
Полная версия:
Шестьдесят килограммов нокаутов
Гест стоял среди двора, мокрехонький во мгле, и вспоминал, чтó ему когда-то рассказывали: как он со своим отцом Эйливом однажды собрался в Америку. А теперь вместо этого она сама к нему пришла.
Хотя Кристмюнд приехал сюда в роли мирного продавца, даже из чистого желания поторговаться, он все же вел себя как обычно: он привык, что, куда бы ни прибыл, его везде привечали со всеми его причудами. Он добивался этого одним лишь поведением: походкой, усмешкой в глазах. И ни у хозяина, ни у домочадцев не возникло сомнений: вот император приехал! И в мгновение ока они поставили стол, достали лучшие стулья, выложили в миску скир, а на тарелку кровяную колбасу, вынесли огромные клейны[7] и пряницы неизвестных сортов, глоток бреннивина в побитой прибоем чашке. Все это предстояло отведать и Гесту (хозяин Лощины называл его «своим мальчиком»), но сперва его было необходимо отвести в сторонку.
– Вот что: мой мальчик промок до самых подмышек, и вообще до ушей, ха-ха. Велите своей девке с него все стянуть!
Это был такой старинный обычай. Мужчины приходили на хутор, утомленные ходьбой, до нитки промокшие или закоченевшие от стужи, или до бедер выпачканные грязью, и тогда их отводили в сторонку, в сарай или комнату для гостей, где младшей работнице предстояло с них «все стянуть», то есть снять одежду и башмаки, а это был нелегкий труд. И это была единственная роскошь, доступная мужчинам в эпоху дерновых хижин. И вокруг этого явления витал смутный амурный флер, потому что, если мужчинам улыбалась удача, конец у сей процедуры мог быть весьма приятным. Зато женщины буквально стонали от этой обязанности, часто приводившей к дурным последствиям, и некоторые работницы шли на что угодно, лишь бы избежать ее, особенно если вновь пришедший мужчина лыка не вязал или был записным хамом. Таким образом, исландское общество угнетения создало себе почти гейш японского образца; считается, что слово «оттягиваться» в его жаргонном значении пошло как раз от этой вековой традиции.
Гест, как и все, слышал об этом обычае, но сам в нем никогда не участвовал, ведь он никуда не ездил, а рассказы о нем, богато приукрашенные, всегда служили ему подспорьем в минуты самоудовлетворения.
Девушку, которой предстояло «стянуть» с него одежду, звали Сигрун. Гест раньше не видел ее; она была коренаста, но на удивление прекраснощека для сегюльнесцев, которые славились топорной внешностью и тяжелым характером. Скорее всего, она была из другой местности. Она повела его за собой из бадстовы – плечи узловатые, ноги колесом, – по коридору и беззвучно указала на хижинку для гостей, где и пол, и потолок были обшиты деревом, как и везде на Сегюльнесском хуторе, ведь в плавнике там недостатка не было. Снаружи уже воцарилась темнота, но девушка все же задернула тряпкой оконце в передней стене, а затем извлекла из-под кровати кусок кожи с чешуей, положила на постель и велела Гесту сесть на него своим мокрым задом, а затем выскочила вон из комнаты с роскошным оловянным светильником, очевидно, угодившим сюда с какой-нибудь потерпевшей крушение шхуны. Она тотчас вернулась, с уже зажженным светильником, закрыла дверь и задвинула засов. Все это она проделала неторопливо, но ловко.
Гест вытянулся на кровати, но по приказанию девушки выставил ноги за край рядом с окошком. Она стаскивала с него сапожищи медленно и с трудом. Голенища были узкие, а кожа на них пропиталась соленой водой. Но в конце концов ей это удалось – а вместе с ними стянулись и шерстяные носки. Затем быстро слетели портки и свитер, но на то, чтоб отлепить рубашку от тела, а рукава от рук, гораздо больше времени потребовалось, а шерстяные подштанники она содрала с него, словно шкуру с туши, – он еще никогда не ощущал прикосновения рук к своим ногам. Затем она наскоро выжала его одежду, хотя проку от этого вышло мало, и убежала с ней куда-то к очагу. А Гест остался лежать раздетый и дрожал, пока дивнощекая Сигрун не объявилась вновь, с шерстяной тканью в руках. Он искал ее взгляд при свете светильника, но не поймал: как и прежде, ее лицо было безучастным и серьезным. Наш герой был для нее все равно что любая другая скотинка, за которой ей велели ухаживать.
Она сняла с него нижнюю рубаху простыми движениями, а затем набросила на него уютную шерстяную ткань и втерла ее тепло в продрогшее тело, а затем заглянула ему в глаза под сенью волос – всего на долю секунды, прежде чем взяться за его кальсоны, потому что на нем оставались они одни. И вот он уже лежит раздетый – разделанный! – на кровати и смотрит вниз на свое тело, выпучив глаза, словно тресковая голова – на свою выпотрошенную тушу. Она обтерла его шерстянкой и голыми руками, его плоть пела, когда она хваталась за нее, душа ушла под кожу, – он только сейчас начал жить.
И поэтому ему стало слегка не по себе при взгляде на ее лицо, в котором читалась лишь исполнительность: он был корова, а она – доярка. Да, правду говорили про сегюльнесцев: они придерживались своих старинных обычаев исключительно из крепкого и стойкого рабского духа… А затем сия исландская гейша сорвала с себя две юбки и уронила двое панталон, вскарабкалась на ложе поближе к коже, так что весь этот давно не плававший плавник заскрипел. Но слишком недолго он скрипел.
Глава 6
Положение в прибрежном
Ночевали они на Сегюльнесе. Гест снова и снова перебирал в памяти события этого вечера, как бы паря в воздухе над тюфяком и подушкой. Он побывал в лоне у женщины! Он пожил! И неважно, что длилось это всего пару минут, а его партнерша не испытала наслаждения. Он вспомнил, как после скачки Сигрун спорхнула с него отработанным движением, подобно работнице, которая въезжает верхом на двор без седла и проворно соскакивает с коня, поручая его заботам других. Значит, с ее стороны никакого желания и не было? Она делала это ради хозяина? Или ради обычая? Это сегюльнесский уклад такой?
Словом, наш восемнадцатилетний отец-кормилец семьи лишился невинности в силу старинной повинности. Он послал домой в лачужку мысленную весточку: мол, не волнуйтесь, я завтра вернусь.
После того как лавина уничтожила все их бытие на хуторе Нижний Обвал, Гест и его странная семейка: Лауси, его теща Грандвёр, скудоумная дочь Сньоулька и малолетний одноглазый сын Ольгейр, – как уже сказано, вселились на убогий хутор Прибрежный, на северном берегу Косы. Предыдущий его обитатель, Тоурд, тот самый, который был против того, чтоб норвежцы-плотники оголялись, сбежал из этого непристойного фьорда вместе с дочерьми и женой, так что у Обвальцев появилась возможность войти, пригнувшись, в низкие двери сего жилища. Об ипотеке или квартплате речи не было, ведь на эту заброшку распространялись те же правила, что и на другие такие жилища на Косе, непонятно кому принадлежащие, а просто стоящие тут и там, подобно павильонам остановок на жизненном пути: кто-то уехал – кто-то приехал.
Дом в Прибрежном был простой версией дерновой землянки: одна бадстова на шесть спальных мест, так называемая шестикроватная, с сопутствующим коротким коридором, кухней и кладовкой. Но у него были эти два деревянных фасада – что можно считать необычным. Правда, Лауси покрыл северный фасад дерном, поскольку по вечерам северный ветер, дующий в щели, начал листать за старика страницы книг, а порой возле его макушки возникал сугроб, словно буранная фата вокруг ледниковой лысины. Но южный фасад был весь деревянный, с маленьким окошком. Поэтому казалось – к этому одинокому фасаду должны лепиться еще другие такие же; или он напоминал старую бескрестную дерновую церковь.
И все же это был не настоящий фермерский хутор, а бесскотинная лачужка: там не было ни туна[8], ни коров с овцами, и жизнь всех обитателей зависела всецело от Геста. Он тащил все это на себе. В первые годы заработанного летом хватало, чтоб прокармливаться всю зиму, покупать муку и копченую грудину, а сейчас перспективы были не столь радужны. Правда, Гест предложил принимать путников на ночлег: в бадстове две кровати простаивали свободными. Но Лауси и слышать об этом не хотел: он не желал видеть в своем доме побродяг, и к тому же одну кровать он приспособил под домашнюю мастерскую, а вторую – под библиотеку. У старика прибавилось чего почитать, когда Гест в порыве минутной доброты вручил ему целый сундук книжных сокровищ, от которых решил избавиться экипаж восточнофьордского сельделовного судна. А сейчас он проклинал эти книжонки всякий раз, когда проходил мимо них: вот лежат в кровати мертвые тома, ни разу не открывавшие глаз, а мог бы лежать живой человек, с которого капало бы по одной кроне за ночь.
Старую Грандвёр лавина сильно потрепала, и ее больше ничего не радовало, даже на вязании она не могла сосредоточиться. В первые недели она просто лежала лицом к стене, а сейчас днями напролет просиживала на краю своей кровати, пялясь в темноту и бормоча что-то под нос, словно считала губительные обвалы, доставшиеся ей на долю. Сньоулька, потерявшая мать и двух любимых детей, от горя целый год молчала. Но постепенно она приняла одноглазого мальчика – своего «братика», и к тому времени, когда наш рассказ дошел до этого места, с ней произошла крутая перемена: ее ненависть к Ольгейру превратилась в большую любовь. Этот трехлетний мóлодец во всем подражал Гесту, даже когда мочился, – но ему нельзя было ни на миг отходить от «мамы Сньокки», а она называла его своим глазиком.
– Олли, мил мой! Глазык бе’еги! Он у тя одын!
Наглазника Ольгейр не носил, а его левый глаз был как будто вечно зажмурен – и от этого лицо было полускривившимся. Он был смышленый мальчуган, называл Сньоульку мамой, а Геста – «Гетт». Наш герой категорически возражал против того, чтоб мальчик называл его папой: возраст у него был ранимый: когда Олли начал лепетать, Гесту было всего шестнадцать, и было нельзя, чтоб люди подумали, будто он сделал ребенка этой скотинке с телячьезубой ухмылкой – этой Сньоулёйг. Хотя состав этой семьи и был необычным, однако все-таки не совсем непристойным.
И все же дуэт насмешников – Ханс и Бальдвин – везде растрезвонивал выдумки о том, что «брат с сестрой» признали ребенка от своего отца.
Положение этих приятелей в маленьком сообществе так и осталось неизменным: они получали жалованье в Товариществе «Крона», но их роль там оставалась неведомой, так как работники они были неважнецкие, зато болтуны заправские. Кое-кто предполагал, что их единственной работой в этом товариществе было унижать конкурентов. То есть они были своего рода отделом связи с общественностью (за десятилетия до того, как возникло такое понятие). Но мишенью для их насмешек вечно становилась как раз общественность: все те, кому жилось хуже, чем им самим. Двоица обожала насмехаться над бедным людом, вонзая в него свои жала, укрепленные богатым жалованьем.
Лауси превратился в чистопородного гробовщика: столярничал для смерти, стихи слагал для черта, мастерская у него была в углу сарая у Сёдаля. Время от времени ему перепадали по мелочи заказы на столярные работы от норвежских господ, но со временем таких заказов стало все меньше, он уже не мог столярничать для жизни и сейчас сосредоточился исключительно на гробах. Гест взялся за молоток, и в течение зимы его спорадические заказы были единственным доходом семьи, если не считать гробосколачивания и летней сельдевой выручки. Славная хозяйка, Эмма с Молочного хутора, предоставила им доступ к одному соску на вымени коровы в крайнем северном стойле, если быть точным – к северо-восточному соску, и Гест прибегал туда каждое утро и каждый вечер с кружкой в руке.
Такова была жизнь.
Дважды пытался Гест наняться на работу к Коппу, владевшему целой сельдезасолочной базой в Затонном углу на юго-западной оконечности Косы, с собственной пристанью и судами; Копп первым из исландцев перешел с акулоловного промысла на сельдевый. Однажды Гест наткнулся на него, когда он пришляпил на Норвежскую пристань, и спросил насчет работы, но взгляд купца-рыбопромышленника тогда не дотянулся до его глаз (Копп вдруг стал на целую голову ниже Геста), а дорога мимо вопрошающего была соблазнительно прямой. Во второй раз паренек набрался мужества и забрался на лестницу на самой базе, снял свой головной убор и встал посреди конторы, в которой Эдвальд Копп сидел за столом с бумагой в одной руке и окурком сигары в другой. Оптовик посмотрел сквозь Геста (его взгляд прошел до самого Фагюрэйри), но так и не увидел тех слез, которые давным-давно проливал, держа в объятьях этого самого человека.
– Но ты… ты же знаешь, кто я… кем я был?
– А мы уже на «ты»? С каких, интересно, пор? – сказал пучеглазый. Но на вопрос он все-таки ответил. – Здесь спрашивают не о том, что было, а о том, что будет. Мой бог – это Завтра.
– Но я когда-то был… я когда-то жил…
– Слушай, приятель, тут людям работать нужно. Сигга! – крикнул купец из-под усов, которые уже порядком поседели, равно как и растительность вокруг ушей, а между этими сединами сверкала пьяно-красная лысина.
Гест поплелся прочь и на лестнице встретил молодую женщину. Они на миг заглянули друг другу в глаза; она была прилично одета, в юбке с шелковым отливом, а ее светлые волосы были так тщательно расчесаны и туго заплетены вокруг головы, что Гест даже рот разинул. Казалось, она на краткий миг вспомнила, что целое детство назад она прибежала в контору к отцу и вскричала, что двухлетний мальчуган попил кофе. Сейчас она как будто собралась заговорить с ним, но отец не дал ей. «Сигга!» – звонким голосом позвал он из конторы.
Уходя из этого дома, паренек ненароком бросил взгляд на фасад, где красными буквами по дереву было выведено «КОПП» – каждая буква величиной в человеческий рост. Он представил себе имя «ЭЛИСОН» такой же величины, но тут заметил, как из-за угла выглядывает женская головка, и стал рассматривать ее. Их взгляды на миг встретились, а потом она исчезла.
Таково было положение вещей в Прибрежном. Они владели лишь спящими книгами Лауси да инструментами, которые крайне редко вставали с кровати. Да, и землей в Нижнем Обвале. Но это было все равно что владеть кораблем на дне морском.
После ночлега в Сегюльнесе Гест проснулся зрелым свободным индивидуумом, которого поджидает новое и не заботит будничное нытье. Совсем другим человеком. Он поискал глазами Сигрун, это дивное диво, по всем углам, хотел попрощаться с ней полюбовно и вежливо, но нигде не нашел ее. Кристмюнд подмигнул ему, словно отец, радостно приветствующий сына на выходе из публичного дома, пока этот новопереспанец сходит с крыльца. Ей-богу, он вел себя так, словно сам все это заранее спланировал! Им поднесли простой завтрак: сушеную рыбу, и молоко, и акулятину, которой славился этот дом, а потом они попрощались с хозяином и хозяйкой, которые прощаться не умели. «Я велю мальчикам, пусть подгонят вам лодки. Увидимся на рождественской службе у пастора Ауртни!» – бодро кричал Кристмюнд. Он продал свои акулоловные лодки: сделка состоялась только что. Гест тотчас представил себе тайное свидание на колокольне Сугробнокосской церкви: они с Сигрун украдкой взойдут по крутой лестнице посреди рождественской службы и за десять минут сделают десятеро детей под площадкой для колоколов: у нее колокол, у него било…
Кто она такая? Он постеснялся спросить. Снаружи царила сентябрьская непогодь, и они поплыли на моторной лодке прямо вглубь фьорда, мимо Косы, за Затон, и причалили близ Лощины. Оттуда Гесту предстояло идти домой в одном свитере – но новое чувство согревало – а также слова, которые Кристмюнд сказал ему на прощание:
– Я хочу назначить тебя на ответственную должность на Лощинской сельдезасолочной базе. Следующей весной мы построим причал и начнем промысел, пойдем в набег на селедку! Ты ведь там все-все знаешь. Да, сынок, я за тобой наблюдал!
Глава 7
Градоначальник без города
Пастор с супругой теперь жили не в Мадамином доме, а в новехоньком роскошном пасторском особняке, который стоял высоко на склоне горы и глядел на разбросанные в беспорядке домишки на Косе. Острословы прозвали этот дом «Возвышенным» по причине возвышенности пасторской службы, а также «Завышенным» из-за суммы, в которую обошлась его постройка. Преподобному Ауртни это очень не понравилось, ведь ему хотелось жить просто в «Сугробной косе», но ничто так прочно не прилепляется, как удачное прозвище – и сейчас даже в официальных документах было записано, что место жительства пасторской семьи – Возвышенное, Сегюльфьорд.
На церковных землях сдавались участки в аренду норвежским и исландским сельдепромышленникам, и доход с этой аренды оказался таким большим, что эти деньги было просто необходимо куда-нибудь пристроить. Из роскошного жилища преподобного Ауртни летом открывался вид на целых девять причалов, расходящихся от Косы подобно лучам, и каждый месяц поступали все новые заявки. У пастора больше не было времени на музыку, а его «Сборник народных мелодий»[9] был уже полностью скомплектован, насчитывал шестьдесят шесть мелодий на девятистах девятнадцати страницах и дожидался издания в крепком шкафу в Копенгагене. Там Ауртни провел ползимы, пытаясь предложить свой труд почтенному «Исландскому литературному обществу», но в его правлении заседали неинициативные хмуробровые завистники, которые ставили ему палки в колеса. От великих деяний великие люди растут, а маленькие мельчают. И сейчас единственная надежда автора была связана с положительным отзывом датского профессора-музыковеда по фамилии Хаммер и вероятностью гранта от крупного фонда «Карлсберг». Приходилось искать поддержки у датчан, чтоб спасти эти сокровища исландцев. А последние уже тогда, как и в дальнейшем, увлеклись техническими новшествами, которые предлагал им новый век: моторными судами, ватерклозетами, автомобилями, электрическим освещением, телеграфом, – и не испытывали особого желания слышать, какие песни поет старина.
Трое детей наполняли дом криками и весельем: Кристин, пяти лет, Биргир, трех лет, и годовалый Адальстейн. В доме было двое работников и две работницы, а в придачу нянька – веселая веснушчатая Лотта из Исафьорда. В хлеву к северу от дома красовались в стойлах четыре коровы. Магнус Пустолодочный, добрый помощник и правая рука пастора, остался верным пасторской чете и жил в маленьком домишке к югу от пасторского, но все же был рядом: позови – сразу придет, по ту сторону огорода, словно егерь Версальского короля. Острословы прозвали его обиталище Лимбом, потому что оно было расположено между Возвышенным и Преисподней – овчарней, притулившейся чуть южнее по склону. Магнус жил там со смиренной норвежкой Стенеттой или, как ее называли, Стейнхеттой, которую выудил из моря у Норвежского причала. То есть их обоих принесло морем. Впрочем, Магнус отрицал, что она приходится ему чем-нибудь бóльшим, чем просто экономкой.
Обе старые мадамы, Гвюдлёйг и Сигюрлёйг, остались в Мадамином доме, и первая из них преставилась там в прошлом году в рождественскую ночь. Но погребли ее лишь месяцы спустя, потому что в день ее кончины, в Рождество, налетел буран, продлившийся целых шесть недель. Ее тело покуда хранилось на церковной колокольне, потому что Товарищество «Крона» категорически возражало против хранения разлагающейся мадамы на своем продуктовом складе. Подобные вещи – пережиток прошлого, заявил Тони, который теперь стал купцом, так как Кристьяун, его отец, пал жертвой тифа и в итоге так и не поднялся выше по карьерной лестнице Товарищества «Крона». А тот, кого послали заступить на его место, подающий надежды молодой человек из Фагюрэйри, погиб по дороге: его лодка разбилась под Крайнедолинскими скалами, а посыльный из магазина, которому надлежало принести эту новость во фьорд, тоже погиб по дороге: его замел буран на перевале Подкова.
В те года смертей было много.
Так что пасторской вдове Гвюдлёйг было не суждено достойно пребывать после смерти в стоячем положении, как ее супругу, покойному пастору Йоуну: нет, ее протащили сквозь лестничный люк церковной колокольни и положили на узкую L-образную площадку под колоколами. И кончина ее была настолько незапоминающейся, что даже нынешняя пасторша, аккуратная мадама Вигдис, о ней позабыла – а это что-нибудь да говорит о ходе событий тех дней. Лишь в преддверии Пасхи Магнус Пустолодочный наконец вспомнил, что когда-то втащил миниатюрную женщину вверх по крутой лестнице – и только тогда ее поспешили похоронить, в тот же самый день, а присутствовали при этом лишь немногие: только пастор и органист, носильщик Магнус Пустолодочный (по окончании церемонии он взвалил гроб на плечо и понес на кладбище), хреппоправитель с супругой: Хавстейн и Мильдирид, а также Халльдоура – экономка Мадамина дома.
Пышногрудая Халльдоура не переселилась вместе с пасторской четой в усадьбу с красивым видом из окон, а осталась в Мадамином доме, где держала столовую и занималась благотворительностью, и в подвале у нее всегда было полным-полно бедняков, а на этаже – столовников, роскошношляпных господ, и поговаривали, что один из них после обедов порой поднимается и наверх. Изначальную мадаму-пасторшу, Сигюрлёйг, королеву фьорда, она держала на верхнем этаже и распорядилась носить ей порции еды, а также вдоволь свечей, так как ее величество ночи напролет жгла огни, словно под Рождество. Как уже говорилось раньше, Сигюрлёйг Свейнсдоттир уже минуло сто лет, родилась она в день коронации императора Наполеона и, таким образом, в ту пору была самой старой из всех исландцев. В этом суровом краю такой почтенный возраст был редкостью; минуло уже более двух сотен лет с тех пор, как таких же годов достиг некий пастор в близлежащей Скрытнозаливной долине: так долго могли проскрипеть лишь те, кого держали при комнатной температуре: пастор да мадама. Старуха уже не вставала, а лежала в кровати, коротая дни во вселенской паутине, общаясь там с Богом, покойным супругом или внуками, разъехавшимися по всей стране.
А по вечерам под окнами Мадамина дома всегда стояла престарелая Метта из Молочной хижины, мать Бальдвина, короля болтунов, и уже не просто надеялась, что ей что-нибудь перепадет, а была в этом твердо уверена: ведь сейчас, когда Халльдоура в одиночку заправляла домом, держала работников и получала выплаты от хреппа за бедняков в подвале, худощавая платочница могла не сомневаться, что ей непременно положат в котомку съестное. Но подходить к дому с переднего фасада она ни за что не хотела, что причиняло немалые неудобства кухарке, так как в окне открывалась лишь одна маленькая створка, и требовалось немалое искусство, чтоб проталкивать сквозь нее картофелины, булочки и колбасы. Для этой цели Халльдоура завела себе подъемник из веревки с крючком, на который подвешивала свертки и спускала вниз вдоль стены. Старушка всегда вилась вслед веревочке, если переиначить старую пословицу, и это зрелище было захватывающим.
Хотя хреппоправителем номинально оставался колченогий мил-бородач Хавстейн, на самом деле действующим градоначальником, по сути, был преподобный Ауртни, хотя в документах такого звания и не было. Во всей этой суете так ни у кого и не дошли руки подать заявку на присвоение поселку статуса города, хотя сейчас ее бы удовлетворили без труда: ведь Сегюльфьорд стал вторым по величине населенным пунктом во всей Северной Исландии, а судя по числу судов в гавани, даже самым большим. Недавно количество жителей увеличилось за год на сто человек; летом оно удваивалось, а когда в порт заходил норвежский флот в полном составе, то возрастало в целых пять раз. (Рекорд был установлен прошлым летом, когда хреппоправитель послал мальчика на гору считать корабли в Затоне, и тот насчитал 158.) Подумать только: завалящий бедняцкий хрепп превратился в город с целыми двумя тысячами жителей! Это многолюдье наводняло все туны и тропки Косы, напоминая праздничные гулянья наших дней. Сколько бы домов ни возводили каждый год – нехватка мест для ночлега все равно ощущалась. Этой весной Гест и другие смастерили около тридцати коек на спальном чердаке у Сёдаля, но в начале сельдевой путины им все равно пришлось сколачивать временные хибарки с еще двадцатью кроватями. Про одного безземельника поговаривали, что в «сельдевую пору» он даже покидал свой домишко, а сам с семьей ютился в старой лодке на приливной полосе – зато всю зиму жил тем, что выручал за сдачу помещения внаем.
Поэтому Геста огорчала категоричность его отца Лауси, после лавины превратившегося в самого упертого человека во всем фьорде. Сдачу внаем коек он назвал «снопродажей».
– Я людям их собственные сны продавать не стану!
– Тогда позволим им ночевать забесплатно, – ответил на это Гест.
Старик быстро повернулся в коридоре, в глазах у него выступила влага, и он прошипел:
– Ко мне в постель и так уже однажды целая гора завалилась, на кой мне еще ночлежники! Хочу, чтоб меня оставили в покое!
– И нищете, – съязвил в ответ Гест.
Тут Лауси взял небольшую паузу на размышление, а потом ответил:
– Кто ест глазами – тот вечно сыт. – И старый фермер кивнул в сторону книг на кровати перед спальным местом Геста.
Преподобный Ауртни хлопотал с утра до ночи: согласовывал то и это, выдавал разрешения или налагал запреты, измерял земельные участки, сдавал в аренду, договаривался и с народом, и с норвежцами. В бумажной работе он был не силен – документы сами ползали у него по столу, порой оказываясь не в той куче, не в своем ящике, а деньги сыпались в кассу без всяких пометок. Оттого злые языки утверждали, что исландская церковь, в чьей собственности находились земли на Сугробной косе, не дополучает того, что полагается ей: с каждой кроны, мол, пара-тройка эйриров капает на новую пасторскую усадьбу, благоустройство подъездной дорожки, напольные ковры, новое пианино, парадные сервизы. Но фактически дело заходило еще дальше, так как, согласно закону, в собственность исландских пасторов поступали все ресурсы церковных земель в их владении, так что доходы от аренды участков полностью шли преподобному Ауртни. Надо же, а он-то думал, что ему не повезло с приходом, когда впервые приехал сюда, и его жена наплакала море слез, рыдая над такой участью. А сейчас это богом забытое захолустье на краю света обернулось самым крупным в жизни выигрышем в лотерею, который выплачивался каждое лето, и каждый год больше, чем в предыдущий.

