Читать книгу Шестьдесят килограммов нокаутов (Халльгрим Хельгасон) онлайн бесплатно на Bookz
Шестьдесят килограммов нокаутов
Шестьдесят килограммов нокаутов
Оценить:

4

Полная версия:

Шестьдесят килограммов нокаутов

Хатльгрим Хельгасон

Шестьдесят килограммов нокаутов

Copyright © Hallgrímur Helgason, 2021

Title of the original Icelandic edition: Sextíu kíló af kjaftshöggum

Published in the Russian language by arrangement with Reykjavik Literary Agency, Iceland, www.rla.is

© Ольга Маркелова, перевод с исландского, 2026

© ИД «Городец», издание на русском языке, оформление, 2026

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

@ Электронная версия книги подготовлена ИД «Городец» (https://gorodets.ru/)


Книга 4

Гость на берегу

Глава 1

Тьма между томами

Между томами царит тьма. Угольно-черная зябкая чисто исландская темнотища. Но она не тиха: по ней носится ветер – вьюжно-сырой северный ветер – и хлещет маленький приполярный поселок, который мы воздвигли в предыдущем томе.

Ветер со студеного океана беспрепятственно врывается во фьорд и обрушивает удары на крыши и окошки поселка, мачты и реи, неся с собой промозглое ненастье, так что ни один корабль у причала не стоит спокойно. А еще осенняя буря сдувает каждую птаху-читателя и уносит за колокольню, за церковь, где он радостно парит в черноте, ведь читатель лучше всего чувствует себя среди типографской краски. Но вот он видит в окошке крошечный огонек и спрашивает себя и писателя: кто это там не спит?

Писатель, который в собственном произведении всегда вроде совы (его никто не видит, а он видит все), сидит на церковной ограде, тараща глаза, и отвечает: это не ложится старая мадама, королева фьорда, на верхнем этаже Мадамина дома. Она прожила всю историю. Сейчас ей пошел сто второй год, и поэтому она каждый день своей жизни справляет Рождество и все ночи возжигает лампу.

А других огней в эту сентябрьскую ночь в поселке нет. И в этой кромешной черноте лежит наш мальчик – Гест[1], в доме, похожем на кочку, в Прибрежном – бесскотинном хуторе, который стоит на северном берегу Косы: его фасад, таким образом, раньше всех встречает порыв северного ветра. Гест спит в темноте, и в голове у него мрак, и в этом мраке выпрядаются сны, там, плавая в толще вод, вращается само сновиденческое колесо. И на этом огромном мельничном колесе висит его отец Эйлив и ловит воздух ртом: то появится, мокрый, из пучины, то снова скроется, и так без остановки, ведь качка очень сильна.

Этот сон снился мальчику неоднократно, и он всегда просыпался с вопросом на устах: «Где мой отец?» Но иногда этот вопрос превращался в: «Кто мой отец?»

Читатель тычется клювом в окошко в травяной крыше над Гестом; его любопытство пробудилось, и теперь ему хочется увидеть этого героя: каков он сейчас, три года спустя?

День встает как страница из чернил: вот она поднимается, такая бумажно-белая, из глубин типографской краски, и мгла стекает с нее, но остаются отдельные капли; они играют на листе – и вот складываются в узор: весь текст – темнота, вся страница – свет. Так они все вместе и перерабатываются. Нет ночи без видений, нет дня без привидения.

Глава 2

Герои просыпаются

Вот послышались первые всхлипы дня, и сейчас мы посмотрим, как народ пробуждается. Заглядывать в полуземлянки непросто, но писатель облегчает читателю жизнь, своим совиным крылом сметая ледяные капли с окошка, а затем исчезает за пеленой осадков. В этом месте нашей истории в окошко уже вставлено стекло – а не натянута околоплодная оболочка новорожденного теленка, как раньше. Хотя бóльшая часть исландского народа все еще живет в толще земли, но вид оттуда теперь открывается прекрасный – двадцатый век это гарантирует. Направим нашу читательскую лампу на кровати и посмотрим, как начинается утро: одним глазком. Малыш Ольгейр, ночующий в одной кровати с Гестом, открывает свой – единственный.

– А воть и день пйишель!

Он – как само небо: один глазок горит, другой выключен; очевидно, они называются «солнце» и «месяц»: первое, как уже сказано, только что взошло в этом доме, а второй как будто прищурен.

– А воть и день пйишель!

Малютке три года, он одет в шерстяную фуфайку желто-мочевого оттенка и рваные штанишки – и он возвещает обитателям бадстовы[2] о наступлении нового дня. Он видит его в заплаканном сером полусвете над кровлей. Ему снова удалось проспать до самого рассвета. Да, даже ребенку известно, что путина закончилась и теперь люди хотят спать, пока темно. А сейчас темнота как раз тает. Бок о бок с Ольгейром просыпается Гест – но отгоняет малыша взмахом голой руки над своим одеялом, набитым сеном; его лицо утратило былую пухлость, осунулось, и брови стали более угрюмые – им стукнуло восемнадцать зим. Одноглазик просыпается быстро, он полон энергии, ему хочется разбудить всех и разговаривать.

– Гетт! День настай. Каяблики пйиплыйи!

– Да, я знаю, ты лучше с папой своим поговори, – отвечает Гест и переворачивается на другой бок, спиной к малышу, и в его голосе нет ничего подкупающего.

Через проход похрапывает Сньоулька – одна в кровати. А подальше от входа в бадстову лежат старики: Лауси в кровати со стороны Геста, и Грандвёр в ряду напротив хозяина. Между ними в окне в деревянном фасаде открывался вид на Сегюльфьорд. Поскольку берега оттуда видно не было, одна вода, то бадстова слегка напоминала корабль, особенно во время северного шторма, как сейчас – корабль, выплывающий на полном ходу из фьорда. Как часто Гест представлял себе, что они держат путь в открытое море, в неизвестность, может, в неведомые страны, и за время плавания добрая половина экипажа непременно вывалится за борт. Ведь, несмотря на значительные улучшения во всех областях, Гесту порядком надоело куковать в одной дерновой лачужке с этими людьми – которые были ему не родня и так и не стали родней с того дня, когда приняли его к себе – двенадцатилетнего, сердитого из-за внезапного падения из деревянного мира в мир земляночный, – однако при этом зависели от него во всем, что касалось жизни и пропитания.

– Папа, папа! – звал малыш через боковину кровати, – и в конце концов папа подошел: присеменил на четырех ногах, резвый до прыгучести, виляющий хвостом. Ведь папой Ольгейр называл пса универсальной норвежской породы, со светлой бородкой: в темноте лишь сверкали его глаза да поблескивал нос, холодный и мокрый, который он просунул за переборку. Малыш нажал на нос указательным пальцем: гладить животное он еще не научился.

– Папа, папа, носик гладкий! Полезай ко мне в кьоватку! – пропел одноглазик Ольгейр.

– Нет! Нельзя ему в кровать! – возразил Гест, отталкивая пса. – Этот черт весь вшивый. И блох у него немерено!

– Но он мне папа!

– Нет, ты же не четвероногий с хвостом?

– Зато я одногйязый!

Этот факт всегда был способен растрогать Геста, и он притянул ребенка к себе, и обнял, и дул на шейку, пока не заставил его рассмеяться. Без мальчугана этот хутор давно бы уже канул; его единственный глазик был солнышком, которое освещало души в бадстове. Гест стал понимать замшелую старую пословицу, которую порой произносила Сньоулька: «Грустен дом без детей». Ее собственная жизнь долго проходила во мраке, ведь при сходе лавины в конце первого тома она потеряла своих двоих крошек, а также собственную мать; эта лавина снесла их старый хутор и выкинула их сюда, на Косу. Много месяцев в ее глазах светилась бессмысленность бытия.

Настоящий отец мальчугана, фермер-плотник Лауси, одряхлел, перестал радоваться, почти прекратил разговаривать, а стихи отныне слагал только «для сугреву» – в основном всякую ругань и проклятья. Похоже, лавина унесла его веселость. Он ничего не хотел давать малышу, хотя тот и был его собственным сыном. Ольгейр звал его дедушкой. По сути, должность отца мальчика исполнял Гест, но от этого титула ему благодаря упорству все же удалось отделаться.

– Мама, хосю теста и розек! Теста и розек!

Это Ольгейр крикнул через проход Сньоульке, по-прежнему храпевшей в своей постели. Обычно он спал под боком у нее, и ему давали кусочек теста с утренней порцией молока, которую Гест приносил с Молочного хутора. После этого мальчику давали «рожок» – славную соску дерновых землянок, то есть ложечку теплой овсянки, часто смешанной с сушеной рыбой, увязанную в старую тряпицу, которую он потом и сосал все утро.

Сньоулька завелась сразу, как машина, дохрапывая последние ноты уже на ходу, не глядя на ребенка; но, оказавшись в кухне, она уже почти проснулась и развела огонь. Над крышей завывал северный ветер, и, чтоб не выпускать из кухни слишком много тепла, Лауси засунул в дымник винную бутылку без донышка, и этот стеклянный дымоход был знаменит на всю округу. Северный ветер наигрывал на бледно-зеленом бутылочном горлышке свою минималистическую утреннюю мелодию, а тем временем из глубин восставало утро.

Вот и еще один день упал на Сегюльфьорд.

Глава 3

Моревизор

Хутор Прибрежный состоял всего лишь из одной бадстовы у самого моря, с деревянным фасадом, обращенным к северному ветру, и еще одним смотрящим на юг, а с южной стороны там располагались очень короткий коридор и пристройка-кухня, благодаря которым эта дерновая хижина обретала право называться полноценным хуторским домом. Это была еще не самая убогая лачужка на Косе – но и не лучшая. Самым большим ее недостатком была близость моря: ритмом этой новой жизни был прибой – а уж эти часы возвещали звоном о начале каждой новой минуты. Даже в самые ласковые безветренные дни невидимая волна имела свойство разбиваться о берег с таким грохотом, что старой женщине на высокой подушке становилось не по себе: она принимала этот звук за треск антилавинного заграждения в горах.

Косу регулярно заливало во время прилива, и тогда дом превращался в корабль из грез Геста: обитатели вставали с постелей прямо в ледяную воду, доходившую до щиколотки. На взморье вечно было полно водорослей, длинношеих травянистостей. Хотя на суше исландцы уже извели весь лес, в море, судя по всему, заросли тянулись от берега до самой глуби, и волна без устали выгружала из пучины все, что только могла. В воздухе всегда вились тучи птиц, чайки и вóроны, кружащие на неподвижных крыльях над взморьем, подобно воздушным змеям; они высматривали в кучах водорослей, чем поживиться. Но хуже всего было во время сильного прибоя: трижды волнами разбивало оконное стекло в северном фасаде, а однажды на крышу бадстовы закинуло бревно весом с человека – только балки затрещали.

Из того бревна Лауси соорудил очень удобную скамью перед входом в дом, а после этого происшествия его посетила мысль, что не помешало бы раздобыть для всей семьи военные каски, чтобы надевать перед сном. Но он все никак не мог собраться запросить об этом датскую армию.

Гест имел привычку стоять у порога или на гребне взморья и глазеть на устье фьорда. Там он мог стоять получасиями напролет – тем более сейчас, когда «селедочное лето» уже завершилось. Устье было словно окно в комнате со стенами-горами, какую представлял собой фьорд. Только из него открывался вид на горизонт – эту крошечную полоску между мысом Сегюльнесом на востоке и Концеземельскими скалами на западной стороне фьорда. И хотя он знал, что там дальше ничего нет, только еще море, а потом Северный полюс – но ни земель, ни городов, – в небесах над горизонтом всегда таились какие-то грезные чары. Проплывавшие там облака, свет, задержавшийся там, отсвет заката, свершавшегося за горами на западе, – все это сулило волшебные приключения и другие миры.

И он все время завороженно смотрел вдаль, в устье фьорда, подобно людям более поздних времен, не отрывающих глаз от своего экрана со сводкой новостей. Даже в будничной дождливости, висевшей над горизонтом подобно темно-серому ливневому занавесу, казалось, таились великие вести, увлекательный рассказ, пение целых народов, стычки за Уралом, крушения на Босфоре. Устье фьорда было для него интересной передачей по телевизору. Моревизору.

В тот день он смотрел, как лето с боем выходит из фьорда. «Каяблики упйили!»

Свечерело; север стал дуть слабее, и два норвежских парусника распустили паруса по ветру, а третий буксировало моторное судно. Гест провожал взглядом белые паруса, неистово бьющиеся под морским ветром, словно дочитанные страницы другой книги. Четвертая сельдевая путина в Сегюльфьорде официально подошла к концу. Эти суда принадлежали норвежскому авантюристу Руне Ветлесену; он отчаливал домой последним. Время уже перевалило за середину сентября, и погода была ненадежной. Правило оставалось прежним: флот отплывал до ураганного дня – седьмого сентября, но поскольку в этот раз селедка ловилась и после него, самые отчаянные рыбаки решили попытать счастья. Одним из них был Ветлесен – он был в этой отрасли начинающим и совершенно безрассудно пер на рожон, и потому, разумеется, получил от острословов прозвище «Ведь лез он». За лето он уже изрядно нажился, а в сентябре захотел еще больше. Либо он вернется на родину первостатейным богачом, либо – прибитым к берегу утопленником.

«Помоги им Боже!» – думал Гест, как и многие другие. Те три корабля весь день ждали, пока ослабеет ветер, и сейчас, похоже, собирались выбраться из фьорда, пока не стемнело. Наш герой продолжал стоять и провожал суда взглядом за Сегюльнес, пока они не скрылись за Пиком. И тут, словно по мановению волшебной палочки, ветер упал, и весь фьорд наполнился тишиной и покоем. Волны раскинулись, словно небесно-белые простыни после бешеной стирки. Они перекликались с белизной в вышине: утренняя влага, сейчас исчезнувшая с камней, выпала вверху, словно снег: горы стояли до половины белыми.

Но вскоре тишину нарушил треск моторного судна, которое доставило парусники в открытое море, – и день начал меркнуть. Гест спустился к самой воде, держа руки в карманах. Он пинал камешки: такое новое для себя занятие он мог позволить, потому что сейчас был обут в крепкие норвежские сапоги. Потом он немного постоял на взморье, думая о своем положении в мире. В первое «селедочное лето» он конфирмовался – годом позже, чем полагалось, по причине бесцерковья во фьорде[3], – и потом подрастал в такт с растущим промыслом. Поселок уже превратился в городок с пятьюстами жителями, с двухэтажными домами там и тут и целыми тремя магазинами, – но нашему герою все казалось, что новая эпоха еле тащится. А сам он до сих пор застрял в старой. И даже вся его выручка поступала на счет Тони из Товарищества «Крона»: только так он мог рассчитывать на более хорошие условия: осенью клал туда то, что заработал летом, а в течение зимы понемногу снимал уже сразу нужными товарами.

Вдруг он услышал за спиной легкий шорох и молниеносно обернулся (обвалы учат быстроте реакции) – но там был только их светлошерстый песик, тот самый, с бородкой.

– Пап… Сьеффи, старина!

Он непроизвольно стал называть песика Папой, как одноглазик, но сам сопротивлялся этому, очевидно, из-за мук совести: ведь это он, Гест, должен был быть его папой, а вовсе не кобель! Он был рад отвлечься от тяжелых раздумий и наклонился к песику, к немалой его радости, чесал его за ухом (хотя и не должен был) и ласково лепетал с ним: летом он видел, что так делал один иностранец. Сами исландцы обычно лишь осыпали своих собак бранью и не прикасались к ним из страха перед вшами и блохами – разве что отвешивали им пинка. Народ еще не поднялся над тем уровнем, на котором все и вся делились на угнетателей и угнетенных, и иерархия уважения выстраивалась таким образом: церковь, лавка, деревянный дом, дерновая хижина, собака, кошка, мышь, вошь.

Этим летом наш герой выручил меньше, чем в прошлом году. Улов был более скудным, чем в первые три изобильных лета, и ему не дали работу после сентябрьского долова. Заработанного на селедке едва ли хватит на всю зиму на семью из пяти человек, которая сейчас была на нем.

Оба – и он, и кобель – посмотрели на экран моревизора, который манил событиями в большом мире: уплыви на облаке, на корабле… Да, почему он не попытал счастья, не уплыл с Ветлесеном со товарищи за море, не попробовал себя на новом месте? Может, там его бы поджидала какая-нибудь йенточка[4], вся такая ясно-согласная, которая подаст ему руку через борт и весело улыбнется, и примет его таким, как есть.

Здесь было мало девчонок – его ровесниц. Разве что его соконфирмантка Сюнна, ныне мать двоих детей на хуторе Пастбищном, Анна из Мучной хижины, запроданная родной матерью шестидесятилетнему моряку-акулятнику, и знаменитые тройняшки с хутора Смятенного: Соулей, Сигни и Сьёпн, которых он постоянно путал, ведь все они вечно ходили потупясь и в жалком виде. Их отец, Саймюнд, постоянно упрекал их за то, что семья угодила на попечение хреппа[5]: «Кому еще доставалось в жизни такое несчастье: ждали, что родится один лишний рот – а их целых три привалило! И все ведь живы!» И это было правдой: они были единственными тройняшками в Исландии за триста лет, которые все выжили. Сейчас они уже стали девушками на выданье, но по-прежнему сидели на шее у отца, а он так и продолжал ругать их.

Гест тоже стал «на выданье», но до сих пор не изведал женских объятий. Он подмигивал летним работницам на разделке сельди, но никаких шагов не предпринимал, и его угнетало то, что ничего не происходило, а сам он был таким стеснительным. Бывало, по вечерам, уже положив голову на подушку, он упрекал Лауси за то, что тот не схлопотал ему невесту. Разве отцам не положено таким заниматься? Но нет, нет, вместо того чтоб искать для Геста жену, он зарывался по уши в эти свои скабрезные римы[6] в перерывах между визитами на соседние хутора, где делал детей тамошним работницам! Правда, однажды старик обмолвился Гесту, что знает одного хорошего фермера в Потопах, у которого замечательная дочь. Но потом выяснилось, что этой дочери пошел уже пятый десяток.

Впрочем, кое-какие ровесницы таились в царстве деревянных домов – но ведь они происходили из другого мира. Две дочери Сёдаля были симпатичными, хотя и мужиковатыми, а Кристьяна, сестра купца Тони, была стройна, пригожа, но только и знала, что при редких встречах с Гестом глядеть свысока на него – бесскотинного лачужника. И каждый раз ему становилось обидно до слез. Однажды он даже имел несчастье прийти, когда она стояла в магазине Товарищества «Крона» за прилавком, и она полезла в его долговые записи. С таким же успехом она могла бы при всех полезть в его бельевые завеси. Ее усмешка необыкновенной толщины не давала ему покоя всю зиму.

Бедность – это не только стужа, голод и промокшие ноги.

Единственной, кто радовал его на бездевичье, была та, что жила в его душе, та честная Сусанна, которая принялась ухаживать за Ольгейром в решающий миг, а потом дала Гесту выплакаться у нее на груди. Он до сих пор помнил день ее свадьбы и в своих озабоченных мечтах часто видоизменял его: невеста входила в церковь, поднимала фату, склонялась над ним, стоявшим там с белым бантом конфирманта и расстегнутой ширинкой, и начинала рьяно целовать его. За три года эта фантазия развилась таким образом: сейчас церковь была пуста, а невеста нага. Зато в фате.

Ну почему он не пробрался тайком на какое-нибудь из судов Ветлесена? В Норвегии он бы сошел на берег, как любой другой пассажир, там у него на лбу не было бы написано «лачужник». Гест задумался об этом всерьез: уплыть в Норвегию, в новую жизнь, порвать с прошлым. Но в юности он уже однажды пробирался тайком на борт, и последствия были ужасны, так что больше он на такое не решался. К тому же он осознавал, что раз уж он собрался бросить семью из Прибрежного, то лучше уж ему сначала их прирезать. От четырех голодных ртов никто не уезжает. А значит, у него только два выбора: загубить невинные души или продолжать трудиться как раб на галере в Сеглоу.

Он стоял вместе с кобелем и птичкой песочником на взморье близ дома и с тоской глядел на фьорд.

Глава 4

Элисон

– Эй! Гест! Гест! Это же Гест? – послышалось у берега.

Гест очнулся от своих мыслей и увидел крупного беловласого человека в крошечной лодчонке, которую беззвучно несло вдоль берега под вечерними тучами, бродящими в небесах. Откуда он взялся?

– Ой, не могли бы вы мне помочь? Я с этим мотором обращаться не умею!

– А?

– Вы ведь умеете с ним обращаться, да?

Гест не ответил, а пошел на приливную полосу и дальше – в соленую воду; она дошла ему почти до талии, когда он приблизился к борту лодчонки. Беловолосый – Кристмюнд из Лощины, протянул ему руку, а другой ухватился за обшивку с противоположной стороны и стал подползать в ту сторону по скамье, так что лодка не опрокинулась, когда Гест влез в нее, перемахнув через борт.

– Я тут собрался немножко покататься по фьорду, раз уж завел себе мотор, как все. Только я никак не пойму, что с ним приключилось, мальчики на нем тут всю неделю раскатывали.

Гест открыл ящик для мотора, пустил масло на стартер и в мгновение ока завел механизм. Мотор громко закашлял, и лодка понеслась вперед, к удивлению и радости Кристмюнда. На суше пес по имени Папа залаял, словно захотел к ним.

– Да, вы это умеете… ты это умеешь, Гест Эйливссон! – крикнул благородный старец сквозь грохот мотора: он больше не обращался к собеседнику на «вы».

– Элисон! – крикнул в ответ Гест.

– Что?!

– Я Элисон!

– А?

– Да. Меня зовут Гест Элисон!

Он видел, что так его имя записали в зарплатной ведомости у Сёдаля в одно лето – и ему понравилось. Его избавили от имени Эйлива, такого старомодного и нелепого – вот новое имя, соответствующее новой эпохе, и выглядит оно совсем как норвежское! Теперь ему больше не надо будет стыдиться родства с тем, кто украл дельфинятину, убил пастора, наделал много бед и унеc свои тяжкие прегрешения, неискупленные, неотработанные, во влажную могилу. Приятели Ханс и Бальдвин, прославленные болтуны с Косы, много смеялись над такой сменой имени, прозывали его «Или сон – или сын», и даже его второй отец Лауси сложил стишок – единственный, который он сочинил после лавины, поглотившей его лачугу и супругу, тридцать овец и двоих внуков.

Ну, как вдруг я Коппов сын?Иль кого другого сын?У меня запрос один:быть хочу я всехний сын!

Но Гесту было все равно. Пока имя делало его без-пяти-минут-норвежцем, мужики могли развлекаться, сколько им угодно.

Кристмюнд из Лощины состарился. Белая шевелюра и пузо, как бочка, так и остались, но толстокожее лицо сделалось как будто изрезано ножом, ноздри густо набиты волосами, сине-красный нос весь в прожилках, а глаза вечно мокры от томления по жизни.

– Поплывем на Сегюльнес! – крикнул зажиточный фермер, удобно устроившись и наблюдая, как Гест управляется с рулем. Этот человек пьян?

Вечер был прохладным, Гест промок до груди, но обжигающий холод все же не шел ни в какое сравнение с радостью от управления судном, от того, что сейчас он везет целого Кристмюнда в устье фьорда, от Косы к Сегюльнесу. Раньше он никогда не управлял моторной лодкой. Это чувство не поддавалось описанию, лодка резво бежала прямо вперед, он сам правил, и вдобавок на борту находился не кто иной, как один из духов-управителей этого фьорда – человек, который, как было известно Гесту, был хозяином его родителей. До сих пор его жизнь была лишь шатанием, блужданием без дороги по одной маленькой Косе. А сейчас он радостно рассекал волну по всему фьорду. Что могло из него получиться? Почему бы им не уплыть в Норвегию? Он почуял возможности в жизни. Пусть ему и холодно – зато он все может!

Но сперва надо было доделать одну мелочь, которую требовала от него Жизнь у своих огромных входных ворот.

Глава 5

Оттяг

У Кристмюнда было дело к Сегюльнесскому фермеру: он хотел пристроить ему две акулоловные лодки, которые застоялись у него в стойле. Да, теперь даже этот беловласый ревнитель родного фьорда переметнулся на сторону норвежской эпохи. В той или иной степени. Он не окончательно бросил промысел акулы, но с одного судна этим летом попробовал ловить сельдь и сейчас сделал переоценку всего, чем владел.

– А у вас, на Мысу, древние добродетели еще в чести! Чего не скажешь о сугробнокосцах, которые сейчас начали называть свой поселок Сеглоу! Только послушай: Сеглоу! Да там все буквально по уши в каких-то норвегизмах проклятых! И все так быстро меняется: лег спать в одной эпохе – проснулся уже в другой. Больше всего это напоминает рассказы, которые я слышал об этой… как ее… Мерике.

Так рек хозяин Лощины; он собрался похвалить сегюльнесцев за то, что они не поддались соблазну и сохранили старинный уклад. Но тон у его слов стал какой-то пустозвонный: он слишком часто их произносил, и к тому же уже сам перестал им верить. Он, как и все остальные, видел: норвежские новшества одержали победу. Впрочем, фраза насчет Америки – этой великой дамы, имени которой он толком не помнил, – была новым добавлением: ведь по стране сейчас распространялась теория, что для работящих исландцев возможности лежали либо в Америке, либо в Сегюльфьорде.

bannerbanner