством, и никого другого там не должно было быть. Все поступающие сообщения собирались по истечении недели и выдавались в магазине. Гест просил и умолял: до Сегюльфьорда два дня пути пешком, ему нужно сегодня переночевать здесь, ведь уже начинает смеркаться. На это телеграфист спросил, уж не дифтерит ли там у них, – а потом только и говорил, что о дифтерите, мол, его последствия чудовищны, например, в ноябре в Оудальсфьорде от дифтерита умерло тринадцать детей. Гест об этой болезни ничего не слыхал. Корнелиус помотал головой и всеми своими подбородками, пока убирал приборы и складывал бумагу в стопки. Затем он запер телеграфную комнату, а нашему герою указал на каморку у входа: мол, ночевать можно там. А сам он, мол, раньше следующего полудня на работу не придет. «Мне еще до прихода сюда надо за парой носков заехать». И ускакал гордый телеграфист прочь на коне, при собаке.
Гест побродил вокруг дома, а затем спустился к берегу. Может, кто-нибудь собирается плыть на север за горы? Он набрел между лодок на заезженного мужичка, который, согнувшись, возился со стапелями, но, услышав приветствие Геста, выпрямился. У него была тощая бороденка, а на голове кожаная шляпа – моряцкая. Вертикальный шрам тянулся у него по левой ноздре до подбородка, пересекая угол рта, и, когда он разговаривал, эта вертикальная черта причудливо изгибалась.
– Нет-нет, сейчас все закрыто. Льды пришли.
Это место казалось пареньку похожим на закрытый рот, – и он не решался попросить в здешних домах ничего, ни глотка молока, ни кусочка рыбы. Так что он улегся на покой голодным, попытался устроиться на скупой скамье в комнате ожидания, а лежать ему пришлось на боку, поджав и выставив за край колени. Ему удалось задремать, но он вскочил оттого, что в телеграфной комнате зазвенели аппараты. Ответ уже пришел? Затем воцарилась тишина, пока в щелях дощатых стен не завыл ветер. Он все крепчал, и в каморке воцарился ужасный холод. Заснуть у Геста не получилось, и он так и сидел на скамье без сна, думал о Сигрун и уже начал размышлять, не разрядить ли ему свою страсть – как снаружи раздался собачий лай. Да, это была та же собака, что и в прошлый раз, и Гест впустил ее, а на улице, в сверкающей снежинками черноте, виднелись летящие градины. Черныш тотчас юркнул в комнату ожидания, запрыгнул на скамью, удобно устроился там и, не успел паренек глазом моргнуть, захрапел.
Гест некоторое время постоял, не зная, что делать, но в конце концов свернулся калачиком на полу, наполовину под скамьей, и заснул – не сразу, плохо. И спал плохо – почитай не спал.
Глава 11
Дети, дети, дети
Закоченевший, недоспавший, он слушал бурчание собственного голодного желудка, пока женственный Корнелиус уже после рассвета не засветился в доме и не отпер свою телеграфную комнату. Нет, из Норвегии ответа не пришло, эта ночь принесла лишь одно сообщение, адресованное врачу, – дальнейшие указания в связи с дифтеритом. Эта информация сопровождалась таким жалким взглядом телеграфиста, что Гесту оставалось лишь поплестись прочь. И вскоре он уже шагал по дороге домой.
Погода была неустойчивая: то небольшая метель, то проблески солнца, а он прошел вглубь фьорда и всю долину до самого конца. Время уже давно перевалило за три часа пополудни, и пустой желудок настойчиво напоминал о себе. На склоне впереди Гест углядел крошечное жилище и понял, что это не иначе как последний хутор в Оудальсфьорде, а дальше уже начинается хейди. Его взорам представились три конька стоящих в ряд кривых крыш[15], а та из них, что с южной стороны, уже наполовину обрушилась. Гесту вспомнился Нижний Обвал. Он крикнул у окошка в фасаде: «Да пребудет здесь Бог!» – но безрезультатно. Затем он нашел волоковое оконце в кровле, затянутое околоплодной оболочкой ягненка, и покричал туда, но на его зов никто не вышел. Здесь не было ни собаки, ни курицы. Он не знал, что делать. Своровать кусок? Наконец он толкнул ветхую дверь, вошел и стал медленно продвигаться по коридору. Планировка дома здесь была такая же, как когда-то в Обвале: по обе стороны двери – в горницу и в сарай, затем другие две двери – в кладовку и кухню, а затем, в самой глубине – бадстова. У каждой двери он говорил «Бог» и «Добрый день» – и наконец робко заглянул в спальню.
Между двух столбов, двух прикроватных лбов, на краешке кровати сидела девушка, и дневной свет струился на нее подобно водопаду; ее русые волосы пламенели в потемках и ниспадали на покатые плечи, облаченные в голубое. Ее грудь вздымалась и опускалась, словно девушка запыхалась, только что примчавшись сюда бегом, чтоб быть готовой к своей сцене. Гест осторожно приблизился, еще раз назвал имя Бога, поздоровался и к тому же попросил извинения, – но она как будто не слышала, словно витала где-то в своем мире. Но вдруг она содрогнулась, быстро ощутила его присутствие и от неожиданности не на шутку испугалась. Он снова извинился, на этот раз жестом руки, и уселся на кровать напротив нее, представился и поинтересовался, где все.
Судя по ее жестам, она не желала разговаривать. Она не двигалась никуда из луча света, падавшего сквозь оконце и озарявшего ее, словно софит. Она была не красавица – но в этом свете становилась ангелоподобной, и паренек не сводил с нее глаз, впитывая в себя благолепие, излучаемое ею, – он никогда не видел такой красивой некрасивости. Нос был крупноват, губы сладострастно-пухлы, а подбородок отсутствовал. Края лица, кожа под волосами и место между бровей были сплошь унизаны крошечными бисеринками пота, а щеки разрумянились от жара. Она выдохнула через нос и поморщилась. Затем она встала и вышла из бадстовы. А вскоре вернулась с полным аском[16] скира[17], роговой ложечкой и чашкой сыворотки и подала все это Гесту. Затем снова уселась на прежнее место, но уже не так сильно запыхавшись, и стала наблюдать, как гость поглощает все это, и скир белел в темноте словно краска на Божьей палитре.
А Гест сильно проголодался, и никогда еще исландский скир, эта трудновычерпываемая сывороточная бурда, не был столь вкусен!
Закончив трапезу, он вновь попытался побеседовать с девушкой, расспросить, вдруг она тоже откуда-нибудь пришла, – но ответа не добился. Может, она немая? И он продолжил просто глазеть на нее – на русого ангела в голубом одеянии непонятного вида. Это кофта, рубаха или платье?
Сейчас, когда девушка дала ему поесть, она превратилась в настоящую красавицу. Гест был готов смотреть на нее целый день и даже дольше – до самого Рождества. А она смотрела на него в ответ серьезным взглядом и была задумчива. Он насытился и отложил в сторону аск, ложку и чашку. Она снова поморщилась, а затем встала и взяла его за руку. Он поднял глаза, прочитал в ее взгляде тяжесть, и сам поднялся. Она повела его по коридору и указала на вход в сарай. У него было ощущение, будто она его родственница. На примитивном верстаке лежали три свертка, отбрасывая тени друг на друга при свете, проходящем сквозь четыре маленьких стеклышка в окошке по правую руку. Девушка пригласила Геста склониться над свертками и посмотреть – и его глазам представилось жуткое зрелище: двое младенцев в пеленках и один ребенок чуть постарше – все мертвые. На их лицах была ледяная бледность, а губы черны и глаза закрыты.
У Геста замер дух, он онемел, как та девушка, а она вывела его вон из дома во двор, в овчарню чуть южнее по склону горы, чуть дальше в глубине долины. У него было ощущение, будто она – его сестра. А там его встретили тридцать овец: шестьдесят глаз устремили на него взоры из двух темных загонов. Она провела его на ясли и довела по ним до самого конца; а в дальнем углу овчарни был сеновал, прелестная копна, а между нею и помещением со стойлами была сложенная из камней стенка вышиной до пояса.
Здесь сверху падала капля света. Гест не обратил внимания на его источник, потому что девушка снова устроилась посреди луча – посреди копны. Ничего прекраснее он никогда не видел. Впереди были губы, и сам текущий миг ясно говорил: ему следует поцеловать этого ангела. Что он и сделал. Раньше он не целовался – раньше он не жил, это было ни с чем не сравнимо, там были и мягкость, и касание, и она – этот немой ангел, который наконец возговорил: их языки повели возвышенную беседу. Он прервал поцелуи, чтоб проведать свою прошлую жизнь: проверить, по-прежнему ли он в этом мире, – и снова взглянул на это произведение искусства, которого сейчас коснулся своей душой.
Она развернула свое одеяние, а Гест, затаив дыхание, наблюдал, как заголяется ее шея и перетекает в грудь; ее кожа была бела, как вареная треска, майка палева, как овечья шерсть. И она обхватила его руку и завела под майку, и его пальцы стали осваивать там ландшафт – незнакомую землю, горячую, божественную, и в его ладонь что-то легло.
У него было ощущение, будто она – его жена.
Она снова поморщилась, когда он приготовился, и еще раз, и застонала, когда он вторгся в ее лоно. Он сделал ей больно? Он отступил – но ей того не хотелось, она ухватила его за стоящий, твердый, как дерево, уд, направила его в нужное место, а потом все морщилась и морщилась, пока не лопнула плева, да только она не плевала, а закусила губу, стиснула зубы, опять закусила губу, и снова поморщилась, и сильно поморщилась; а Гест был – одно сплошное чудо, сияющее чудо на чуждом берегу, с пылающим факелом, погруженным в прорубь жизни, а она… она принялась за дело. В самый разгар его взгляд случайно упал на овчарню: за процессом наблюдали шестьдесят зеленых глаз. На этот спектакль зрителей набился полный зал.
Те дети умерли, теперь они с ней сами были детьми – единственными, оставшимися на свете, и он обещал зачать ей троих детей одним махом. Он почувствовал, как ее венерин бугорок выжимает из себя все, чем обладает.
По окончании действа он улегся в ее объятья, притянул к себе свои штаны и заснул. И снились ему сказка в долине и сотня детей. Любовь нема, а жизнь говорит «ме».
Глава 12
Осанна тебе, Сусанна!
Он проснулся один в темноте и не понял, где он находится, но ощутил присутствие неведомых шерстяных зверей. Смесь безмолвного говора и прохладного тепла. И тут он вспомнил ангела, который морщился, миг вне жизни, приключение в пути. Он подтянул штаны, затянул потуже ремни, нашарил сапоги, а на дворе все еще было темное утро. Он пробрался вон сквозь блеющую овечью толпу и потянулся. Чуть дальше по склону виднелся деревянный фасад светлого цвета, накренившийся вперед. Тотчас навстречу ему начало двигаться лающее светлое пятно; оно голосило, надсаживая легкие, а в промежутках рычало. Он попытался успокоить собаку, но получилось плохо, и он убежал по промерзшей полоске туна чуть ниже от дома; а над ним вздымался рассвеченный звездами небесный купол: мириады капель семени господнего ярко сияли.
Очевидно, поднялся он среди ночи: в мире все никак не рассветало; он оставил позади собаку, он прошел вдоль ручьев и речек до самого водораздела, но потом, как ему показалось, слишком долго плутал на перевале. Но когда он проходил мимо негостеприимного хутора старика и старухи, начал брезжить рассвет. И весь день погода благоприятствовала ему, но, когда он вышел на Сегюльфьордский перевал, повалил такой густой снег, что Гесту стало трудно держать глаза открытыми: на них разом уселся десяток ледяных бабочек, шевелящих крыльями. Два часа он высиживал и ждал окончания этого представления и порядочно продрог, когда бабочки превратились в мух, мухи – в комаров, а комары – в ничто. Тот самый каменистый участок весь выбелило, и от этого он стал еще более труднопроходимым, и путник пробирался по нему, как паук по мраморной крошке.
Гест, уморившийся, поднялся на крыльцо Возвышенного и постучался. Дверь открылась, и в проеме показалось лицо, которое он помнил, которое было частью его самого, – женщина, когда-то поселившаяся у него в мыслях и занявшая там одну из самых укромных комнат – самую лучшую, да вот только имени ее он не помнил, хотя нет, помнил, это же она – Сусанна. Но как она изменилась – или он, или изменился самый воздух, который пролег между ними и теперь даже измерялся по-другому, не весами, а часами; он боготворил ее, она вышла замуж, причем в другую страну, стала звездой на небосклоне, и вот теперь вернулась сюда – звезда в дверном проеме, они всматривались друг в друга, она явно тоже что-то думала, она…
– А вы… ты – Гест?
– Ага.
Он разразился дурацким смехом. Как разговаривать со звездами, когда они светят так близко от тебя?
– Ты принес этого, маленького мальчика… у которого глазик.
– Ага, Ольгейра.
– И как он сейчас?
– Он? Ну… хорошо.
– А глазик?
– Ну… он сейчас одноглазый.
– Ах, как… какая жалость. Ты ответ принес?
– Нет, ответ не пришел.
– А ты разве не подождал? Ауртни тебе не велел дождаться ответа?
– Да, он… Я до самого полудня ждал.
– И ответа нет?
– Нет?
– А сообщение ты послал?
– Да, он все послал. Может, они не сразу доходят?
– Нет. Это же телеграф, там все мгновенно. Но спасибо… А тебе уже заплатили?
– Нет.
Она исчезла из дверей и снова появилась с двумя купюрами. Она протянула ему двадцать крон – в два раза больше, чем было оговорено, но он их не взял – то есть взял, но не сразу, он просто смотрел на нее, эти губы, эту шею, эту грудь, но все это понизилось на полтона, эту женщину уже любили и уже бросали, в ее глазах было острое, как лезвие, горе.
И все-таки – он никогда не видел другой подобной женщины. Единственная Сусанна – тебе осанна!
Глава 13
«И сгорит…»
Через три дня после возвращения Геста маленький Ольгейр занемог. У него был жар, он лежал в бреду, вокруг отсутствующего глазика у него выступал пот, и все его тело покрылось густой сыпью. Он заболел дифтеритом. Дифтерит пришел в Сегюльфьорд. Гест принес его в котомке – пустой котомке из-под провизии. Перевалил вместе с ним через Перевал и передал своему малышу.
Он пощадил Сньоульку и не стал подробно распространяться насчет болезни мальчика, но все рассказал Лауси. Но лучше всего он объяснил ситуацию врачу Гвюдмюнду, когда они примчались к нему через жиротопную площадку; бакенбардоносец выслушал их, хмуря брови.
– Дифтерит, – заключил врач после первого осмотра и нырнул в свой саквояж. А Гесту послышалось, будто он сказал: «И сгорит…»
– Да он п´осто заболель! – злобно произнесла Сньоулька. Она обращалась к мирозданию.
Гвюдмюнд извлек шприц, опустил его в склянку, набрал жидкости, проверил уровень, затем воткнул иглу мальчику в бок, а тот, хотя и был в жару, закричал изо всех сил, так что Сньоулька едва не накинулась на врача, и Гесту пришлось удерживать ее.
– Да он же его лечит! Успокойся!
– Ты звой!
– Сыворотка, – объяснил врач, убирая шприц. – Это должно снизить жар.
Затем он закрыл саквояж и сел на краешек кровати, обвел их серьезным взглядом и объяснил, что речь идет об общественном здоровье, на Косе и во фьорде сорок детей возрастом младше пяти лет, а значит, необходимо принять меры и устроить изоляцию. Пути заражения слишком очевидны в том обществе, где при встрече и прощании все целуют друг друга в губы (так в те времена было заведено), маленьких детей кормят жеваной пищей, а порой кто-нибудь в потемках по ошибке опускает черпак для питьевой воды в бочку со старой мочой[18]. Он собрался отправить их в карантин: маленькой семье из Прибрежного, вкупе с псом Сьеффи, предписывалось покинуть дом и провести последующие недели вдали от других людей; а сам он тотчас же займется поиском места для них на каком-нибудь корабле.
Вышло так, что Гест и его семейство обосновались на сегюльфьордской акулоловной шхуне «Слейпнир», той самой, которую Гест навестил в нежном возрасте во время предполагаемой поездки в Новый свет. Судно, знававшее лучшие годы, сейчас находилось в собственности Товарищества «Крона» и стояло на берегу перед магазином. И сейчас многих призвали, чтоб спустить сей корабль на воду, чтоб он вышел в море с обитателями Прибрежного на борту. Чтоб поднять на борт старую Грандвёр, потребовалось трое человек, потому что она уже почти не могла ходить, – зато без конца осыпала эту затею бранью, фухала да фыркала и винила во всем «нагулянного ребенка». Гест этого слова не слышал с самого Нижнего Обвала.
Они устроили семью в каюте: Сньоульке выделили самую лучшую койку для нее самой и малыша, который дремал у нее на руках, раскрасневшись: укол, по-видимому, не принес пользы. Она сидела над ним, не смыкая глаз, словно гусыня над последним птенцом, и постоянно всхлипывала:
– Олли мой родной!
Лауси посчитал самым разумным устроить престарелую Грандвёр в матросской каюте, и ее положили там на койку, чтоб она спала одна, так что она могла осыпать ребенка проклятиями сколько душе угодно. А Лауси с Гестом устроились в штурманской, на верхней и нижней койках; эту каморку соорудили недавно, и поэтому она была чуть пригоднее для житья. А в остальном вся эта проплеванно-черная деревянная симфония провоняла рыбьим жиром, потом и мочой.
Они встали на якорь в Затоне, на этом чумном корабле, окрашенном в черный цвет, мягко покачивавшемся на ночных волнах. В первую ночь Гест долго лежал без сна на верхней койке, носом почти в перегородку, вдыхал вонь и думал о способах заражения. Оудальсфьорд был пропитан этой болезнью – или он заразился после разговора с женственным телеграфистом? Нет, очевидно, он подцепил болезнь с верстака Красы Ангельской, когда склонился там над тремя крошечными трупиками. А может, из той копны сена? От самой девушки? Чем больше он думал о своих похождениях в Оудальсфьорде, покачиваясь на сегюльфьордских волнах, тем меньше был уверен, что это все происходило на самом деле. Разве это не был всего лишь сон? Галлюцинации и игра воображения путника, идущего сквозь длинную темную долину? Она буквально привела его под уздцы на сеновал, а затем – внутрь самой себя, словно его «струмент» был шприцем врача, а сама она терзаема недугом. В их солежании с ее стороны не наблюдалось никаких признаков любви, кроме разве что поцелуев, из ее лица можно было вычитать лишь слова «так надо». Нам «надо» это сделать. А почему? Кто поймет женщин? – вспоминалось ему выражение Лауси.
Но очевидно было лишь одно: проморгав левый глаз малыша из-за неведения и халатности, Гест сейчас промаргивал всю его жизнь из-за каких-то двадцати крон.
– Олли мой родной! – слабо слышалось из соседней каюты.
В коридоре между кают спал пес Папа, положив голову на лапы, на морде у него было написано волнение, уши навострены, он был словно отец в коридоре роддома. А кошку по имени Мама они оставили в Прибрежном, чтоб она стерегла кладовую от мышей.
А как же дети в пасторской усадьбе? Он же стоял там в дверях, она передала ему деньги, их пальцы соприкоснулись? Как это вообще передается? С этим… как его… женским соком? (Такое слово он услышал от парней в магазине.) Ах, все эти любовные чувства, помеченные болезнью и смертью? А может, он влюблен? А в кого? В Красу Ангельскую? Во фру Мандаль? Нет, первая из них – игра воображения, а вторая – всего лишь объект поклонения, а если он кого-то и любит, то Ольгейра!
Ах, Олли мой родной, обрети здоровье в болезненном сне!
Постепенно Гест заснул в этой плавучей тюрьме, а снились ему трупы детей – тысячи погибших детей, и он перешагивал через них паучьим шагом в сторону разверстой пасти, мягкой плоти, которая смыкала над ним свои своды и крепко держала его. Венерины мышцы сжимались все сильнее. Он вскочил, весь в поту, и ударился головой о перегородку на акулоловном судне «Слейпнир».
Глава 14
Человек в маске появляется из тумана
Десять дней они куковали одни посреди Затона словно осужденные души. Лауси напевал римы, Грандвёр ворчала на корме, а Сньоулька ухаживала за Ольгейром. Они сутками не спали или почти не спали. Когда погода была сухая, Гест садился на палубе и следил за прибытием кораблей и движением на берегу. Все суда теперь приплывали с запада и туда же отплывали: восточный путь, как и прежде, был закрыт льдами.

