Читать книгу Шестьдесят килограммов нокаутов (Халльгрим Хельгасон) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Шестьдесят килограммов нокаутов
Шестьдесят килограммов нокаутов
Оценить:

4

Полная версия:

Шестьдесят килограммов нокаутов

На столе у преподобного лежали два письма от его начальства – епископа, в которых этот уважаемый южанин требовал более точного отчета о событиях на севере, а также копий договоров и счетов, сведений о доходах и выплатах. Преподобный Ауртни до сих пор не мог найти в себе сил ответить.

Пасторская чета сейчас жила как заморские аристократы: в роскошном двухэтажном доме в лучшем месте города, со слугами и работниками под рукой, дворецким на участке, и в каждом углу у них были блестящие комоды и плюшевые кресла, в гостиных – обои с прелестнейшим цветочным узором, а на стенах – картины под стеклом и в посеребренных рамах. А комнатных цветов стало уже целых шесть! Но самым удивительным людям казалось то, что спать супруги ложились в так называемой ночной одежде. Таких одеяний не знали в стране, где у людей сменной одежды вообще не было, и они спали голышом на дерновых матрасах под набитыми сеном одеялами, чтоб не протереть во сне свои тряпки. А в день стирки они ложились в постель, пока их одежду стирала работница, и часто им приходилось лежать там по два дня, если пора выдавалась сырая и белье долго не сохло.

А еще пастор всегда покидал усадьбу не иначе чем в галстуке, при шляпе и трости, в костюме-тройке и ботинках, начищенных до зеркального блеска. Как же далеко он ушел от той забубенной ночи в Кеплавике! Преподобный Ауртни обнаружил, что лучший способ договариваться с крупными торговцами – это одеваться лучше, чем они сами, а у норвежцев как раз чувство собственного достоинства повысилось после того, как их страна год назад вышла из унии со Швецией. Величайший из норвежцев, Ибсен, той весной умер, в зените славы крупнейшего в мире драматурга, и сейчас Норвегия могла похвастаться мастерами мирового уровня в трех основных отраслях искусства: живописи, словесности и музыке. И хотя простым сельделовам об этом не было известно, к ним все равно просачивалось осознание культурного богатства: в те годы активизировались норвежцы, планировавшие колонизировать и Северный, и Южный полюса. Пастор это ощутил: он сам видел фотографию Ибсена и решил встретить норвежцев, одевшись под стать гению. Должен же был кто-то показывать класс в этом царстве корыт для рыбьих потрохов, должен же был кто-то стать осью того хаотичного мира, в который теперь превратилась Коса.

Как много всего надо было обдумать. Желательно было бы проложить во фьорд дорогу и навести мосты на Перстовой реке, Сугробной реке и Болванском ручье. А последний желательно было бы очистить, велеть людям, чтоб прекратили вываливать в него содержимое своих клозетов или хотя бы ограничивались одним лишь северным берегом, а еще запретить разводить собственные навозные и мусорные кучи и навести порядок, чтоб рогатый скот не бродил где попало. (Недавно бык с Молочного хутора, боднув, повалил фасад лачужки Йоуи Акулятника, причем сам ее обитатель едва не угодил на рога.)

А еще эти бесконечные хлопоты. Семья из Хагафьорда в шесть человек захотела поселиться здесь, но у них не было жилища, и они не могли предъявить рекомендации из своих родных краев. (Это напоминание о том, что, кстати, надо также раскопать подноготную чернобровых братьев из Баурдардаля, которые на днях приехали сюда верхом, пьяные.) А еще норвежец бондарь захотел построить себе дом из того, что он называл «бетон» (навести справки, что за материал такой). Трое рейкьявикских торговцев подают заявку на то, чтоб следующим летом открыть здесь лавки, а молодой «брадобрей» с востока страны хочет обзавестись «дозволением на бритье». И наконец, одна женщина из Эйяфьорда желает начать продажу шоколада чашками!

(Все эти заявки легли к нему на стол сегодня.)

И вдобавок преподобный Ауртни временно исправлял должность директора школы для детей, был директором сберегательной кассы, представителем трех страховых обществ, датским консулом, главой театрального общества и казначеем кассы помощи бедным – и это не считая пасторской службы, домашних обязанностей и музыки. А еще он снова стал гулякой: одним из самых прилежных выпивох городка. Где бы ни откупоривалась бутылка, там пастор и усаживался, бросив дела. Зато дома он не выпивал и возвращаться пьяный ни за что не хотел, предпочитая проспаться там, где пил. А затем он раньше всех прокрадывался вон, заявлялся в собственный дом часам к трем ночи, садился, небритый и дурно пахнущий, за столичные газеты как ни в чем не бывало. На его брак это ложилось тяжким бременем. Вигдис не могла бесконечно верить россказням мужа, что он, мол, «задремал в конторе у Сигфуса» или что, мол, ему понадобилось «отвезти норвежцев на Сегюльнес». Очевидно, таков уж был ее муж: стоит ему лишь пригубить спиртное – не успеешь оглянуться, как он окажется в чужой кровати.

Но, несмотря на все эти заботы, преподобный Ауртни все-таки каждый день находил время, чтоб записать его события. В прежние времена священники писали достославные исландские анналы, в которых излагались все происшествия за каждый год, а в наше время за один день происходит больше, чем раньше за год, поэтому записывать надо все тотчас же, пока тебя не захлестнет новая лавина событий.

И все-таки наш преподобный в первую очередь, насколько позволяла суета, считал нужным мыслить системно. Ведь окрестные дома были разбросаны как попало, где хозяевам взбрело на ум, – а так дело больше не пойдет: раз уж здесь образуется город, то нужны упорядоченные улицы, нужен план. И Ауртни постоянно вспоминал ту минуту десятилетие назад, когда он стоял в Сугробнокосской впадине в солнцеворотную ночь, и перед его взором лежала как на ладони вся Коса: по прямой линии от солнца через церковь до причала. Коль скоро ты – «ось» города, твоя задача – начертить оси на плане. И наконец его осенило в одно воскресное утро между сном и явью: план Сегюльфьорда надо чертить по основным сторонам света, все улицы тут должны пролегать на север, юг, восток или запад, чтоб получилась простая система квадратов и Коса стала бы похожа на листок в клеточку! И пусть первая улица пролегает от его собственного дома высоко на склоне горы до конца косы, на самый восток, где обретает изящное и логичное завершение на причале Сёдаля. Ему непременно надо подобрать этой улице красивое название.

Глава 8

Корабли надежд. Крушение надежд

В черный октябрьский день фигура в черных одеяниях сошла на берег каботажного парохода «Веста», спросила у местных дорогу, а потом прохожие видели, как она поднялась к самому Возвышенному без всякого багажа: пальто с капюшоном да юбка до земли. Косые струи проливного дождя пересекали ее путь.

Вигдис дома не было; гостью встретила Лотта, напоила ее горячим шоколадом и показала детей; пришедшая кисло улыбнулась. Ее проводили в комнату для гостей. Там она весь день простояла у окна, а потом всю неделю пролежала в постели. Это Сусанна вернулась из Норвегии домой.

Все изменилось. И она стала не такой, как прежде, и город, и Вигдис, а также и Ауртни, малютка Кристин, Магнус Пустолодочный… Веселая теснота Мадамина дома сменилась огромным роскошным Возвышенным. Но, судя по всему, эти новые квадратные метры лишь способствовали отдалению между супругами, и хотя их и заполнили работниками и слугами, там все было слишком чопорно, а гостиные слишком изысканны, чтоб их обитатели могли вообще помыслить о смехе. Исландцы начали узнавать, как обилие деревянной отделки душит радость. Лишь дети, особенно младшие, еще были в силах вызвать у всех на устах улыбку, ну, еще, наверно, очаровательная рассеянность их няньки Лотты, которая, например, однажды по ошибке влила в кофе норвежскому капитану грудное молоко работницы Эльсы, кормилицы пасторских отпрысков.

И лишь три недели спустя, за ужином, старым западнофьордским подругам, десятилетие назад причалившим в этом обветшавшем поселке акулятников, удалось выжать из себя намек на радость – разумеется, она была окрашена сожалением, ведь сейчас все, что в былые годы происходило в Мадамином доме, вдруг стало казаться таким интересным – подобно тому, как разбитые надежды всегда прекраснее сбывшихся. И здесь сидели две женщины, у которых мечты о любви осуществились, – но радовало их лишь самое-самое начало этой сказки. Счастье – сила, убивающая жизнь?

А когда в разговор вмешался преподобный Ауртни и вспомнил самое первое сельделовное судно, «Марсей», – обе резко замолчали. Сусанна проглотила комок в горле, а затем долго-долго смотрела в окно гостиной: мрачные тучи низко нависали над отяжелевшей от влаги Косой, на той стороне фьорда были едва различимы нижние скалы у взморья – там, где раньше стоял хутор Нижний Обвал. На длинной шее женщины вздулись жилы, и вокруг всей ее фигуры ощущался ореол покинутости, словно она – выкинутый волнами ствол дерева на пустынном берегу: между ним самим и его последней листвой – целое море.

Вигдис ни о чем не стала спрашивать, но поняла все. Она бросила взгляд на своего мужа, усатого, густобрового, с целой россыпью квадратных метров да сумм в голове, – и спросила себя, когда они в последний раз смеялись вместе и кто была та, к кому он угодил после своей последней попойки, и многим ли известно, какой образ жизни ведет пастор, и что ей самой делать, если его лишат должности. Ее боль превращалась в немалое презрение – она сама это чувствовала.

Она проводила Сусанну наверх, а потом долго сидела на краешке кровати, склонившись над плачущей подругой. Ей пасторша задавала те же вопросы, что и самой себе:

– Он тебя еще любит?

– Он говорит, что да… но… по-моему… По-моему, он любить не умеет.

– Почему ты так говоришь?

– Потому что там всегда есть другая. А едва ты это разведаешь – как у него уже другая другая. Он всегда на одну впереди…

Вигдис выслушала это и с выражением задумчивости отвела взгляд от лица подруги на деревянную, крашенную белой краской стену. Но потом снова посмотрела в глаза Сусанне – когда та дернула ее за рукав и взволнованно проговорила:

– Арне убил человека ради меня… или из-за меня… Кока своего убил, датчанина. Только никому не говори.

– Да? Нет-нет.

– Ну, правда, Вигдис, об этом никто не должен знать. А он ко мне лез, кок этот.

– Ой ли?

– И он меня этим теперь без конца попрекает: мол, я ради тебя человека убил, как ты можешь сомневаться?

Она замолчала, шмыгнула носом, затем посмотрела в северное окно (море, небо, гора) и простонала:

– Наверно, он заодно и любовь убил!

Глава 9

Посыльный

По вечерам старик Лауси читал домочадцам вслух: сейчас от него только и было пользы, что эти чтения, – если это вообще можно было назвать «пользой», потому что он вечно выбирал какие-то мудреные и мутные римы: «Нипочем его струмент / мессы бы не стоил…» У других народов белобородые старцы склонялись при свечах над священным писанием, будь то Тора, Коран или Библия, а в Исландии они предпочитали словесность святотатческую, разухабистое римоплетство, где сюжет был важнее всего, а морали никакой: «Заморозил в сей момент / Дамский фьорд героя».

И вот однажды в самый разгар такого чтения под окошком кто-то произнес: «Да пребудет здесь Бог!»[10] Мужской голос прокричал эту фразу быстро и неразборчиво: «Бу-зесь-Бох!» Сньоулька еще раньше побежала на взморье с горшком, а малыш Ольгейр посапывал в ее постели. Старуха сидела, словно бронзовая статуя, на краешке своей кровати, а Гест уже наполовину снял штаны. Он снова просунул ногу в штанину, поплелся к дверям и тотчас узнал Магнуса Пустолодочного, пасторского эконома: его белоснежная шевелюра светилась во мгле.

– Вы не могли бы завтра прийти в Завышенное? Там надо сделать кой-какую работенку.

Гест был проворен, вынослив и обязателен. Поэтому ему иногда давали поручения отвезти во фьорд молочные бидоны или доплыть на лодке до корабля и вручить там письмо – и за это ему доставались кое-какие гроши. На следующий день он уже стоял на крыльце пасторского дома и выслушивал наказы преподобного, который дал ему в руки конверт. Его он должен был отвезти в Оудальсфьорд и передать тамошнему телеграфисту; такое техническое новшество, как телеграф, совсем недавно развернуло свое ухо в том глухом месте, где жило всего-то сто душ и никогда не происходило ничего, о чем стоило бы телеграфировать. А вот сегюльфьордовцам сислюманн[11] Фагюрэйри отказал в сем нововведении, даром что число жителей здесь насчитывало добрых две тысячи в удачный день. Причиной была и неприязнь к иностранцам («Не станем туда связь проводить! По ней же будет идти только норвежская речь!»), и банальная зависть к городку, который рос так стремительно, что добропорядочные мужи кусали края стола, – в то время как в самом Фагюрэйри жителей тогда насчитывалось всего шестнадцать сотен. Тем самым еще раз подтвердилось: от великих событий большие люди растут, а маленькие мельчают.

Получив такое поручение, Гест просиял: ему дадут самому править лодкой, он будет сам себе капитан! Но свободных моторных лодок нет, отрезал преподобный Ауртни, а дело спешное, оно не может ждать до следующего рейса, который будет только через неделю. Так что паренек должен будет донести письмо пешком: через перевал, долину и высокогорную пустошь, вручить его телеграфисту, в тот же день дождаться ответа, а на следующее утро отправиться домой. После этого похода ему заплатят десять крон, а чтоб было чем платить за телеграмму и, если нужно, за ночлег, пастор выдал ему несколько скильдингов.

Пешком там пройти можно было так: через перевал Подкова в Хейдинсфьод, а оттуда по горам, по так называемой Донной дороге в Оудальсфьорд. Но зимой этот путь был нелегок, и на нем много людей сбилось с тропы и погибло, пытаясь вскарабкаться на горные хребты, столь заостренные, что если за них взяться рукой – пальцы отрежет. Но в свое время именно этим путем проковылял Эйлив, отец Геста, за теми тремя килограммами муки, за которые потом расплатился жизнью жены и дочери. Несколько лет назад на Донной дороге троих юных братьев завалило снежной лавиной, а недавно там сбился с пути и погиб в непогоду целый экипаж акулоловного судна. Согласно поверьям, такая смерть считалась хуже всего: когда моряк, а уж тем более целый экипаж, погиб на суше! И с тех пор никто не отваживался на переход из Хейдинсфьорда в Оудальсфьорд зимой.

Так что обычно путь в сей славный фьорд лежал «в противоположную сторону» из Сегюльфьорда, через Сегюльфьордский перевал или, как его называли, просто Перевал. Оттуда дорога делала большой крюк на юг, через долины и селения, и поднималась на Оудальсфьордский перевал, к истоку ручьев в самом сердце гор: это была еще только половина пути. А в целом такой поход занимал 12–14 часов, правда, Эйлив, отец Геста, однажды умудрился уложиться ровно в восемь часов, ко всеобщему изумлению.

В ноябре в любой момент могла разбушеваться непогода, поэтому Гест снарядился как можно лучше: на голове у него была шерстяная шапка (а на всякий случай он прихватил с собой еще и балаклаву), на руках две пары варежек и еще запасная в кармане полупальто, и веревка, чтоб перепоясываться при пронизывающем сильном ветре. А еще на нем были шерстяные штаны и вязаные подштанники, а также и те самые славные сапоги. Конверт он спрятал в трусы, под резинку спереди. И острый уголок этого конверта все время упирался в «карман» трусов и кололся. Скильдинги он положил во внутренний карман полупальто, поближе к сердцу. Затем он попрощался с семьей и пошел вдоль фьорда в утренней мгле, и к рассвету потихоньку добрел до Перевала. У небес на западе вид был угрюмый, и из седловин и ложбин вырывались порывы ветра, но осадков не было. Однажды Гест уже проходил по этим местам: сюда его завел побег с французской шхуны.

На вершине перевала он остановился, расстегнул одежду и взглянул на раскинувшийся внизу фьорд. На Затоне кораблей не было, а из причалов на Косе – лишь Новый причал открывался взору, тот самый, который в свое время сколотил Лауси, а к востоку от него – Норвежский причал. Между ними виднелся строящийся причал Товарищества «Крона» для морских судов; он пролегал прямо на юг от магазина и сопутствующих зданий. Сельделовные причалы были всего лишь легкими летними сооружениями, и их уже давно разобрали на зиму. Убогие домишки прозябали на Косе весьма сиротливо – зато большой склад Сёдаля и белая пасторская усадьба блистали. А дальше дремал Сегюльнес со своими хуторами, со своей Сигрун – и тут Гест начал думать о ней, что обычно делал по два раза на дню.

Затем он предпринял спуск с перевала по другую его сторону, но на одном участке с валунами был вынужден сделать привал: хотя он и спускался, его плоти вздумалось подняться. Это был зов прекраснощекой Сигрид. Он развязал штаны, снял трусы: эрекция буквально изводила его. В его мечтах руку на сей плуг возлагала именно она. Но про конверт-то он позабыл! Его сдуло и унесло ветром: белый, трепещущий, – стоило ему лишь расстегнуть штаны! Порыв ветра забросил конверт высоко в небеса – плакало его поручение! Его пробирала холодная дрожь, он смотрел, как улетает письмо: вот оно взмывает еще выше, но вдруг камнем падает вниз – конверт спускается! Здесь, на высоте, порывы ветра совершенно непредсказуемы. И вдруг конверт опустился на камень чуть подальше; Гест тотчас бросился к нему, сжимая в одной руке завязку от штанов, прыгал по валунам, словно бегущая лисица, и уже почти поймал письмо, как ветер снова вырвал его и зашвырнул еще дальше на камни, Гест бросился за ним…

Три порыва ветра спустя он наконец поймал письмо, наполовину промокшее в ручье, и, тяжело дыша, держал его в руках, словно это было его собственное тайное послание к самой жизни. Еще бы чуть-чуть, и…

Интересно, а что в нем написано?

Он снова спрятал конверт под одежду, выгнал из головы Сигрун – эту колченогую переваливающуюся покатоплечую батрачку – и сосредоточился на ходьбе.

Не успел он спуститься на равнину, как повалил густохлопьевый снег: Гест прошел овечьей тропкой мимо шести хуторов и в четвертом часу пополудни остановился, чтоб поесть, когда снегопад отступил в горы, и ему открылся вид на местность под названием Потопы – это был такой древний юмор здешних первопоселенцев: здесь располагался самый сырой в стране участок. Затем путь нашего телеграфного посыльного лежал в Баранью долину, и он прошел мимо двух лачужек при резких порывах с востока. На серокочкарниковом пастбище он встретил крупно сложенного старика с высоким посохом, большой котомкой и длинной бородой, которую ветер беспощадно развевал прямо у него перед носом. Он не сказал Гесту ни слова, прошел мимо, словно выходец с того света. Вскоре упала тьма; но наш герой знал, что речка у него по правую руку, и ориентировался на ее шум – ведь вместе со светом пропал и ветер, и теперь во всей долине царила штиль-тишина. Добравшись до хутора в самой глубине Бараньей долины, он прокричал «Да пребудет здесь Бог!» в ветхое волоковое оконце в полысевшей дерновой кровле и захотел попроситься на ночлег, как ему велел пастор. Но тот ли это хутор, он был не уверен: ведь, если честно, тут все было в высшей степени негостеприимным.

Скрюченный глубокий старик подошел к дверям, а в руках у него был самый крошечный огонек, что доводилось видеть Гесту: он едва подсвечивал кончик бороды старика. Хозяин без слов поприветствовал гостя и тотчас юркнул обратно в коридор. Гест не был уверен, понимать ли это как приглашение идти следом, но больше здесь ночевать все равно было негде, так что он отправился за стариком.

Больше на этом хуторе никто не был на ногах, а в кровати в самом дальнем углу бадстовы обреталась старуха, время от времени подававшая с подушки слабый голос: «Гвюдмюнд!» Старик без слов лег спать, даже не взглянув еще раз на путника и не предложив ему ничего съестного. С женой он тоже не стал разговаривать и даже не удостоил ее ни малейшей толикой внимания, а задул свечу, накрылся одеялом – и тотчас из его груди вырвался тяжелый вздох. Жена продолжала посылать в ночь свой зов: «Гвюдмюнд!» К тому же Гесту слышалось из темноты тяжелое дыхание, весьма зверского свойства. Либо здесь уже помещался другой ночлежник – какой-нибудь обладатель огромных ноздрей, либо в дальнем углу прилег сам призрак Глам[12].

Но Гест все же задремал: так велика была усталость. Он тихо лежал в кровати до десятого часа утра, пока наконец не рассвело: сейчас ему предстояло идти через хейди[13], а там уже река не будет подсказывать путь – ориентироваться придется самому. И мало-помалу ободняло: дневной свет по капле сочился вниз сквозь оконце в крыше, словно сок сквозь марлю. Старуха наконец заснула и, судя по всему, все еще спала, потому что уже не звала Гвюдмюнда. Может, он, родимый, к ней все-таки пришел в ту ночь?

Гест не заметил, чтоб хозяин вставал с постели, но тот вдруг вышел из коридора и стал хлопотать возле сооружения из досок в углу. Тут внутри загородки поднялся некий теленок с рыже-белой головой и ринулся прямо в бадстову мимо хозяина, который от такого буйства едва удержался на ногах, сжимая в руках дверцу, а теленок прогарцевал полпути до кровати Геста, и с его блестящей мордочки текла слюна. Хозяину это пришлось совсем не по нраву, и он принялся лупить теленка палкой по спине и отдавать ему команды определенными звуками, в которых было не разобрать слов.

Теленок оценил свое положение, так как, едва старый бородач зашел к нему спереди между рядами кроватей, теленок задрал голову и повернулся так, что его зад чуть-чуть зашел в изножье кровати Геста. Тут хозяин снова занес руку для удара. Едва удар обрушился на спину животного, тому приспичило справить нужду, теленок задрал хвост и изронил лепешку: она почти вся приземлилась вертикально на спинку кровати, но кусочек упал внутрь постели, и паренек ощутил, как на переднюю часть его лодыжки ложится нутряное тепло. К счастью, между ними был пододеяльник: тоненькая холстинка.

Глава 10

Фру Мандаль

«Ну кого еще, кроме меня, могли разбудить, ляпнув телячьего навоза?!» – думал наш герой всю оставшуюся половину пути, и собственная жизнь казалась ему такой малозначительной.

Четыре грохочущих лета он проработал бондарем у Сёдаля. Это было неплохо; но чтоб зарабатывать больше, ему было необходимо попасть на сельделовное судно, – но на них все уже было занято самими норвежцами. Девчонки, девки, бабы и старушонки были в гораздо лучшем положении: им платили по количеству заполненных бочек, и они всегда могли рассчитывать на прибавку, если больше заготовят. Он как-то попытался привлечь к этому авралу и Сньоульку, но она испугалась шума и суеты и вдобавок прикрылась Ольгером:

– А где ж тада будет мой Олли?

А потом, в зимнее время, работы не было, кроме разве что вот таких нелепых поручений: за семью горами дать теленку обдристать тебя за целых десять крон.

А тут еще эти люди – те самые, которые считались его родней, но от которых ему всегда хотелось отделаться… Может, ему плюнуть на этот поход к телеграфисту, а осесть в Оудальсфьорде или Фагюрэйри и начать там новую жизнь? У него ведь еще даже осталось несколько мелких монет, хотя одну он и оставил в лачужке, где ночевал: незаметно положил на подгнившую переборку, словно капельку солнца в ночном мраке. А другие по-прежнему лежали у него во внутреннем кармане, и он мог бы купить себе дорогу в другую жизнь в других местах. Для него больше не было на это запретов: с тех пор, как по стране ходил его отец, сама страна изменилась. Раньше Гесту не приходили на ум такие возможности – а тут он вдруг увидел их.

Он что-то должен этим людям? Разве он уже давным-давно не отработал за то, что они приютили его ребенком? Почему бы, в самом деле, не попытать счастья? Скажем, взять и уехать в Америку, куда собирался его отец. Но тут он вспомнил слова Кристмюнда – про то, что теперь Америка сама пришла к ним во фьорд. И даже его настоящий отец – купец Копп, почти перебрался сюда из Фагюрэйри, и поговаривали, что он думает обосноваться в Сегюльфьорде на зиму. Зачем тогда ему, Гесту, отсюда уезжать? И вновь наш герой стал лелеять свою мечту показать Купакапе, на что способен. Вот он возьмет и вырвется – и вытащит семью – из этой нищеты в Прибрежном! Прошлой зимой ему удавалось дважды в неделю выходить на рыбную ловлю, чтоб семья могла сварить себе на обед свежую рыбу. Это было на один раз больше, чем в прошлом году, и в два раза больше, чем у голытьбы на попечении хреппа, «Мильдинцев», как их звали, потому что супруга хреппоправителя, Мильдирид, или Мильда, частенько прилагала к пособию от хреппа для бедноты малую толику муки и молока. Подумать только: от положения неимущего его отделяли только эти две порции свежей рыбы в неделю!

Но можно было взглянуть на это и так: они – беженцы из аграрной страны, которые сейчас оказались в совершенно новом обществе (иные называли его «городское поселение», а другие – «рыбацкий поселок»), скота никакого не держали, не ходили ни у кого в батраках, а их кормилец имел постоянную работу всего три месяца в году. В сущности, такая жизнь была роскошной: три месяца работы невпроворот, а потом девять месяцев отпуска.

bannerbanner