banner banner banner
Иоанн царь московский Грозный
Иоанн царь московский Грозный
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Иоанн царь московский Грозный

скачать книгу бесплатно


«Зачем ты презрел апостола Павла, говорящего: «Всякая душа да повинуется властям, нет власти не от Бога; а тот, кто противится власти, – противится Божьему повелению?» Смотри и разумей: кто противится – противится Богу, а кто противится Богу, тот называется отступником, а это – наихудший грех. А ведь это сказано о всякой власти, даже о власти, приобретенной кровью и войной. Вспомни же сказанное выше, что мы ни у кого не похитили престола, – кто противится такой власти, тем более противится Богу! Тот же апостол Павел, слова которого ты презрел, говорит в другом месте: «Рабы! Слушайтесь своих господ, работая на них не только на глазах, как человекоугодники, но, как слуги Бога, повинуйтесь не только добрым, но и злым, не только за страх, он и за совесть». Вот воля Господня – пострадать, делая добро…»

И это убеждение так глубоко проникло в сознание Иоанна, так безраздельно владеет его помыслами и ощущениями, что он приводит всё новые и новые доводы, которые для него несомненны, но которых его беглый подручник не желает уразуметь:

«Немало и иных было царей, которые спасли свои царства от беспорядка и отражали злодейские замыслы и преступления подданных. И всегда царям следует быть осмотрительными: иногда кроткими, иногда жестокими, добрым являть милосердие и кротость, злым – жестокость и расправы. Если же этого нет, то он – не царь, ибо царь заставляет трепетать не добро творящих, но зло. Хочешь не бояться власти? Делай добро, а если делаешь зло – бойся, ибо царь не напрасно меч носит – для устрашения злодеев и ободрения добродетельных…»

Поистине: взялся за гуж, не говори, что не дюж. Он царь, он носит меч не напрасно, свой меч он обязан обнажать на злодеев, а большего злодейства не названо в Священном Писании, чем неповиновение своему господину, пусть господин зол и несправедливы, пусть он жулик и обдирало первостатейный, как псковский наместник Турунтай-Пронской, никто из рабов ему не судья, а потому не может найтись преступника большего, чем раб, который противится своему господину, потому что противиться господину – значит противиться Богу, который именно этого господина дал тебе за грехи. Волей или неволей, хочет он этого или не хочет, Иоанн вооружается неопровержимым учение апостола Павла, опоясывается мечом и обрушивает жестокость, расправы и казнь на головы тех, кто осмеливается поднять голос против своего господина, в противном случае он сам превратится в отступника, презревшего волю Бога, чьей волей, чьей милостью ему дана эта непомерно-тяжелая власть над людьми.

Таким образом, жестоко расправляясь с псковскими челобитчиками, Иоанн всего лишь исполняет свой долг, не больше того, долг мало приятный ему, как мы это скоро увидим, но он все-таки исполняет его, потому что это долг перед Богом. В этой расправе с псковскими челобитчиками есть лишь одно малопонятное, трудно разъяснимое обстоятельство: отчего набравшихся смелости поднять голос обличения на своего незваного господина не дерут публично кнутом, как то и дело дерут по обычаю того богобоязненного, своеобычного времени, а палят бороды и намереваются сжечь живьем, к тому же не одного, не двух, объявленных главарями, зачинщиками, как поступают с бунтовщиками во все времена, а всех разом, семьдесят живых факелов, семьдесят пылающих, вопящих от жуткой боли костров!

Невольно возникает по сей день не разрешенный, ни одним глубокомысленным историком, тем более либералом и балалаечником не рассматриваемый вопрос, на какие именно беззакония и бесчинства князя Ивана Турунтая-Пронского приносят псковитяне свое челобитье молодому царю, к тому же собравшись столь внушительной и едва ли смиренной толпой? Ведь именно новгородские и псковские земли уже около ста лет почитаются на Русской земле главным источником и оплотом еретического учения стригольников, а затем другого, родственного еретического учения, тогда же наименованного ересью жидовствующих. Уже не одно десятилетие любостяжатели, ретивые последователи Иосифа Волоцкого, преследуют еретиков, требуя жечь и вешать ненавистных вероотступников, не только подрывающих православие изнутри, но и прямо нацеленных на раздробление, стало быть, на уничтожение Русской земли. Немногим более пятидесяти лет назад, повелением архиепископа Геннадия, после надругательств и пыток, в Великом Новгороде, на Духовском поле, предварительно заточив в железную клетку, сжигают наиболее ярых сторонников этой антицерковной и антигосударственной секты. Всего лет сорок назад в том же Великом Новгороде, после исступленных обличений Иосифа Волоцкого, предают очистительному огню Митю Коноплева да Ваню Максимова, предварительно заточив в деревянный сруб. Спустя год там же подвергают сожжению Некраса Рукавова, которому перед тем урезают преступный язык, Гридю Квашню да Митю Пустоселова, прочие уличенные в ереси рассылаются по монастырям и темницам. Не продолжает ли князь Турунтай-Пронской гонений на еретиков секты жидовствующих в отданных ему на кормление псковских пригородах и волостях? Не пресекает ли он их стремления отделить Великий Новгород и Псков от Русской земли и предаться Литве? Не обнаруживает ли сам Иоанн явных признаков ереси в обличениях челобитчиков, которые направлены в данном случае против оправданных действий наместника? Не отсюда ли это вполне законная изуверская мысль – сжечь нечестивцев, облив предварительно спиртом, и тем самым сделать, понятно само собой, свершить суд, который не может не благословить сам Господь? Может ли найтись иное толкованье тому, что московский царь и великий князь, признанный страж православия, обрушивает на рабов, не послушных своему господину, не меч, но огонь?

К счастью для Иоанна и псковитян, в тот самый момент, когда подручники уже готовы исполнить жуткую казнь, из Москвы, загоняя коня прибывает взмокший, перепуганный вестник с потрясающей вестью: в Кремле, едва начали благовестить к вечерне, сорвался и пал вниз большой колокол-благовестник, вернейшее предзнаменованье того, что страшные, неисчислимые бедствия черной тучей идут на Москву.

Иоанн потрясен. Верующий искренне, глубоко, он не может не понимать, что внезапное падение колокола-благовестника посылается как очевидное знамение свыше, посылается не кому-нибудь, а ему, царю и великому князю, принявшему на себя столь жестокий и варварский суд над вероотступниками. Конечно, будь он от природы жесток, безумен и склонен к насилию, он должен бы был принять это знамение как прямое доказательство несомненной вины бунтующих псковитян. Его же одолевают сомнения: да отступники ли они? да праведен ли, угоден ли Богу его искупительный суд? Ошеломленный, испуганный, ожидающий мщения свыше, оставив челобитчикам жизнь, он вспрыгивает в седло и сломя голову скачет в Москву.

Неизвестно, какие меры предосторожности принимает потрясенный царь и великий князь по случаю пророческого падения главного колокола, но он не возвращается в Островок, а поступок челобитчиков остается без всяких последствий, точно Божий промысел, обрушивший колокол, останавливает его.

Глава тринадцатая

Заговор

Однако ужасные бедствия только ещё предстоят. Тридцатого июня всё того же 1547 года благочестивые москвичи перед храмом Воздвиженья на Арбате обнаруживают известного юродивого Василия, впоследствии прогремевшего по всему Московскому царству и ставшего известным как Василий блаженный, человек и собор. Всегда абсолютно нагой, святой человек источает горючие слезы, глядя на храм, и благочестивые истолкователи всех и всяких пророчеств не сомневаются в том, что слезы блаженного Васи предрекают новые беды Москве.

В самом деле, ровно сутки спустя храм Воздвиженья вспыхивает костром. В тот же миг, с первыми языками прожорливого огня, поднимается страшная буря, и полотнища многозубого пламени с бешеной скоростью, точно в половодье река, растекаются по деревянным переулкам Арбата, пожирая на своем жарком пути не только жилые дома, но и храмы, дерево исчезает у всех на глазах в мгновение ока, кирпич и камень распадаются на куски, расплавленная медь больших и малых колоколов стекает ручьями. Железо кровель раскаляется и рдеет, как под молотом кузнеца.

Ещё никто ничего не успевает сообразить, как разъяренный огонь набрасывается на Кремль, врывается внутрь церкви Благовещенья и уничтожает бесценный иконостас работы Андрея Рублева, падает на деревянные кровли кремлевских палат и уничтожает палату оружейную, палату постельную, домашнюю казну царя и великого князя, конюшни и разрядные избы, в которых превращаются в дым и пепел писцовые книги, всюду гибнут сокровища, древние росписи, старинные иконы, бесценные рукописи, мощи святых.

Митрополит Макарий затворяется в Успенском соборе, который огонь отчего-то обошел стороной, и служит молебен, испрашивая милости несчастному городу, хранилищу православия, третьему Риму. А четвертому не бывать. От нестерпимого жара на старом митрополите дымится одежда, глаза слезятся от чада, митрополит задыхается. Его уговаривают уйти. Макарий отказывается. Наконец прислужники уводят архипастыря силой, впереди несут образ Богоматери, писанный митрополитом Петром, и Правила церковные, доставленные из Константинополя Киприаном. Одна икона владимирской Богоматери остается на прежнем месте, и безумный огонь, разрушив кровли и паперти, не проникает во внутренность храма.

Однако сплошным пламенем отрезаны все выходы из Кремля. Маленькая кучка людей, облаченных в черные, поистине траурные одежды, предводительствуемая чудотворной иконой, мечется в тучах едкого дыма, в море огня в поисках выхода, пользуясь и самым малым пространством, ещё не захваченным свирепым пожаром. Им удается пробиться к стене, обороняющей нападение осаждающих от реки. Макария наспех обвязывают откуда-то взявшимися веревками и бросаются спускать тайным лазом наружу. То ли по русскому обычаю изгнив в небрежении, то ли истлев от раскаленного жара, веревки в последний момент обрываются. Макарий срывается, падет, больно ударяясь о землю. Едва живого, получившего серьезные ушибы во многих местах, его спешно и в самый последний момент отвозят в укрытие Новоспасского монастыря.

Почти следом за ним свирепый огонь проникает в тайные арсеналы Кремля. Порох, приготовленный на случай долгой осады, взрывается. Страшный гром оглушает близлежащие улицы и переулки. Целые тучи огня взвиваются и обрушиваются окрест. Китай-город обращается в пепел и прах, полного истребления чудом избегают два храма и десяток счастливых купеческих лавок. Мало что остается от Большого посада. Огонь течет и течет, оставляя горящие угли и тлен, от Неглинной до Яузы, пожирая Варварку, Покровскую улицу, Мясницкую, Дмитровку и Тверскую, захватывает огороды, сады, обращая в уголь деревья, превращая в золу траву и плоды.

Буря пожара утихает лишь к ночи, изгнавши большую часть посадских людей, побросавших нажитое добро, разбежавшихся и попрятавшихся к окрестных лесах. Пожар прекращается на рассвете, унеся жизни около тысячи семисот человек, детей же, сгоревших в огне, никто не считал. Ещё трое суток зловеще курятся развалины, не позволяя обездоленным жителям воротиться к родным пепелищам и приняться, как это приключалось на Русской земле и сотни, и тысячи, и бессчетное количество раз, за возведение новых жилищ, благо прямо за околицей любой деревеньки, любого посада невозмутимо шумит бескрайнее море ещё не истребленных бесчувственной корыстью лесов, а топор у русского человека всегда под рукой.

Только убедившись, что страшному бедствию приходит конец, понемногу, сперва единицами, мелкими группами, затем десятками, сотнями погорельцы осторожно, ещё не избывши смятения из души, возвращаются к жалким останкам домов и дворов, с опаленными волосами, с почернелыми от копоти лицами, стеная, крича, призывая утраченную родню, кто мать и отца, кто сестру или брата, кто жену и детей, но в ответ не раздается ни стона, ни отклика, и многие воют, по словам летописца, как дикие звери, как выли и ещё станут выть сотни и тысячи и бесконечное количество раз беспечные русские люди в возведенных из дерева посадах и деревнях.

Едва ли можно при самом мерзком желании обнаружить что-нибудь подозрительное, тем более преступное в том, что царь и великий князь, как и устрашенная толпа его подданных, бежит из горящей Москвы и укрывается от огня в селе Воробьеве, поскольку он не пожарник, а царь и великий князь, тем более что уже на другой день после пожара Иоанн в сопровождении ближних людей въезжает в Москву, осматривает последствия ниспавшего бедствия и отдает повеление не медля ни дня восстанавливать храмы и Кремль, которые русскому человеку служат духовной опорой и прочной защитой от лиха войны, затем, ступая по ещё не остывшим углям, сквозь чад и вонь ещё теплых развалин, пробирается в монастырь, до которого не достигает огонь, и там навещает больного митрополита Макария.

Именно здесь, за монастырскими стенами, в месте святом, где православные приближаются к Богу и оставляют вседневные помыслы о грешном земном, против него затевается первое черное дело. Посадские люди ещё растеряны, смятенны, посадские люди ещё ни о чем не успевают подумать, ещё скитаются по окрестным лесам и не решаются воротиться в Москву, а подручные князья и бояре уже плетут новый заговор.

Прежние любимцы, бесстыдно используя страшное бедствие, ополчаются на новых любимцев царя и великого князя, чтобы если не погубить тех, кто препятствует им вдоволь насыщаться народным добром, то хотя бы задвинуть в тень и свалить, хотя бы на время, лучше бы навсегда. Не стесняя себя местом и временем, они вступают в покои царя и великого князя, и кто среди них? Протоиерей Федор, его духовник, Григорий Захарьин, дядя царицы, стало быть, и дядя царя, князь Скопин-Шуйский, князь Юрий Темкин, боярин Федоров, боярин Челяднин, боярин Нагой. Заговорщики стоят, разумеется, чинно, крестятся истово, объявляют царю и великому князю явную дичь: Москва, говорят, сгорела не сама по себе, от палящего июньского зноя, как горела сотни, тысячи, несчетное количество раз, а следствием злодеяния, состоящего в том, что некие тайные злоумышленники вынимали сердца человеческие, вымачивали в воде и той чародейской водой, проезжая по московским улицам ночью, кропили дома, напуская огонь.

Мысль замечательная и сама по себе, замечательная прежде всего потому, что все они искренне почитают себя православными христианами, творят преусердно молитвы, неукоснительно выстаивают все церковные службы, они не должны бы подобно язычникам верить в такого рода злодейства, поскольку такого рода явления не совместимы с учением и верой Христа. Но в том-то и дело, что молитвы и службы составляют только внешнюю оболочку внутренней жизни всякого русского человека. В глубине души и простые землепашцы, звероловы и рыбари, и эти закоренелые витязи удельных времен по-прежнему остаются язычниками, почитающими леших и домовых, нетопырей и кикимор, меньших братьев когда-то насильственно свергнутых Перуна и Велеса, Рода и Рожаниц, пять столетий назад проклятых и сожженных бесстрашным Владимиром Красное Солнышко.

Эти витязи удельных времен остаются язычниками вовсе не потому, что тайно сопротивляются православному христианству, как финские племена, вразумленные ретивым посланцем Макария из Великого Новгорода, и упрямо держатся за поруганную, дорогую им веру языческих предков. Вовсе нет. Язычество гнездится в каждом извиве их малоподвижного, неразвитого сознания в силу непроницаемого невежества. Православная церковь, изгнав из обихода науки, истребив волхвов, знавших астрономию, математику и лечение целебными травами, заодно изгоняет из повседневного обихода самую мысль. Витязи удельных времен верят во Христа неосмысленно, не размышляя над существом христианства, над основами учения и веры Христа. Без напряженной и постоянной работы ищущей мысли никакая вера не способна перерасти в убеждение, а без прочного убеждения душа не способна очиститься от стихийного язычества древности. По этой причине поведение, характер и направленность действий витязей удельных времен определяется куда чаще привычным и понятным языческим мифом, чем сущностью и нормами христианства.

Несмотря на свою глубокую христианскую образованность, Иоанн в глубине души тоже язычник, тоже верит во всякую чертовщину, в чародейство и в колдовство, верит не намного меньше своего невежественного, темного окружения. Если он решительно возвышается над своим окружением, то возвышается природным умом, усиленным непрестанным чтением и размышлением над тем, что прочитал. Здравый смысл редко покидает его, а потому он высказывает недоумение, каким это способом можно было окропить подлым зельем такую махинищу, как колокольня Ивана Великого.

Остается неизвестным, какую очередную нелепицу плетут в ответ на этот неопровержимый запрос не способные к философскому размышлению витязи удельных времен. В сущности, они едва ли и понимают, причем тут колокольня Ивана Великого. Цель их доноса о произведенном злом чародействе проста и понятна: Они жаждут свалить своих конкурентов и самим, хоть царь и великий князь и без того осыпает их милостями, прибрать к рукам все будущие милости, раздачи, земли и льготные грамоты. Пока что осторожные заговорщики не называют имен чародеев и колдунов, однако продолжают дружно настаивать, обойдя стороной непосильную им колокольню Ивана Великого, что дело нечисто, а раз дело нечисто, надлежит виновных в чародействе и колдовстве изобличить и казнить.

Любопытно, что и сам Иоанн на этот раз не прислушивается к трезвому голосу спасительного сомнения. Человек он открытый, прямой и, как почти всегда в таких случаях, чрезмерно доверчивый. Когда он оказывается перед лицом очевидной опасности для себя лично или для всего Московского царства, подобной встрече с вооруженным отрядом новгородских пищальников, Он действует решительно, смело и беспощадно, не зная колебаний в защите, без промедления переходя в нападенье, так что трудно, почти невозможно сокрушить его в открытом, честном бою: на каждый удар он отвечает десятикратной силы ударом, используя всю свою мощь наследственного, законного властелина.

Зато он почти в той же мере беспомощен перед хитроумной интригой. Он слишком доверчив, чтобы тут же обнаружить подвох. На тайные козни он попадается с той же изумительной легкостью, с какой на удочку рыбаря попадается несмышленый пескарь. Он так настрадался от одиночества, с такой страстью жаждет сочувствия, сострадания, понимания, дружбы, что безоговорочно верит каждому, кого принимает за друга, и не умеет или, может быть, запрещает себе заподозрить в избранном друге коварного, затаившегося врага, бесстыдного интригана. Каждый из такого рода друзей может без труда обвести его вокруг пальца и получить от него решительно всё, чего пожелает. Лишь когда он внезапно прозреет и с глаз спадет пелена, лишь когда ощутит невыносимую боль от раскрывшегося обмана, горе тому, кто так неосторожно, так беззастенчиво его обманул.

И на этот раз он вполне доверяет своим ближним людям, уже составившим заговор, хотя понимает всю нелепость их подозрений. К тому же он всё ещё молод, он не успевает нажить политического и житейского опыта и трудного, загадочного умения править людьми и страной. Немудрено, что он совершает опаснейшую ошибку и вследствие этой ошибки сам становится причиной и одним из виновников новой беды. Вместо того, чтобы рассмеяться в ответ на нелепые домыслы, будто кто бы то ни было кропил приворотным зельем колокольню Ивана Великого, и отправить крамольников восвояси, попариться в бане да встать на молитву для остужения чересчур воспалившейся головы, он опрометчиво поддается их подлому наущению и отдает приказ о расследовании.

Не успевают московские погорельцы прийти в чувство после пережитых ужасов стихийного бедствия, не успевают хоть сколько-нибудь взяться за ум и, обожженные, измученные, в равной одежде, ещё только сторожко, с опаской и понемногу возвратиться на свои пепелища, а между ними уже шныряют зоркие соглядатаи, выспрашивают о том, не приходилось ли видеть чего-нибудь непристойного накануне пожара, не случилось ли чего необычного, неподобного, не приходилось ли видеть по ночам злоумышленников, хотя, согласно закону, город по ночам вымирает, а все заставы заперты наглухо и охраняются недремлющей стражей.

Естественно, настойчивые расспросы полунамеками и будто бы невзначай, которые ведутся представителями порядка, сбивают окончательно с толку и без того сбитых с толку, перепуганных насмерть посадских людей. Но и это бы ещё ничего. Вероятно, вся история с доносом на чародейство и колдовство так и окончилась бы через день или два одними расспросами, поскольку ни один из погорельцев ничего толкового не имеет донести предержащим властям. Причина такого неведения очень проста: посадские люди исправно спят по ночам, а злоумышленников не было и быть не могло, ведь и в самом деле никаким зельем не окропишь колокольню Ивана Великого.

Однако следом за представителями порядка крадутся представители мятежа. Люди Скопина-Шуйского, Темкина, Федорова, Челяднина и Нагого сеют свои плевелы уже в готовую почву, нашептывают то тут, то там, что недаром, православные, ох, недаром сгорела Москва, что были, были злодеи, вынимали, мочили сердца и кропили чародейской водой православные храмы, палаты любимых нардом князей и бояр, богатые лавки торговых людей и дома простых горожан, осторожно, украдкой роняют и ненавистные всем имена: Анна Глинская, Михайла Глинский, Юрий Глинский – вот злодеи, вот корень всех ваших бед.

Народ доверчив, как большое дитя. Русский народ доверчив так, что порой в его святую наивность поверить нельзя, так и думаешь, что и на него напущены чародейство да колдовство. К тому же язычество в душе русского человека много сильней занесенного из далеких и далеко не дружеских краев христианства, навязанного посадским людям, землепашцам, звероловам и рыбарям железной волей высших властей, нередко силой оружия и огня втесняемого в крепко дремлющие умы и мечтательные души невинных поклонников леса, реки, солнца, цветов, лугов и вечно родящей, производительной силы природы, в образе Рода и Рожаниц. Русский народ как ни в чем не бывало продолжает жить среди своих добрых леших и домовых, водяных и кикимор, золотых рыбок и коньков-горбунков, точно со своими домашними, близкими сердцу, понятными простому уму, а церковные службы посещает лишь по воскресным да праздничным дням, ставит свечку, лоб осеняет крестом и был таков, словно и не был, а потому ещё охотней подручных князей и бояр способен поверить в возможность порчи, сглаза, волхвованья и колдовства.

Стало быть, нечего удивляться, что в одночасье всё потерявшие, доверчивые, добрые, наивные и несчастные москвичи с необыкновенной легкостью верят подлым наушникам, а когда им подсовывают на праведный суд ненавистных Глинских, пришельцев, успевших насолить им поборами, вымогательствами, притеснениями, подчас прямым грабежом, не хуже сгинувших Шуйских и Бельских, хуже того, назвавших и пристроивших по многим хлебным местам кучу новых пришельцев из южнорусских земель, которые, в свою очередь, не стесняются в поборах, вымогательствах, притеснениях и прямых грабежах, посадские люди в одно мгновение возгораются жестокой жаждой возмездия и, не успевают и сами искусители оглянуться, в один день готовы к разрушению и мятежу.

Дальнейшее проще пареной репы. Всего пять дней спустя после опустошительного пожара, когда только самые отчаянные, самые озлобленные из москвичей, ещё не отыскавшие под развалинами того, что осталось от ближних, унесенных огнем, заговорщики являются в Кремль, скликают народ и вопрошают с видом праведных судей, кто зажигал Москву, утверждая запросом, что Москва была сожжена, а вовсе не загорелась сама по себе от летнего жара, как загоралась бессчетное множество раз. В ответ из толпы раздаются возбужденные крики:

– Княгиня Анна Глинская! Она со своими детьми волхвовала, вынимала сердца человеческие, да клала в воду, да тою водою, по Москве ездя, кропила! Оттого и выгорела Москва!

Сам ли народ, зло настроенный наущением и бедой, выкрикивает эти нелепости, холопы ли веленьем подручных князей и бояр подбрасывают сухого хворосту в новый костер, этого нам уже никогда не узнать. Толпа, которой громко назвали имя врага, приходит в неистовство, однако не имеет понятия, как действовать, что предпринять, ограничиваясь искренним возмущением, угрозами и беспорядочными, обычными в таких случаях криками. Подручные князья и бояре тоже не осмеливаются открыто призвать к мятежу, возможно, из трусости, может быть, потому, что знают уже, насколько неотвратимо-жестока тут же судящая и тут же карающая десница молодого царя и великого князя. В сущности, они немногого и хотят. Они жаждут сместить Глинских, угнездиться на занимаемых ими местах и бесчинствовать, как они, на счет того же посадского люда, который так искусно сумели подтолкнуть к мятежу. Они стремятся, по всей вероятности, лишь указать на измышленное ими преступление Глинских, рассчитывая на то, что молодой царь и великий князь, обманутый ими, сам по своему усмотрению расправиться с теми, на кого указали они. Нельзя исключить, что представление в Кремле так и окончилось бы ничем: толпа покричала бы, а затем разошлась бы, как кричала и расходилась множество раз. Но, как нередко бывает, глупейший случай придает происшествию неожиданный поворот.

Толпа всегда ужасна необузданностью своего возбуждения, и благо тому, кто не спасовал, не испугался её. Толпа признает только силу, малейшее проявление слабости развязывает её животный инстинкт, ей самой прежде неведомую жажду ломать, крушить и убивать. Куда разумней орать на толпу, угрожать ей, произносить вдохновенные речи, не затрудняя себя предметом и смыслом внезапно пролившегося ораторского искусства, поскольку тупая толпа всё равно ничего не поймет и воспримет лишь победные интонации голоса, угрозы и крик, оттого любая вдохновенная речь способна любую толпу усмирить и отправить домой. Однако струсить перед толпой – значить обречь себя на погибель.

Анна и Михаил Глинские по счастливой случайности таятся далеко от Москвы, один Юрий Глинский болтается здесь без всякого дела и оказывается в кругу подручных князей и бояр. Похоже, ему первый раз доводится слышать нелепые обвинения Глинских в поджоге Москвы. Но он не решается тут же, публично, не сходя с места в пламенной речи разоблачить нелепость облыжного обвинения, защитить честь семьи, а вместе с тем и себя самого и тем спастись от возможной расправы. Человек недалекий и мелкий, всем своим крохотным существом он улавливает только одно: ему грозит избиение, увечье, может быть, смерть. Гонимый страхом, он потихоньку выступает из тесного круга подручных князей и бояр, где был в безопасности, и прокрадывается в Успенский собор, твердо зная, что обычай охраняет любого, даже преступника, вступившего в храм.

Своей трусостью он подает знак его недругам, у которых едва ли был какой-нибудь план, поскольку кто-кто, а они-то не могут не знать, что Анны и Михаила Глинских не было в городе и быть не могло, путь не близкий от Ржева в Москву. Злорадно, внезапно найдя выход из тупика, кто-то из подручных князей и бояр указывает толпе на трусливо сбежавшего Юрия Глинского. Толпа разъяряется. Свершается преступление, прежде не бывалое на Русской земле: придя, как и следует, в ослепление, толпа врывается в храм и в святом месте, попирая обычай и веру в Христа, забивает Юрия Глинского чем ни попало. Затем окровавленное, изодранное, измятое тело выволакивают на площадь и швыряют на лобное место, в знак того, что над Юрием Глинским совершена справедливая, законная казнь.

Неизвестно, происходит ли это кощунственное убийство на глазах Иоанна, или стражи порядка доносят ему во всех подробностях о преступлении, явным образом недостойном, грязном и беззаконном. Известно одно: эти возмутительные подробности навсегда врезаются в его цепкую память, и спустя много лет он описывает возмущение обманутой, тайно возбужденной толпы именно так, как оно было:

«И по наущению наших изменников народ, собравшись сонмищем иудейским, с криками захватил в церкви Дмитрия Солунского нашего боярина, князя Юрия Васильевича Глинского; оттуда его выволокли и бесчеловечно убили в Успенском соборе напротив митрополичьего места, залив церковный помост кровью, и, вытащив его тело через церковные двери, положили его на торжище, как осужденного преступника…»

Как бы там ни было, Иоанн затворяется в селе Воробьеве. Обычным местом летнего отдыха московских великих князей. Царица Анастасия творит слезную молитву в часовне, моля Господа уберечь семью и престол от нашествия нечестивых. Царь и великий князь, не теряющий головы, готовит верных людей к обороне усадьбы, всего лишь обнесенной тыном и рвом.

Тем временем толпа посадских людей, окончательно потеряв разумение от вида пролитой крови, продолжает бесчинства в Москве, и никто из подручных князей и бояр не делает ни тени попытки, даже не помышляет эти бесчинства остановить, хотя у каждого из них под рукой отряд служилых людей, которых они по призыву царя и великого князя обязаны вести на войну. Разъяренные посадские люди бросаются к двору и терему Глинских, которые, на беду, каким-то чудом не тронул кругом полыхавший огонь. Имущество, как водится, грабят, убивают решительно всех, кто находится в услужении Глинским, затем мечутся по сожженной Москве и предают смерти всех, кто говорит на южнорусском наречии, принимая каждого малоросса за прислужника Глинских, так что в страшных мучениях погибает множество абсолютно невинных людей, а сколько именно, никто не считал.

Распаленные новой пролитой кровью, заговорщики тоже входят во вкус насилия и разрушения и решаются на действия чрезвычайные. Толпу науськивают валом валить в Воробьево. Происходит ещё одно безобразие, доныне не бывалое на Москве. Посадские люди, готовые к грабежу и убийству, вломившись на двор, требуют от самого государя выдать им на позорную, мерзкую казнь, на растерзание, вернее сказать, бабку и дядю царя и великого князя, то есть откровенно и нагло не только посягают на членов царской семьи, но и присваивают себе право суда.

Нападение всегда поднимает духовные силы царя и великого князя на многократный отпор. Его отношение к мятежу определенно и ясно. Неотступно стучат в его сердце евангельские слова:

«Горе миру от соблазнов, ибо не надобно прийти соблазнам, но горе тому человеку, через которого соблазн приходит, лучше бы было ему, если бы привесили ему мельничный жернов на шею и потопили в глубине морской…»

Глубины морской поблизости не имеется, зато имеется вооруженная стража его царского, великокняжеского полка. Не ведая колебаний, отдает он ясный, определенный приказ. Пищальники дают залп по толпе. В одно мгновение отрезвев, толпа рассыпается и разбегается кто куда. Несколько человек, попавшихся под руку, удается схватить и связать. Под видом зачинщиков, нечестивцев убивают на месте.

Благодаря решимости Иоанна, мятеж подавляется в самом начале, не дав разбушеваться другому огню, огню животных страстей и бесконечных убийств. Проливается кровь нескольких бунтовщиков, но тем самым ограждается жизнь сотен. Может быть, тысяч ни в чем не повинных людей, которые неминуемо должны были пасть безвинными жертвами мятежа, не положи царь и великий князь предел бесчинству взбаламученной, потерявшей разум толпы.

Точно осознав наконец собственную вину, затихает Москва, ожидая бесчисленных казней, опал и темниц в наказание за учиненный разбой.

Жутко, должно быть, в эти длинные летние дни на душе москвичей.

И в самом деле, убежденный враг малейшего неповиновения государственной власти, идущей, как он твердо знает, от Бога, Иоанн готов обрушить темницы, опалы и казни на головы бунтовщиков, нисколько не сомневаясь ни в своей обязанности, ни в своей правоте. Он тем не менее медлит. Донесла ли ему служба порядка, чутье ли подсказало ему, но он убежден, что посадский люд не сам собой учинил беспорядки и явился к нему с невероятными, невозможными требованиями, что посадский люд подбивали и подбили против него, что подручные князья и бояре, потерпев неудачу в придворных интригах, подняли, распалили и подвигли толпу. Ему приходит на мысль, что заговор был направлен также против него самого и что это его, царя и великого князя, должен был разорвать на клочки, во всяком случае мог разорвать, мятежный народ. Он и позднее станет настаивать:

«Мы жили тогда в своем селе Воробьеве, и те же изменники убедили народ убить нас за то, что мы будто бы прятали у себя мать князя Юрия Глинского, княгиню Анну, и его брата, князя Михаила. Такие изменники, право, достойны смеха! Чего ради нам в своем царстве быть поджигателем? Из родительского имущества у нас сгорели такие вещи, каких во всей вселенной не найдешь. Кто же может быть так безумен и злобен, чтобы, гневаясь на своих рабов, спалить свое собственное имущество? Он бы тогда поджег их дома, а себя бы поберег! Во всем видна ваша собачья измена…»

Трудно сказать, простирались ли замыслы заговорщиков так далеко, однако они трусят ужасно, теряются и не знают, что делать, как поступить, чтобы свои шкуры от опалы и казни спасти: заметать ли следы подстрекательств, или продолжить мятеж до конца, то есть до убиения царя и великого князя. Опасаясь за свою жизнь, если мятеж разгорится во всю неудержимую народную ширь, князь Михаил Глинский, а заодно с ним и псковский наместник князь Иван Турунтай-Пронской, озлобивший псковитян, пытаются скрыть в Литве. Люди князя Петра Шуйского перехватывают беглецов на пути и заключают под стражу, но уже не решаются предать смерти без ведома царя и великого князя ни того ни другого. Страшатся ли они продолжить мятеж? Надеются ли своей снисходительностью умилостивить царя и великого князя и тем отвести от себя его неминуемый гнев? Это остается загадкой. Можно только сказать: заговорщики готовы ухватиться за любую соломинку, лишь бы свои бесчестные горячо любимые головы удержать на плечах, ведь топор палача над ними уже занесен.

Глава четырнадцатая

Покаяние

Видимо, неслучайно именно в этот напряженный момент, когда Иоанн принимает решение, перед грозным ликом царя и великого князя является протопоп Благовещенского собора Сильвестр. Некоторое время он правит службу в Великом Новгороде и оттуда вместе с Макарием переходит в Москву, возможно, несколько раньше, это неясно. Тому несколько лет он просил за орального Бельского, и возвращение Бельского летопись приписывает чуть не всецело ему, выставляя его ходатаем за опальных, возможно, задним числом, когда править летопись поручается Алексею Адашеву, поскольку известно, что за Бельского на самом деле просил митрополит Иоасаф. В таком случае возникает резонный вопрос, отчего благовещенский протопоп не явился с обличением Иоанна перед казнью Кубенского и двоих Воронцовых? Разве что-нибудь мешало ему воздеть руки и возопить? Разве вина Кубенского и Воронцовых могла менее подвергаться сомнению, чем вина нынешних заговорщиков, подбивших посадский люд на беспощадный, кровавый мятеж? И вполне может быть, что единственная причина, подвигшая Сильвестра воздевать руки и возоплять, заключается в том, что среди заговорщиков обнаруживается Федор Бармин, тоже благовещенский протопоп? Может быть, именно заговорщики через перепуганного Федора Бармина подвигают его? Не под их ли воздействием в прежде малоприметном попе вдруг пробуждается пламенный дар проповедника?

Собственно, единственное свидетельство о внезапном вмешательстве благовещенского протопопа исходит от Курбского, который в своих писаниях стремится вовсе не к истине, а лишь к одному: представить Иоанна, не оценившего по достоинству его так нигде и никем не открытых талантов, полнейшим ничтожеством, любыми способами унизить его, вплоть до очевидно беспочвенного обвинения в трусости. Беглый князь изображает нежданно-негаданное явление протопопа в тех же возвышенных выражениях, тем же торжественным слогом, каким обыкновенно изображается явление народу Христа, и очень похоже на явление Нафана к библейскому герою Давиду. Легкомысленные историки, либералы и балалаечники обыкновенно исходят в своих клеветах из заведомо лживых писаний беглого князя, может быть, выразительней своих позднейших последователей повествует всегда взволнованный Карамзин, навострив патетически-сентитментально перо:

«В ещё ужасное время, когда юный царь трепетал в воробьевском дворе своем, а добродетельная Анастасия молилась, явился там какой-то удивительный муж, именем Сильвестр, саном иерей, родом из Новагорода; приблизился к Иоанну с подъятым, угрожающим перстом, с видом пророка и гласом убедительным возвестил ему, что суд Божий гремит над главою царя легкомысленного и злострастного, что огнь небесный испепелил Москву, что сила вышняя волнует народ и лиет фиал гнева в сердца людей. Раскрыв Святое Писание, сей муж указал Иоанну правила, данные Вседержителем сонму царей земных; заклинал его быть ревностным исполнителем сих уставов; представил ему даже какие-то страшные видения, потряс душу и сердце, овладел воображением, умом юноши и произвел чудо: Иоанн сделался новым человеком; обливаясь слезами раскаяния, простер десницу к наставнику вдохновенному; требовал от него силы быть добродетельным – и принял оную…»

Это внезапное перерождение Иоанна, прежде не замеченного ни в каких ужасных пороках, настолько нелепо, эта проповедь, начиная с угрожающего перста и вида пророка, кончая видениями и чудесами, исторгаемыми простым протопопом, а не святым, до того невозможна, что и сам беглый князь, бестрепетный сочинитель этой небывалой истории, лишь вдохновенно пересказанной доверчивым Карамзиным, по поводу чудес вынужден присовокупить:

«Может быть, Сильвестр выдумал это, чтобы ужаснуть глупость и ребяческий нрав царя. Ведь и отцы наши иногда пугают детей мечтательными страхами, чтобы удержать их от зловредных игр с дурными товарищами…»

Таким образом, семнадцатилетний Иоанн, своим разумом изумивший митрополита Макария, человека проницательного и образованного, представляется его злейшим врагам несмышленым, порочным дитятей, ещё не знакомым с Писанием, в котором содержатся правила его достойного, в будущем, поведения, а протопоп выглядит доблестным мужем, правда, способным приврать, несмотря на свой чин, сосудом всех мыслимых и немыслимых добродетелей, точно Иоанн в законной защите царского села от погрома выказал себя кровожадным разбойником, тогда как в действительности всего лишь спасал жизнь своих близких от бесчинств разъяренной толпы и вместе с ними, возможно, жизнь свою и царицы, точно он не восстанавливал в терпящем бедствие Московском царстве законный порядок, точно именно Священное Писание не предписывает владыкам земным беспощадность к врагам законных властей и к смутьянам, точно во время венчания бармами, венцом и крестом сам митрополит не благословил его внушать ужас строптивым.

В реальной жизни ничего подобного быть не могло. Темницы, опалы и казни грозят не каким-нибудь невинным младенцам или попавшим под злую, горячую руку вернейшим слугам царя и великого князя. Темницы, опалы и казни предстоят темным личностям, заговорщикам, «собачьим изменникам», возмутившим толпу и направившим её в кровавый поход на царское село Воробьево, стало быть, в кровавый поход против главы государства, против царя. И если Сильвестр вдохновляется, то вдохновляется он мольбами и увещаньями заговорщиков, которые не могут не понимать, что в эти минуты за их подлые головы нельзя дать и медной полушки, и если они в этот критический миг решаются направить протопопа к царю и великому князю, то лишь потому, что митрополит, единственный духовный наставник молодого царя и великого князя, лежит без движения в келье монастыря, и если протопоп взывает к милосердию и всепрощению, то с фальшивым, неискренним красноречием просит за явно, безусловно виновных в тяжком грехе мятежа, и если протопоп обращается к Иоанну со словами увещевания и вразумления, то это слова не о суде Божием над будто бы легкомысленным, будто бы злострастным царем и великим князем, а лишь о христианском милосердии к падшим, заблудшим, готовым к раскаянью грешникам, и если Иоанн поддается на его увещания и вразумления, то уж никак не по глупости, не по ребяческой простоте.

В сущности, Иоанну не в чем раскаиваться. По его повелению пальбой из пищалей рассеивают озлобленную, науськанную на него затаившимися врагами толпу, в течение двух или трех дней совершившую сотни жесточайших убийств, по его повелению на месте казнит десяток злодеев, обагривших руки в крови. Он готовится обрушить темницы, опалы и казни на головы заговорщиков, подстрекнувших толпу к преступлениям, истинных зачинщиков кровавых бесчинств. Он действует решительно, круто по зрелому убеждению, он прямо-таки обязан поступить таким именно образом, иначе никакого порядка в державе его не бывать, иначе державе его грозит бесконечная смута, подобная той, какая на Русской земле ещё впереди.

Всё, что бесспорно принадлежит руке Иоанна, все его послания подручным князьям и боярам, монастырям и иноземным дворам неопровержимо свидетельствует о том, что он вовсе не принадлежит к разряду несчастных заводных механизмов на троне, которые заводятся и направляются чьей-либо посторонней рукой. Это характер прежде всего самостоятельный, независимый, не терпящий никакого вмешательства в дела управления, тем более в дело суда, в дело наказания и поощрения своих приближенных и подданных. Это характер страстный, увлекающийся собственными идеями, однако назвать его ребяческим может только заведомый клеветник или уж слишком доверчивый историк и либерал. Везде и всегда Иоанн последовательно и обстоятельно следует собственным убеждениям, выработанным в серьезной и глубоко нравственной школе митрополита Макария, никогда и нигде он не отступается от раз принятых, трезво обдуманных, одобренных митрополитом Макарием принципов, его невозможно уличить в противоречии себе самому: то, что он называет добром, он во всех случаях частной жизни или внутренней и внешней политики называет добром, а то, что ему представляется злом, для него остается во всех случаях злом.

Не чужая, посторонняя, но собственная воля руководит Иоанном в делах управления, и в высшей степени необдуманно, несправедливо поступают те историки, либералы и балалаечники, которые склоняются всё без исключения зло его трудного, действительно трагического царствования относить исключительно на счет его каприза и своеволия, тогда как все добрые начинания приписывать его будто бы добродетельным, более разумным советникам, а на поверку личностям довольно ничтожным, посредственным, не способным самостоятельно выполнить и самого простого, самого обыкновенного дела, какое бы ни было поручено им.

Нет, этому самовластному человеку никакие советники не нужны. Иоанн всегда действует так, как велят православная вера, совесть и ум, воспитанный мудростью библейских сказаний, евангельских наставлений, поучений апостолов и благословений собственной церкви, освятившей его царский венец. Как всякий человек, которым безраздельно владеет идея, он непреклонен, он уверен в себе, и если сказано о злоумышленнике, что было бы лучше самому злоумышленнику, чтобы ему на шею привесили мельничный жернов и утопили в пучине морской, то и голос ему не изменит, не дрогнет рука навязать злоумышленнику на шею подходящий случаю мельничный жернов и столкнуть подлеца в пучину морскую, поскольку этим поступком он не только восстанавливает установленный Богом порядок, но ещё, что следует помнить современным историкам, либералам и балалаечникам, заблудшую душу самого злоумышленника спасает от новых грехов и тем спасает от новой кары Господней, кара-то злоумышленника ждет и на небесах.

Однако несчастная душа Иоанна чересчур впечатлительна, слишком чувствительна, слишком мягка, как и подобает быть душе выдающегося писателя, каким ему суждено было стать. Его несчастная душа не переносит пролитой крови. Она содрогается от содеянного насилия. Все эти кровавые жертвы его выработанных на Священном Писании убеждений заставляют его несчастную душу жестоко и непрестанно страдать. К тому же он человек хоть и односторонней, но широкой и основательной образованности, благодаря которой он обладает правильно организованной культурой мышления. Он размышляет, он размышляет постоянно, упорно, он размышляет по малейшему, как серьезному, так и пустяшному поводу. Его вдумчивому анализу подвергается каждый совершенный поступок, каждая пришедшая в голову мысль. Тем более анализируются темницы, опалы и казни, на которые он не скупится, потому что его окружают недоброжелатели, заговорщики, подчас отравители и прямые враги. Он подвергает темницам, опалам и казням, правда, не всех, но довольно многих разоблаченных заговорщиков и врагов, но поступает так по твердому, неразрушимому убеждению, и действует жестоко только тогда, когда виновность заговорщиков и врагов становится очевидной не только ему самому, а также суду думных бояр и высшего духовенства. А несчастная душа стонет и стонет: не ошибся ли он? Мысль ощупывает, мысль проверяет все обстоятельства до последней улики: справедливо ли он поступил, не придется ли держать неподкупный ответ перед господом, если им допущена, вольно или невольно, ошибка, если то, что ему представляется справедливым, в действительности явится несправедливостью на Страшном суде.

У него вечно совесть болит. Он вечно испытывает страх перед этим вот Страшным судом. Именно из страха перед этим вот Страшным судом Иоанн так склонен к дискуссиям, к диспутам и беседам разного рода. Именно их страха перед этим вот Страшным судом он всегда готов так многословно, так страстно оправдываться перед каждым, кто его обвинит. Ни один из русских великих князей и царей так много не говорил, так много не написал в свое оправдание, как царь и великий князь Иоанн. Его красноречие, рожденное тревогами чуткой. Постоянно встревоженной совести, до того поразительно, что современники по заслугам нарекают его «в словесной премудрости ритором».

Именно тревоги незасыпающей совести, впечатлительность и мягкость души делают его легко уязвимым, нередко беспомощным там, где истина не доказана, скрыта в тумане запутанных обстоятельств. От прямых, открытых, разоблаченных врагов он защищен, как броней, непоколебимой ясностью своих убеждений, однако любому доброжелателю, тем более служителю церкви нетрудно его пристыдить, нетрудно вызвать искреннее раскаяние, подвигнуть переложить гнев на милость даже тогда, когда над преступником занесен топор палача. Стоит Иоанну встать перед Господом, как он становится смиренным и робким, сознающим свои грехи грешником. Не успевает пролиться кровь его жертвы, приговоренной не только им, но и боярским судом, как он готов каяться и пойти напопятный. Встав перед Господом, он прощает и милует, подчас во вред Московскому царству и себе самому. Вовремя остановленный митрополитом, умеющим воздействовать на его тревожную совесть, он не раз и не два прекращает опалу, выпускает из темницы своих заклятых, вовсе не раскаявшихся врагов, которые, не успев вдохнуть целительный воздух свободы, вновь пускаются в козни и заговоры против него, подготавливая отрешенье от власти или отраву. Милосердие вовсе не чуждо ему. Жестокость по убеждению и милосердие по доброте, по мягкости сердца, по велению совести, вечно помнящей о Христе, идут рука об руку всю его жизнь и становятся неистощимым источником его непреходящих нравственных мук. Поверьте, неправедные судьи его: истинные палачи не раскаиваются и никого не щадят, как не раскаиваются и никого не щадят истинные предатели, оголтелые либералы и балалаечники, и нравственным мукам не доступны их пустые сердца.

Таким образом, протопопу Сильвестру нетрудно исторгнуть милосердие из души Иоанна и без воздетого с угрозой перста, без неподобающей ему личины пророка, тем более без лживых чудес и видений: милосердие в душе Иоанна и без того всегда рядом лежит с темницей, опалой и казнью. После столь необычной, неожиданной встречи с благовещенским протопопом у него стоят слезы в глазах, затем он заточает себя на несколько дней в уединенную келью, проводит эти несколько дней в строгом посте и постоянной молитве, затем призывает весь освященный собор, умиленно кается перед ним и в знак своего полного очищения от гнева, от соблазна жестокости и жажды суда причащается святых тайн.

Когда же после столь чистосердечного и глубокого покаяния Иоанн вновь появляется перед проведшими те же дни в страхе и трепете заговорщиками, всем бросается в глаза его обновление. От него ждут заслуженных кар – он милосерден и тих. Что его повелением Михаил Глинский и Турунтай-Пронской освобождаются из узилища, это ещё не может никого удивить, все-таки грех побега, который в те времена приравнивается к измене, прощается дяде, однако Петр Шуйский, заточивший его ближних людей, сын его злейшего врага князя Ивана, предводителя смут, сам довольно известный смутьян, сохраняет не только жизнь, но свободу и милость царя и великого князя, что поражает подручных князей и бояр приблизительно так же, как гром среди ясного неба. От наказания освобождаются все заговорщики, и такие закоренелые интриганы, как Скопин-Шуйский и Темкин, и такие только что испеченные, как Захарьин, и тем более Федор Бармин, его духовник. Всё забыто, всё прощено, к радости тех, кто посягал на жизнь царя и великого князя, подстрекая толпу громить Воробьево, к радости самого Иоанна. Пусть отныне в Русской земле царит мир, а не меч.

Однако было бы наивнейшим заблуждением предполагать, что Иоанн, вновь переживший угрозу жизни и трону, намеревается всё оставить по-прежнему, чтобы рискнуть ещё раз попасть в далеко не милосердные сети боярского заговора. Сколько бы он ни стоял перед Господом, сколько бы ни постился, сколько бы покаяний ни приносил, он не верит и никогда не поверит в смирение витязей удельных времен, которые не в состоянии позабыть о прошедшей, но незабвенной волюшке-воле, когда правил меч, а о мире никто из них и не думал. Ведь не только при нем, но и при отце и при дедах и прадедах витязи удельных времен всегда посягают на законную власть, данную не силой и куплей, но Богом, то есть, по его убеждению, витязи удельных времен всегда и в мыслях и в действиях грешат против Бога, впадают в один из самых тяжких грехов, которому прощения не может быть ни здесь, на земле, ни тем более на небесах.

Склонный к анализу, он не может не задуматься над пронесшимися по Москве безобразиями, не может не извлечь урока на будущее из только что отгремевшего мятежа, который стоил жизни не менее, если не более сотни невинных людей. Если впервые его государственный ум заявляет себя в тот момент, когда он принимает решение венчаться на царство и править самодержавно, подобно императорам Восточной и ещё прежней Римской империи, ещё больше: править в Московском царстве именем Бога, то в размышлениях о заговоре и мятеже его государственный ум пробуждается окончательно и отныне определяет всего предприятия, все повороты правления, в сущности, всю его жизнь. Анализ из ряда вон выходящих событий превращает Иоанна в политика, который в своих решениях исходит не из разного рода приятных фантазий залетевших на вершины власти Маниловых, а из реального соотношения общественных и политических сил.

Хорошо зная историю по доступным источникам, изучив русские летописи и хронографы Восточной римской империи, обладая приметливым, цепким умом, он не может не отметить новое, никогда не бывалое явление русской государственной жизни: до середины XVI столетия землепашцы, звероловы и рыбари, затерянные в дремучих лесах и болотах, крайне пассивны, даже более развитые, более активные посадские люди никогда не выдвигаются на первое место, никогда не участвуют в политических игрищах подручных князей и бояр, народ точно отсутствует, а если, впрочем, в немногих, прямо-таки считанных случаях, внезапно вступает в события, то неизменно действует самостоятельно, помимо других политических сил, неорганизованно, бессознательно и стихийно, и лишь во время последних московских волнений ещё в первый раз подручные князья и бояре, преследуя исключительно свои личные, грубо корыстные цели, подбивают посадских людей, поджигают едва тлеющие угли их недовольства и натравливают на тех, кого жаждут свалить, оттеснить, отшвырнуть от казенной кормушки.

Иоанну открывается истина: народ может служить удобным материалом в противоборстве различных политических сил, как узко корыстных, так и государственных интересов, народ можно сделать мощным орудием, направленным против злодеев, против всех тех, кто по тайному сговор намеревается вновь отстранить его от управления царством, отныне пришедшего в возраст царя и великого князя, вдвойне опасного для своеволия витязей удельных времен, кто посягает на жизнь его близких, возможно, и на жизнь его самого.

Он мыслит стремительно и так же стремительно действует. Ещё никто из подручных князей и бояр не успевает одуматься после внезапного и слезного покаяния перед освященным собором и ещё более внезапного прощения тем, кто злоумышлял против него, а уже распоряжения отданы, написаны грамоты, навешены восковые печати, и сотни быстроконных гонцов скачут во все углы Московского царства, храня как зеницу ока за пазухой повеление государя: без промедления изо всех городов снарядить и отправить в Москву выборных лиц всякого чина и состояния, то есть всех тех представителей местных властей, которые испокон веку не назначаются в города самим государем, но избираются посадскими людьми для управления свои особенными делами, не имеющими касательства до общих, собственно государевых дел.

Такого рода повеления исполняются так же стремительно, как их государь отдает. Представители городов один за другим прибывают в Москву. На воскресенье Иоанн назначает общий сбор на площади перед Кремлем, где назад тому месяц-другой бесновалась бессмысленная толпа, калеча, забивая, затаптывая каждого, на кого волей беспощадного случая падало подозрение в сочувствии Глинским.

В том же Успенском соборе, в котором святотатственно и злодейски растерзали князя Юрия Глинского, царь и великий князь стоит обедню и в своих величественных золоченых одеждах, в сопровождении черного и белого духовенства, несущего кресты и хоругви, думных бояр и дружины, выступает на лобное место, где ещё так недавно истекали кровью истерзанные трупы безвинных страдальцев, убиенных разгоряченной толпой.

Странное, неповторимое зрелище открывается перед ним. Всё пусто и мрачно вокруг, только чернеют сиротливые пепелища, и гнусным смрадом пожарища всё ещё веет от них, а на площади теснится празднично разодетый народ, покорный и смирный, крестится, кланяется в пояс, держа шапки в руках. Служат молебен, и вся площадь благоговейно опускается на колени. После молебна Иоанн оглядывает с возвышения простоволосые головы, бородатые лица, полные трепетного вниманья глаза и, обращаясь к митрополиту Макарию, произносит отчетливо, громко:

– Владыко святой! Знаю твою любовь к отечеству, твое усердие ко благу его. Будь же в благих намерениях моих поборником мне. Рано Бог лишил меня отца и матери, а вельможи не радели о мне, хотели быть самовластными, моим именем похитили саны и чести, богатели неправдою, теснили народ, и никто не противодействовал им. В жалком детстве моем я казался немым и глухим: не внимал стенанию бедных, и не было обличения в устах моих! Вы, вы делали, что хотели, злые крамольники, судии неправедные! Какой ответ дадите нам ныне? Сколько слез, сколько крови от вас пролилося? Я чист от сея крови! А вы ждите суда Небесного!

Прощенье прощеньем, однако он и не помышляет предать забвению те бесчисленные бесчинства, которыми отягощена покладистая совесть нераскаявшихся подручных князей и бояр. Он продолжает их обвинять, не храня отныне сумрачного молчания в своих всеми покинутых, тоскливо одиноких покоях, но публично, во всеуслышание, перед общим собранием избранных представителей посадов и волостей. Он истово кланяется этим обобранным, утесненным людям Русской земли на все стороны и с болью, с истинной страстью, как он умеет один, обращается к ним:

– Люди Божии, нам Богом дарованные! Молю вашу веру к Нему и вашу любовь ко мне: будьте великодушны! Нельзя исправить минувшего зла. Могу только впредь спасать вас от пагубных грабительств и преступлений. Забудьте, чего уже нет и не будет! Оставьте ненависть и вражду. Соединимся все любовью христианской. Отныне я вам защитник и судия!

Человек впечатлительный, страстный, Иоанн плачет искренними слезами, поскольку всегда готов умилиться доброму делу, в особенности тогда, когда откровенно, всей душой говорит перед Богом. Представители посадов и волостей, отродясь не слыхавшие ничего похожего на подобные речи, умиляются и рыдают вместе с Богом им данным царем и великим князем, ещё в первый раз во дни мира, а не войны обратившимся непосредственно к ним. Всем им представляется в этот момент, что все прощены, что одним этим словом царя и великого князя прекращаются все вражды и раздоры, что отныне и навсегда учреждается мир на многострадальной, истерзанной враждой и раздорами, обильно политой собственной кровью Русской земле. Перекрестившись, воспылав сердечной любовью к молодому царю и великому князю, разъезжаются представители посадов и волостей по домам и разносят благую весть по селениям: дождались, мол, явился чудный защитник, праведный судия на родимой земле. Можно не сомневаться, сам Иоанн тоже искренне верит, что с этого часа во вверенном ему самим Богом царстве воцарятся правда и мир, прервутся злокозненные интриги, пресекутся подлые заговоры, русский князь и боярин перестанут беспричинно проливать родную, русскую кровь, тем более перестанут злодейски грабить родного, русского человека на ниве его, на реке и в лесу. В сущности, он так ещё доверчив, наивен и прост, что ждать от него можно всего, в особенности жаркой, успокоительной веры в добро.

Однако полагается он вовсе не на смирение, не на раскаяние подручных князей и бояр, которых за годы своего жалкого детства успел изучить хорошо, ведь тогда, распоясавшись, они перед ними ничего не таили, опрометчиво не рассчитав, что он растет и когда-нибудь вырастет не кем-нибудь, а законным повелителем их. Единственно на Бога полагается он, затем на себя и на то, что его поддержит митрополит и, возможно. Этот исстрадавшийся, жаждущий правосудия и мира народ.

Он замышляет глубочайший переворот во всех отношениях власти, и едва ли этого не расслышали ни подручные князья и бояре, не представители посадов и волостей. До этого дня, как всем кажется, светлого, праздничного, ещё не бывалого, суд по селеньям и весям Русской земли правят наместники, волостели, игумены, которых ставят на властное место великий князь и митрополит, но которые, в сущности, остаются бесконтрольными, не подотчетными никому и не столько творят правый суд, сколько бесчинствуют и за вольную или невольную мзду продают правосудие, не стесняясь ни земными законами, ни заповедями Христа. Отныне Иоанн себя самого поставляет защитником и судьей и обещает спасти русскую землю от грабительств и притеснений, и все понимают, от чьих грабительств, от чьих притеснений берется царь и великий князь её защитить.

Разумеется, растрезвонить на всю Русскую землю об этом благостном перевороте в отношениях между властью и подданными чрезвычайно легко, очистился постом и молитвой, вдохновенье нашло, выхватил горящее слово прямо из сердца, жаждущего добра, и бросил, как искру в народ, ожидая огня благодарности и всепримирения, однако слово ещё не реальная жизнь, грандиозный замысел учредить справедливость и мир ещё предстоит воплотить в неподатливую на наше слово действительность, и нельзя не увидеть, что и сам он пока что не имеет ни малейшего, сколько-нибудь обдуманного плана на то, каким образом воплотить эту добродетельную, гуманную, но все-таки отвлеченную, в тиши отгороженной от мира палаты рожденную мысль.

Он начинает не с какого-то заранее приготовленного, обдуманного проекта, а с того, что напрашивается само собой, и поневоле начинает вовсе не миром, а открытым, угрожающим вызовом, недвусмысленно давая понять, кого и за что он предполагает судить. Он призывает самого неприметного, самого ничтожного из своих ближних людей, простого постельничего, Алексея Адашева, о котором, сколько не ищи, неизвестно, какого он роду-племени, давая своим предпочтеньем ясно понять, что отныне никакого дела не желает иметь с родовитым князьями и думными боярами, и в присутствии этих родовитых князей и думных бояр торжественно говорит, поручая принимать челобитья от всех обиженных, бедных и сирых, разоренных и неправосудимых:

– Алексей! Ты не знатен и не богат, но добродетелен. Ставлю тебя на место высокое не по твоему желанию, но в помощь душе моей, которая стремится к таким людям, да утолите её скорбь о несчастных, коих судьба мне вверена Богом! Не бойся ни сильных, ни славных, когда они, похитив честь, беззаконствуют. Да не обманут тебя и ложные слезы бедного, когда он в зависти клевещет на богатого. Всё рачительно испытывай и доноси мне истину, страшась единственно суда Божия.

Сомнений не остается, против кого направляется эта новая, счастливо провозглашенная мера: против сильных и славных, утративших честь, поправших обычай, поправших закон, позабывших о неминуемом Божьем суде. Велик ли окажется приток челобитий? Кто станет рассматривать поступившие жалобы в последней инстанции? Кто и по каким закона станет судить уличенных в беззаконии, в превышении власти, в выжимании мзды? На все эти вопросы можно твердо ответить, на основании речи, сказанной с лобного места, что последней инстанцией предполагается царь и великий князь и что уличенных в тех или иных должностных преступлениях именно он станет судить как верховный судья, а законом он избирает в первую голову совесть, свою ответственность перед Богом, и самое поручение принимать челобитья, данное безвестному человеку, означает только одно: объявлена внутренняя война, война против бесчинств и грабительств, которые творятся оставленными без присмотра князьями и боярами вот уже четырнадцать лет, со дня кончины великого князя Василия Ивановича, отца Иоанна, следовательно, война объявляется всем подручным князьям и боярам, среди которых едва ли обнаружится более десяти человек, не запятнавших себя в то смутное время боярских временщиков и дворцовых интриг, причем война объявляется хоть и не совсем открыто и прямо, но вполне однозначно, не понять смысла происходящего может разве что круглый дурак.

На какие силы рассчитывает он опереться в этой явно медлительной, затяжной, суровой, смертельно опасной войне? Единственно на себя самого, Он полагается на одно свое новое царское имя, которое представляется ему чуть не магическим, способным творить чудеса, поскольку, с одной стороны, оно получено им от Бога, а с другой стороны, достается от самого Мономаха и римского кесаря. Должно быть, и его самого охватывает таинственный трепет при мысли о непобедимом могуществе царского имени, так как же перед таким блистательным именем кому-нибудь устоять?

Вполне естественно, что этому чудному имени необходимо придать особенный блеск, и он тут же затевает достойное этому звонкому имени предприятие, способное изумить не столько своей неожиданностью, сколько своим непривычным, прямо восточным размахом. Кремлевские палаты и терема, отчасти поврежденные, отчасти напрочь уничтоженные огнем, он намеревается возродить в новом, ещё не виданном блеске. Несмотря на то, что его казна, вернее, то, что осталось от неё после боярского разграбления, погибла во время пожара, он уже видит богатые строения, богатые росписи на стенах приемных палат, общих трапезных и своих собственных интимных покоев. Он царь и великий князь и жить станет как царь и великий князь, иначе нельзя.

В знак особой признательности за моральную проповедь подготовка стен и разработка сюжетов для будущего великолепия, а также надзор за художественных дел мастерами поручается не кому-нибудь, а протопопу Сильвестру.

Глава пятнадцатая

Поход

Протопоп, разумеется, тотчас берется за дело, и тут каким-то загадочным образом обнаруживается одно на первый взгляд малоприметное обстоятельство. То ли протопоп, много лет прослуживший сначала в Великом Новгороде, а потом и в Москве и по этой причине хорошо знакомый с русским иконописным искусством, поскольку настенная живопись на Русской земле существует только в церквях, вдруг доносит царю и великому князю, что в наличии слишком мало искусников, достойных данного поручения, настоящих умельцев, чтобы в скором времени с подобающим тщанием выполнить повеление царя и великого князя, то ли случайно так сходятся неведомые дороги и тропы, только на глаза Иоанна попадается Шлитт, выходец из Саксонии, уже некоторое время с неопределенными целями кочующий по Русской земле, даже успевший довольно сносно осилить неподатливый для немца русский язык.

Иоанн, любознательный, всегда охочий до знаний, с большим вниманием выслушивает пышные, хвастливые россказни проходимца о чудесах и славных деяниях саксонской земли, с любопытством выспрашивает его о подробностях устройства и быта и вдруг предлагает воротиться в родные места посланником от московского царя и великого князя к германскому императору Карлу, с согласия императора набрать в немецкой земле и вывести на Москву ремесленников, художников, типографщиков, аптекарей и докторов, числом не менее ста, из чего следует, с какой исключительной пышностью он намеревается отделать новый кремлевский дворец и с каким размахом намеревается приняться за просвещение Русской земли.

Шлитт отвешивает европейский церемонный поклон, соглашается. Тут же составляется послание императору Карлу и вручается новоявленному посланнику. Шлитт без промедления пробирается в Аугсбург, где под председательством императора Карла проходит съезд германских князей, однако его визит к императору Карлу получает неожиданный, в высшей степени нежелательный поворот, не оставшийся без серьезных последствий на отношение Иоанна к высокомерной, неисправимо враждебной Европе.

А пока услужливый Шлитт обивает пороги императора, германских князей и церковных владык, Иоанн затевает ещё одно, вновь поворотное, на этот раз поистине гениальное дело. И вновь неожиданно, как истребительный огонь и кровавые злодеяния возбужденной толпы приводят его к публичному покаянию и к началу планомерного наступления на сеющих смуту подручных князей и бояр, так и теперь внезапное стечение обстоятельств напоминает ему о застарелой ране Русской земли.

Уже много лет то слабо тлеет, то жарко вспыхивает междоусобная распря между татарами, из тех позорных удельных времен, каким на Русской земле то кропотливыми, то славными деяниями московских великих князей на Русской земле уже положен конец. В Казани попеременно воцаряется то ставленник Москвы, то ставленник крымского хана, который, в свою очередь, состоит в вассальной зависимости от турецких султанов и в союзе, хоть и непрочном, с польским королем и великим князем Литвы. Всего года назад князь Дмитрий Бельский возвел на казанский престол татарина Шиг-Алея, держащего руку Москвы. Однако едва рать московского воеводы скрылась за поворотом реки, казанцы изменяют принятому ими московскому ставленнику. К Казани подступает Сафа-Гирей, крымский хан, Шиг-Алей, трусоватый и слабодушный, без боя бросает дарованную ему московским воеводой Казань, берет угоном первых попавшихся чужих лошадей и едва успевает доскакать невредимым до первых русских дозоров. Сафа-Гирей, как водится, учиняет в Казани резню, в которой погибают все приверженцы Шиг-Алея, спастись умудряются, истинно чудом, всего человек семьдесят убежденных сторонников прочного союза слабеющей Казани с сильной Москвой.