banner banner banner
Иоанн царь московский Грозный
Иоанн царь московский Грозный
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Иоанн царь московский Грозный

скачать книгу бесплатно


Между Москвой и Литвой давно ведутся непримиримые споры о то, кому должны принадлежать исконные русские земли, уворованные Литвой, причем в этом споре, разрешимой только силой оружия, создается своеобразное равновесие, когда Москва, постоянно терзаемая с востока и с юга татарами, не имеет достаточно сил, чтобы возвратить эти уворованные земли вооруженной рукой, а Литва в той же мере бессильна их удержать, тем более осуществить свои новые, тоже воровские, очевидно наглейшие притязания, несмотря на вынужденное объединение с далеко не дружественной, вовсе не родственной Польшей в удивительное, несколько даже загадочное содружество, король которого, избранный польскими панами, такими же своевольными, как их братья по духу московские князья и бояре, не располагает ни доходами своего государства, ни естественным королевским правом что-либо решать нас вой страх и риск, поскольку любой польский пан, хотя бы хлебнувший лишку в шинке, имеет право на любой запрос избранного им короля ответить своим хамским «не хочу», и предложение короля будет без промедления отклонено, как и предложение любого из панов, к тому же польский король не имеет и войска, без которого любой король неизбежно превращается в призрак, а государство обречено умереть под ударами хищных соседей.

В результате затяжных войн, которые велись в конце пятнадцатого и в начале шестнадцатого столетий, московским великим князьям, все-таки имеющим кое-какие собственные доходы и войско, удалось кое-что отобрать и окончательно охладить наступательный пыл литовских грабителей, однако Литва, скорей всего по инерции, не соображаясь с реальным соотношением сил, всё ещё надеется продвинуться на восток, отхватить исконные русские земли до самой Москвы, а Москва всё ещё рассчитывает, отбившись как-нибудь от татар, восстановить былое Русское государство от Пскова и великого Новгорода до Киева, Волыни и Галичины. Ни та, ни другая сторона своих притязаний и надежд не таит, воевать не воюет, однако не соглашается и прочный мир подписать, а чтобы как-нибудь извернуться в этом не самом удобном, отчасти комическом положении, стороны время от времени подписывают между собой перемирие, обе втайне надеясь к истечению закрепленного в перемирных грамотах срока приготовиться к большой, непременно победоносной войне. Последнее перемирие подписывается в 1542 году, на семь лет, и в 1549 году срок перемирия должен истечь. Обе стороны не могу не сознавать, что не готовы к войне и что волей-неволей придется возобновить ненавистное им перемирие. Москва копит средства на новый поход против казанских татар, её неустроенному, давно устаревшему войску не по плечу пока и татары, так что в сторону наглой Литвы нечего даже глядеть. В наглой Литве тоже не помышляют о каком-либо серьезном предприятии против медленно, но верно набирающей силы Москвы. Сигизмунд Старый, подписавший семилетнее перемирие, только что умер. Его преемник Сигизмунд август Второй не располагает временем об этой для него вполне приятной утрате поставить в известность Москву, тем более не помышляет об окончании или продлении перемирия. Новый польский король, он же литовский великий князь вообще не занят ничем, что хотя бы отдаленно касалось государственных дел. Влюбчивый, похотливый, капризный, он берет в жены Варвару, из семьи могущественных князей Радзивилов, однако женится тайно, поскольку ни родители, ни польское панство своего согласия на этот брак не дают, и вот новый польский король и литовский великий князь целый год до изнеможения бьется за свое священное право жениться на ком ему вздумается и в конце концов одерживает самую для него дорогую победу. Где тут раздумывать о войне или мире? Он и не думает. Да если бы и подумал, всё равно думать не о чем, в его казне денег нет, ему войско не на что содержать, а панство денег королю не дает, действуя приблизительно так же своевольно и широко, как московские князья и бояре, обокравшие чуть не до нитки и без того далеко не обильную казну Иоанна. Да если бы у Сигизмунда августа и деньги нашлись, доблестное польско-литовское панство воевать не желает, разумеется, если не брезжит надежда на безнаказанный, легкий грабеж, и в польско-литовском неопределенном содружестве всё чаще, по примеру беспрестанно воюющих европейских держав, прибегают к наемным войскам. Впрочем, невнимание Сигизмунда Августа к московским делам извиняет не одна влюбленность в жену. До конца перемирия целый год. К чему ломать голову, торопиться куда?

Для головы Иоанна тоже имеется более важный предмет, с деньгами у него тоже туго, он спит и видит новый казанский поход, к тому же, как видно, у него неплохие осведомители, он располагает довольно верными сведениями о неблестящем положении польского короля и литовского великого князя. Зато не медлят подручные князья и бояре, на доходы которых он так неожиданно для них намеревается посягнуть. Дмитрий Бельский, старейшина Думы, сговорившись с Михаилом Морозовым, отправляет грамоты воеводе и епископу виленским, в которых запрашивает, каково намерение нового польского короля и литовского великого князя, и предлагает литовской стороне направить послов на Москву, затем боярин и окольничий бьют челом царю и великому князю, то есть ставят его в известность о содержании грамот, именно в этом порядке: сперва составляются и отправляются грамоты и только после этого самовольного, самостоятельного решения бьют царю и великому князю челом, точно хотят указать, кто действительно правит в Москве, а кто лишь имеет громкое имя царя и великого князя.

Собственно, боярская Дума поступает по отчине и дедине, то есть использует свое старинное право сноситься с иными державами, то ли полученное, то ли присвоенное несколько поколений назад при малолетних великих князьях, начиная с великого князя Василия Дмитрича. В этих самовольно составленных грамотах, направленных в Вильну, нельзя было бы ничего крамольного углядеть, если бы при великом князе Василии Ивановиче это право независимых внешних сношений не было ограничено, а фактически отнято у подручных князей и бояр, так что всеми переговорами отец Иоанна занимался самостоятельно, держа совет лишь с немногими приближенными, избранными боярами. Тем более неуместны эти самовольные грамоты после того, как Иоанн, при молчаливом согласии подручных князей и бояр, венчался на царство, чем провозглашался новый порядок в ведении всех государственных дел, а потом, после покаяния перед святителями, на земском соборе недвусмысленно объявил, что отныне сам лично станет заниматься всеми делами, именно для того, чтобы пресечь своеволие и произвол. Разве подручные князья и бояре забыли об этом? В том-то и дело, что не забыли, что помнят прекрасно, оттого и торопятся с грамотами задолго до окончания перемирия, даже ценой унижения, ценой политического ущерба для Московского царства, поскольку всегда первым просит о мире тот, кто слабей. Своими своевольными грамотами подручные князья и бояре намерены показать, что они остаются полными хозяевами в великом княжестве, а царь только так, не более чем скоморох, бесправный статист, подобный никчемному польскому королю и литовскому великому князю, который без дозволения панства не смеет шагу ступить, даже выбрать жену. Только с виду эти самовольные грамоты дело довольно пустое, тем более что ведь подручные князья и бояре хлопочут о государственном деле, стараются, пекутся о мире с Литвой в предвидении нового предприятия против казанских татар, в действительности же они как ни в чем не бывало, точно государь всё ещё отрок и нуждается в попечении, вершат государственные дела по своему произволу, и промолчи Иоанн, реальная власть так и останется у подручных князей и бояр, на его долю так и останется одно золоченое представительство с державой и Мономаховой шапкой на неприкаянной голове, как во времена его жалкого детства, а Московское царство постигнет та же горькая участь, какая впоследствии постигнет попавшую под власть своевольного панства как будто обширную, как будто могущественную Речь Посполитую. Выходит, выходка с грамотами малозначительна только на вид. В сущности, тут решается судьба Иоанна, а вместе с ним и судьба Московского царства, его будущее величие, если Иоанну удастся отобрать реальную власть у подручных князей и бояр, награбивших земель и казны в его малолетство, или его вырождение и ничтожество, если недостойное, разрозненное, вечно между собой ссорящееся боярство станет править по своему корыстному усмотрению, как уже правило и достаточно показало себя в предыдущие четырнадцать лет, когда татары вновь стали рыскать чуть не под носом Москвы, и непримиримое различие между боярством и Иоанном именно в том, что Иоанн, защищая свое только что обретенное право на бесконтрольную, самодержавную власть, в то же время печется о независимости и величии Московского царства, вверенного ему, по его убеждению, Богом, тогда как боярство не помышляет ни о независимости, ни о величии, ни вообще о судьбе Московского царства, как раз этого у московского боярства давно уже нет. Отныне московских князей и бояр влекут, точно муху на мед, лишь собственные, исключительно корыстные интересы, лишь новые привилегии, новые льготы, новое освобождение от даней и пошлин, поступающих в казну царя и великого князя, ещё новые земли, вдобавок к полученным или неправо присвоенным, да привычная умилительная возможность бесконтрольно забирать полной горстью из казны царя и великого князя, всё раскрасть, что ещё не раскрадено, как Шуйские покрали золотые блюда. Разве не так? Ведь если оценить по достоинству правление подручных князей и бояр за истекшие четырнадцать лет его малолетства, так, кроме грабительства и пролитой крови, они сделать ничего не сумели. В сущности, это наследственная склонность у почти всех, если не всех, подручных князей и бояр, поскольку с самого начала русской истории, с пресловутого, едва ли не измышленного в свое оправдание Рюрика, дружинники князя, ставшие позднее боярами, как и сами князья, только и делают, что воюют и грабят, большей частью воюют и грабят свою родимую Русскую землю. Исторического опыта на что-нибудь дельное, на созидание, на высшее благо Русской земли подручные князья и бояре приобрести не смогли.

Похоже, только из челобитья узнавши о беззаконно отправленных и принятых грамотах, Иоанн отзывается одобрением, не подав виду, как он унижен и оскорблен, и продолжает заниматься своими делами, то есть проверкой тарханов, учетом наличных земель, состоянием торговли и поступлением доходов в казну, однако лишь только гонцы доставляют из Вильны согласие начать переговоры о мире, о добром пожитии между двумя государями и государствами, он объявляет подручным князьям и боярам, на каких условиях желает и соглашается вести переговоры с этим всегдашним и неустанным врагом, таким образом громко заявив о своем исключительном праве решать, как мириться и с кем воевать.

Он наотрез отказывается от вечного мира с Литвой, верное доказательство, что внешняя политика уже всесторонне обдумана им, по всей вероятности, совместно с митрополитом Макарием. Он может принять только новое перемирие, всего на несколько лет, не больше пяти. Многолетние бесчинства подручных князей и бояр приучили его тщательно охранять и таить свои задушевные замыслы и раскрывать их только в самый нужный, в самый последний момент. Тем более как истинный, уже многоопытный дипломат он не находит полезным объявлять о своих истинных намерениях литовскому великому князю и польскому королю Сигизмунду августу, стремясь, естественно, его обмануть и вынудить первым предложить перемирие, что даст ему преимущества и возможность ставить условия, с чем подручные князья и бояре, как ещё много раз покажут их действия, либо не желают считаться, либо вовсе не разбираются в такого рода дипломатических тонкостях.

Своим представителям Иоанн повелевает потребовать, чтобы Литва на все дальнейшие времена оставила вздорную мысль о Смоленске и возвратила Заволочье и Себеж. В сущности, это обычные требования Москвы в переговорах с Литвой, но Иоанн идет дальше, он настаивает на том, чтобы Литва возвратила Гомель, Витебск и Полоцк, именно потому, что Гомель, Витебск и Полоцк литовцы доброй волей не отдадут ни за что, а от Смоленска и Заволочья могут отречься, поскольку не имеют сколько-нибудь серьезного войска, чтобы эти исконные русские города удержать за собой. На что он рассчитывает? А рассчитывает он как раз на то, что неисполнимые требования принудят загребистую Литву отказаться от вечного мира, который ему, московскому царю и великому князю, до тех пор противен и в тягость, пока Литва владеет исконными русскими землями. Мысленно он уже решил сам с собой, что война с Литвой неизбежна. Он заранее оповещает об этом подручных князей и бояр:

– За королем наша извечная вотчина – Киев, Волынская земля, Полоцк, Витебск и многие другие русские города, а Гомель отец его взял у нас во время нашего малолетства. Так пригоже ли теперь с королем вечный мир заключать?

Затем прямо и ясно излагает тот моральный закон, которого намерен держаться всегда и отступления от которого не потерпит ни от кого, никогда никому не простит:

– Если теперь заключить вечный мир, то вперед уже через крестное целование нельзя своих вотчин искать, потому что крестного целования нарушить никак нигде не хочу.

Именно для того, что не нарушать непререкаемого для него, священного и святого крестного целования, когда придется воевать с Литвой за возвращение исконных русских земель, это чрезмерное, заранее не исполнимое требование включается в так называемую опасную грамоту от Иоанна, московского царя и великого князя, к Сигизмунду августу, литовскому великому князю и польскому королю, причем Иоанн именуется в грамоте своим новым титулом: царь и великий князь, так ненавязчиво и вместе с тем жестко понуждая литовского великого князя и польского короля либо открыто признать за ним новый титул, либо так же открыто отринуть его.

В литовскую Вильну опасную грамоту доставляет уже не гонец, а посланник Загряжский, передает её радным панам Губке и Бричеву, затем пересказывает Сигизмунду Августу соболезнование московского царя и великого князя Иоанна Четвертого по случаю кончины его отца Сигизмунда Августа Первого, всё идет чин по чину, как принято во всех европейских столицах.

Как и предполагалось, Сигизмунд август ни о каком возвращении Витебска, Полоцка, Гомеля и слышать не хочет и предлагает вести переговоры только о перемирии, с чем и отпускает Загряжского в обратный путь. Что касается нового имени, ответная грамота адресуется всего лишь «Божьей милостью государю всея Русии и великому князю Московскому, Владимирскому», с дотошным перечислением всех находящихся под рукой Иоанна бывших самостоятельных, а ныне бесправных княжений Русской земли. Новое имя не признается. Сигизмунд Август просто-напросто не в состоянии это новое имя признать, если его не принудят к такому признанию силой, поскольку одним разом поставит себя ступенью ниже великого московского государя. Отчего? Да оттого, что в тогдашней Европе императором, кесарем, то есть царем, именуется один-единственный правитель так называемой Священной Римской империи германской нации, все прочие монархи именуются намного пожиже, всего лишь королями, а то и маркграфами, так что в соответствии с принятой там иерархией короли, не говоря о ничтожных маркграфах, формально находятся в вассальной зависимости от императора. Признай Сигизмунд Август московского великого князя царем, ему придется признать его первенство, его верховенство над своей королевской персоной, а там, глядишь, придется признать и его законное право на исконные русские земли, до Киева и Волыни включительно. Стало быть, по обстоятельствам тогдашней европейской политики вопрос об официальном признании нового имени московского великого князя вовсе не сводится к одной игре будто бы слишком больного Иоаннова самолюбия, как мнится легкомысленным историкам, либералам и балалаечникам. Вопрос об имени – вопрос политический, жизненно важный, вопрос о положении Иоанна, а вместе с ним и Московского царства среди европейских государей и государств, оттого он с такой упрямой настойчивостью и выводит свое родословие не от кого-нибудь, а от римского кесаря Августа. Пока европейские государи уничижительно именуют его лишь великим князем Московским, Владимирским и прочих северо-восточных русских земель, они помещают его много ниже себя и переговоры ведут с ним не как равные с равным, а через губу, свысока, с полупрезреньем сеньора, снисходящего до возни со своим несколько о себе возомнившим вассалом, что в дипломатии всегда является серьезным, подчас решающим преимуществом.

Снисходительность, полупрезрение не заставляют себя долго ждать, в самом посольстве литовского великого князя, в то же время и польского короля. Согласие на переговоры Сигизмунд август дает как великий князь и король, но посольство направляет от имени Рады польского панства, а возглавляет его всего лишь виленский воевода Станислав Кишка, а сопровождают его маршалок Ян Комаевский и писарь Глеб Есман, то есть что-то вроде предводителей губернского и уездного дворянства Литвы, к тому же представители малоизвестных или вовсе никому не известных литовских фамилий, таких людей не отправили бы послами ни в вену, ни в Рим, ни в Стокгольм, ни в Париж, да там такого рода послов едва ли бы и пустили дальше порога.

Все-таки и этих оскорбительных литовских послов принимают по-русски торжественно и забавно. Станислав Кишка следует из Вильны на Минск, Борисов, Оршу, Дубровну и на тогдашней московской границе дает о себе знать наместнику во всё ещё спорный Смоленск. Наместник гонит гонца, запрашивает Москву, как поступить. Москва указывает, тоже гонцом: послов принять с честью, везти обходным путем, в стороне от Смоленска, чтобы и во сне хищным литовцам не снился русский Смоленск, привал сделать в Дорогобуже и ночевать, ждать из Москвы малый обоз с пропитанием, поскольку с этого часа послы кормятся из царской казны, да в тех глухоманях никакой еды всё одно не достать, из Дорогобужа править на Вязьму.

Ознакомясь с инструкцией, смоленский наместник направляет навстречу послам не самых именитых, не самых влиятельных из своих приближенных, руководствуясь известной мерой по Сеньке и шапка, чтобы вровень считались с воеводой и маршалком. Встречаются. Торчат друг перед другом верхами до последней возможности, подстерегая противную сторону в малейшем движении, чуть не в морганье и вздохе, поскольку тот, кто первым на землю сойдет, согласно обычаю, показывает меньшую значительность, меньшее достоинство своего государя. Улучают минуту. Единым духом вываливаются из седел, скидывают шапки, несмотря на трескучий мороз января, долго, с крайней мерой достоинства тискают руки друг друга, выказывая всю наличную силу и твердость намерений, заводят ласкательную, напыщенную и оттого запутанную речь, в которой приветствуют послов, направленных братом московского царя и великого князя, тут же разнообразными мелкими ухищрениями низводя этого брата до положения не равного, а младшего, подчиненного, подручника по-московски, вассала по-ихнему, задают множество вопросов о здоровье этого будто бы брата, о здоровье королевы Варвары, детей, воевод, выслушивают ответную речь, с теми же ухищреньями, с теми же вопросами о здоровье, мерзнут ужасно, наконец вспрыгивают в седла с поразительной быстротой, поскольку тот, кто вскочил первым, таким нехитрым, но верным способом славит своего государя. Затем встречающий ждет и посланный ждет. Один ждет, чтобы тот объехал его. Другой ждет, чтобы тот его пропустил, поскольку и тут оскорбляется или возвышается честь государя. Русские все-таки пересиживают. Литовцы все-таки объезжают. Во время этой неудобной и томительной процедуры интересуются именем посланного, именем встречающего, именами свиты, именами родителей, местом рождения, званием и родством, все сведения тотчас с быстроконным гонцом сообщаются своему государю, так что в обе стороны заваривается суматошная скачка. Виленский воевода, маршалок, писарь и свита движутся впереди, смоленские бояре несколько отстают и в оба глядят, чтобы никто из приезжих куда-нибудь не свернул, поскольку каждый иноземец в московских пределах находится под бдительным и неусыпным надзором и без сопровождения шагу не смеет ступить, из беспредельного страха занести на православную землю растленный католический дух или какую иную заразу. Движутся медленно, в ожидании дальнейших распоряжений, которые даются Москвой, а то и останавливаются надолго прямо в поле или в лесу, если до известного пункта распоряжения Москвы не успевают прийти. В таких вполне предвиденных случаях кормят послов на убой, до одурения накачивают медами и винами, сидят часами в палатках или возят по городу, стараясь под благовидными, на худой конец под любыми предлогами в крепость не допускать, даже близко к крепости не подвозить. Пропитание послов и сопровождения с очевидным намеком на свое богатство и щедрость Москва берет на себя. По ямам для посольства и багажа держат верховых лошадей и упряжки, причем подводчики, отбывающие установленную повинность, нередко сбегают вместе с санями и лошадьми, так что приходится останавливаться и вылавливать беглецов по бесконечным непроходимым лесам, а когда подводчики не сбегают, то тащат у послов всё, что плохо лежит, а при удаче и то, что лежит хорошо.

С такими хлопотами, долгими остановками, терпеливой борьбой за священную честь своего государя во время каждого сиденья верхом на морозе дней десять тащатся от Дорогобужа до Вязьмы, от Вязьмы до Можайска, от Можайска наконец до Москвы, постоянно пересылаясь гонцами, от которых ждут расписания каждого шага и каждой минуты в пути. Останавливаются в подмосковном селе, предлагают посольству изготовить себя для торжественного мгновения, когда оно вступит не куда-нибудь, но в стольный град Русской земли. Из стольного града прибывает конвой приблизительно из двух сотен саней, окружает послов, оттесняя посольских служителей, которым вступать в стольный град русской земли полагается только пешком. Чуть не на каждой версте на рысях подходит новый конный отряд, в каждом отряде кони одной масти и конники в одеяниях одного цвета, последним, самым почетным конвоем подходят московские жильцы на белых конях, в терликах красного цвета.

Наконец намечается встреча с представителями царя и великого князя всея Русии, которым предстоит вести переговоры с послами, и главный фокус заключается в том, чтобы обе стороны прибыли в установленный какими-то неведомыми расчетами пункт единовременно, минута в минуту, по причине чего какие-нибудь три версты тащатся часов пять или шесть, как повезет. По бокам почти баснословного шествия толпится народ, согнанный приставами, закрывши все мастерские и лавки, чтобы знали послы, как велик царь и великий князь всея Русии. Встречаются. Вновь испытывают терпенье друг друга, подкарауливая, кто первым низринется из седла. Говорят речи. Замученных до смерти, иззябших до белого каленья послов везут наконец в отведенный им дом, непременно вдалеке от Кремля. По стенам покоев тянутся широкие лавки, покрытые красным сукном, на которых послам полагается днем сидеть, ночью спать, о чем послы своим иноверным умом не доходят и по дурости просят постелей, на что им отвечают откровенным презрением, даже грубым отказом, поскольку варвары, черт знает кто.

Послов держат строго. Они получают полное пропитание от царя и великого князя всея Русии, каждый день доставляются на подворье точно определенные меры хлеба, соли, мяса, перца, сена, овса, дров для печей и плиты. Самим послам покупать не дозволяется ничего. Не дозволяется выходить без конвоя, который препятствует послам заходить в лавки, тем более шастать по частным домам. К послам не допускают никаких посетителей, ни из соплеменников, ни тем более из русских людей. Вместе с тем послам выказывают полное и недвусмысленное презрение на каждом шагу, поскольку православная церковь всякое общение с иноземцами почитает за грех.

Дня три послов выдерживают в полном одиночеств и небрежении, чтобы успели проникнуться должным почтением к царю и великому князю всея Русии, а в это время царь и великий князь совещается с думными боярами, то есть думные бояре почтительно, однако упрямо спорят о том, кто станет вести переговоры на посольском дворе, чьи люди, чью сторону станут эти люди держать, зная прекрасно, сколь многое будет зависеть, с какой интонацией, с каким попустительством или твердостью будут передаваться московские предложения литовским послам.

Из затянувшихся споров Иоанна выручает литовская сторона. Посольство прибывает неуважительное, составленное из людей далеко не первейших, знатнейшим московским князьям и боярам поругание чести опускаться до общения с каким-то виленским воеводой малоизвестных кровей, тем более с маршалком. Поневоле подбирают людей незначительных, стоящих на третьих, если не на четвертых или пятых местах. Первым лицом определяется Михаил Вороной из рода Боброка, славного Куликовской победой, нынче полузабытого, оттертого в тень, вторым Василий Замыцкий, третьим дьяк Иван Выродков, человек и вовсе не знатный, чуть не простолюдин. Именно через них, далеких от Думы, от влиятельных важных постов, Иоанн может вести переговоры волей своей, самовластно, активно, не справляясь то и дело с приговорами недоброжелательно настроенной Думы.

Только покончив с этой томительной процедурой, состоящей из недомолвок, подводных течений, неискренности, уязвляющих самолюбие шпилек, прикрытых почтительными поклонами, послов извещают, что заутра царский прием.

В самом деле, девятнадцатого января 1549 года близко к полудню послы выходят из дома. Во дворе послов ожидают думные бояре не самого первого толка и следят безмолвно за тем, чтобы навстречу им послы сделали как можно больше шагов. В сани садятся. Едут шажком. Кругом теснится празднично разодетый народ, вновь освобожденный от трудов и забот безоговорочным, подчас и хлестким попечением приставов. Въезжают Спасскими воротами в кремль, всё пространство которого забито тем же праздным, глазеющим с перебранками и смехом народом. Послов подводят к крыльцу и отбирают оружие. Во дворец вводят правой лестницей, предназначенной для христианских послов, но не средней, самой почетной, вновь давая понять, какая шапка нынче по Сеньке. Более знатные бояре провожают в палаты, битком набитые князьями, боярами знатнейших фамилий и древними старцами, владельцами самых седых, самых длинных бород, набранными из посадских людей и представительства ради усаженных на лавки вдоль стен, причем все молчат и не кланяются, точно не примечают послов, поскольку никому не желается брать на душу грех и мимолетных взглядов в сторону иноземцев. Самые знатные подводят посольство к царю и великому князю всея Русии.

Иоанн возвышается на престоле, стоящем в углу, в простенке двух окон, на стене образ Спасителя, над головой Богородица, сам в шитых золотом длинных одеждах, голова не покрыта, остроконечная шапка возле него на скамье, в руке длинный посох с навершием в виде креста, по правую руку на подставке чеканного серебра держава из массивного золота, по обе стороны престола четыре телохранителя-рынды в белых турских кафтанах, у каждого серебряный бердыш на плече, несколько позади на скамье вызолоченная лохань с рукомойником, в которой Иоанн с брезгливой тщательностью вымоет руки после приема послов, чтобы очиститься от греха общения с иноверцами, то есть еретиками.

Дворцовый дьяк Митрофанов представляет Станислава кишку царю и великому князю всея Русии. Станислав Кишка передает в его руки грамоту Сигизмунда Августа, польского короля и литовского великого князя. При этом имени Иоанн поднимается и делает шаг с передней ступени престола, выслушивает определенные обычаем приветствия и пожелания доброго здравия, в свою очередь справляется здоров ли, благополучен брат наш Жигизмонд и. выслушав благоприятный ответ, возвращается на прежнее место. Станислав Кишка в своем польском кафтане церемонно поднимается на одну ступень, чтобы поцеловать руку царя и великого князя всея Русии. Иоанн протягивает руку брезгливо и между тем вопрошает, как изволил доехать посол до Москвы. Станислав Кишка держит ответ:

– Божьей милостью да государя нашего да твоим государским жалованием здорово есмя доехали.

Станислава Кишку усаживают на скамью близко от печи, что почитается местом почетным, почет измеряется чуть ли не каждым вершком. К руке Иоанна подводят маршалка Комаевского, писаря Есмана, после чего Иоанн принимает подарки. Дьяк Митрофанов Бакака на всю палату гудит, величая Иоанна царем:

– Которые с вами наказанные речи ко государю нашему от государя вашего, и государь наш царь и великий князь всея Русии те речи вам велит говорити.

Станислав Кишка поднимается, кланяется по-польски, откидывает голову назад и торжественно, блюдя честь своего государя, заготовленную речь говорит.

Иоанн слушает, склонив голову несколько набок, хорошо понимая по-польски, приглашает послов:

– Станислав, Ян, Глеб, будьте у нас у стола.

Пристав Замыцкий отводит Станислава, Яна и Глеба в Набережную палату, где послам надлежит ожидать, пока Иоанн в золоченой лохани смоет с рук своих тяжкий грех общения с ними и воссядет за стол в средней палате, а думные бояре рассядутся вкруг большого стола. По знаку Замыцкий подводит Станислава, Яна и Глеба к дверям. В дверях Станислава, Яна и Глеба перенимает окольничий Умной-Колычев, проводит в палату, усаживает за особенный овальный стол, а против каждого из послов садятся по чину Вороной, Замыцкий и Выродков, то есть Михаил, Василий, Иван. Подают есть и пить Иоанну, боярам, лишь после них, вновь по чинам, Михаилу и Станиславу, Василию и Яну, Ивану и Глебу, чтобы каждый сверчок твердо знал свой шесток.

Отобедали. Поднимаются чинно. Меняются небольшими речами. Станислав, Ян и Глеб отправляются восвояси к себе на подворье на лавках сидеть. Станислава, Яна и Глеба сопровождают Михаил, Василий, Иван, отчужденно и холодно, всего лишь оказывая иноверным послам громоздким этикетом определенную честь.

Глава девятнадцатая

Имя царя

Только после этой торжественной церемонии следуют серьезные, подлинные труды и волнения. Двадцать второго января Станислав кишка первым делом пытается с недвусмысленной точностью выяснить, с кем именно ему предстоит переговоры вести, то есть от кого персонально исходят самые первые грамоты, направленные виленскому епископу и панам радным: от самого царя и великого князя всея Русии или от думных бояр. Михаил Вороной отвечает по истине, как оно приключилось в действительности, что приговорили между собой и составили грамоты дни думные бояре, а царь и великий князь всея Руси только дозволил им грамоты к вам отослать, да и обращение к панам радным служит лучшим тому подтверждением, поскольку Иоанн презирает все эти самозваные сборища, ослабляющие власть государя, а с ним ослабляющие и самое государство. Благодаря такому прямому ответу Станислав кишка уясняет себе, что не царь и великий князь всея Русии своей волей пока что истинно правит этой жутко морозной Московией, а боярская Дума и что мнением и волей царя и великого князя всея Русии в предстоящих переговорах он может вполне пренебречь.

Он и пренебрегает и выдвигает условием вечного мира, о котором по заведенному ритуалу в первую очередь заводятся многословные прения, давнее требование отдать высокочтимой Литве всего-то-навсего Великий Новгород, Псков, Торопец, Великие Луки, Ржеву и ряд других основанных русскими землепроходцами городов, в которых никогда не заводилось и духа бесстыдной Литвы. На этом достаточном основании Михаил Вороной твердо, как велено, отвергает нелепые требования заклятого хищника и, в свою очередь, выдвигает условием вечного мира требование царя и великого князя всея Русии возвратить ему Мономахову отчину, то есть Киев, Полоцк, Витебск, Волынь, разъясняя непристойно жадным послам, что все эти земли испокон веку русские, что из Русской земли выхвачены единственно силой оружия и что ни Литва, ни тем более вовсе посторонний польский король не имеют на них никаких исторических прав, точно так, как на Великий Новгород, Псков, Торопец и другие искони тоже русские города.

Станислав Кишка с притворной невинностью возражает:

– Посол что мех: что в него вольешь, то и несет. Исполняем от короля и Рады данное поручение.

И от имени своего короля и своей Рады отводит обвинение в том, что Литва завладела русскими городами силой оружия:

– Города ваши пусты стояли, иные совсем развалились, не имели ворот. Государи наши не мечом взяли их, ни пак израдою.

То есть, говоря простыми словами, взяли то, что плохо лежало, разоренное и разграбленное татарским разбоем треклятого хана Батыги, когда Русская земля, окровавленная, израненная, изодранная в клочки, не имела воинов для обороны с востока и с запада, тогда как прежде треклятого хана Батыги никакого литовского княжества никто не слыхал, а Мстислав Храбрый приноравливал диких литовцев землю пахать, выходит на нашу же безвинную голову приноровил.

Расходятся, утомясь, отчетливо понимая, что впереди между Москвой и Литвой война и вона за возвращение и удержание исконных русских земель. Станислав Кишка остается с надеждой, что Литва прежние захваты удержит, если не силой, так хитростью, да к ним и Великий Новгород, и Псков, и все прочие русские города пристегнет. Михаил Вороной уходит тоже с твердой надеждой, что Московское царство, окрепнув, и Великий Новгород, и Псков, и прочие русские города сохранит за собой, и Мономахово достояние отберет у татей ночных, поскольку именно татями почитает алчных до чужого литовцев.

Отдохнули. Обдумали. На другой день заводят осточертевший спор о Смоленске. Станислав кишка, точно не знает истории, как нынешний балалаечник и либерал, упрямо твердит:

– Без отдачи Смоленска приказано не мириться.

Михаил Вороной вновь повторяет свои увещания, выставляя на вид, что исконно русского города, одного из первых русских городов, поставленного в те поседелые времена, когда в варварской литовской земле не начиналось и сколько-нибудь приличных селений, царю и великому князю всея Русии не резон отдавать, да и понято-то обычным умом это несуразное требованье толком нельзя.

Горячатся. Сильно кричат. Чуть не доходят до драки, что нередко приключается в сложном процессе дипломатических прений. Прерываются, чтобы вкусить пищу, поспать, отдохнуть, собраться с телесными и духовными силами и снова ринуться в бой за исконный русский Смоленск, без которого бедная Литва ни дня, ни часа не способна прожить. Однако наутро, двадцать четвертого января, получив строжайшее указание Иоанна. Михаил Вороной объявляет рассеивающим сомнения тоном:

– Царь и великий князь всея Русии из Смоленска ни единой драницы не уступит.

Таким образом, вечный мир рушится окончательно, к тайному удовольствию обеих сторон. Соглашаются заключить перемирие, уже не на семь, а всего на пять лет, чего и добивается рассудительный Иоанн, так что первую часть переговоров его люди проводят в его интересах и добиваются полной победы. Остается составить обменные грамоты, подписать, привесить печати, разобрать по рукам, одну Вильне, другую Москве.

Кажется, это уже сущие вздоры, ведь договорились, то есть ни до чего не договорились, вернее сказать, перепиши прежние грамоты и подписывай с Богом, однако как раз в этот момент и открывается самая ответственная, для Иоанна решающая, самая трудная часть словесных баталий между Кишкой и Вороным.

Иоанн требует от своих представителей непременно вписать в обе грамоты его новый титул, его высокое царское имя. Слишком многое воплощается для него в этом имени. Без сомнения, имя царя психологически необходимо ему, как прочная опора для личности, как новая возможность для самоутверждения, избавления от ощущения своей малоценности, так настойчиво, с таким грязным цинизмом внушаемой в течение многих лет безоглядного боярского самовластия, когда и в самом деле его лишили всего, кроме жизни. Естественно, это очень много для него самого, за это внешнеполитическое признание своего нового имени он не может не бороться исступленно, изо всех сил.

И всё же одним униженным самолюбием неустоявшегося, колеблющегося, не совсем в себе ещё уверенного венценосного юноши необходимость признания царского имени ещё не исчерпывается. Подручные князья и бояре уже дали понять, отправляя грамоты виленскому епископу и панам радным в Литву, что по-прежнему не считаются с ним и не признают его притязаний на власть, в любой её форме, не говоря уже об единодержавной власти царя. Он понимает отлично, что для возвращения законной, утраченной за время младенчества власти ему нужен престиж, ему позарез необходимо признание со стороны хотя бы одного польского короля и литовского великого князя, после чего подручным князьям и боярам станет намного трудней отстранить его от действительного, а не только марионеточного управления царством, важного для него не только само по себе, но и как единственное условие для исполнения тех обещаний служить торжеству справедливости, которые он дал всей русской земле в присутствии митрополита и всего духовенства, что для него, человека истинной веры и клятвы, человека слова, данного на кресте, нешуточно важно, для него в верности крестному целованию смысл жизни и высшая честь.

Далеко ещё и это не всё. В быстро крепнувшем сознании Иоанна его личное дело уже превращается именно в царское, всегосударственное, и признание царского имени польско-литовской короной в его представлении означает выдвижение ещё вчера второсортного Московского великого княжества, по статусу равного только скудной Литве и далеко уступающего Польскому королевству, на первое место в Европе или по меньшей мере на один уровень со Священной Римской империей германской нации.

Польско-литовское посольство все эти оттенки и тонкости понимает отчетливо и отвергает требование чересчур возомнившего о себе московита самым решительным образом, не испытывая желания, не располагая и правом поставить своего безвластного, только что не бесштанного короля по статусу ниже какого-то захудалого государя какой-то Русии, вместо которого, как убедились послы, правят подручные князья и бояре.

Михаил Вороной, исполняя непосредственно данный наказ Иоанна, бьется с Кишкой несколько дней. Кишка вполне резонно возражает ему, что в прежних грамотах никакого царского имени не стояло и стоять не могло, так не следует ставить и в этой. Михаил Вороной возражает, тоже резонно, что прежде в грамотах царского имени потому не стояло и стоять не могло, что Иоанн был летами мал и не венчался на царство именем Бога, а в нынешней грамоте царскому имени быть потому, что Иоанн в свой возраст взошел и на царство венчался законным путем, принявши высокий венец из рук самого владыки митрополита. На сто Кишка, в свою очередь, возражает, опять же не без резона, что никаких видимых прав московский великий князь на такое венчание не имеет и что, разумеется, православный митрополит ему, католику, не указ. Михаил Вороной, уже менее твердо, указывает на Владимира Мономаха, женатого, как-никак, на византийской принцессе, и на великого князя Ивана Васильевича, тоже, как-никак, женатого на византийской принцессе, что, по закону крови, дает их потомку неоспоримое право наречься царем. Натурально, беспочвенный кишка ни о каком родстве и праве не желает и знать, а писарь Глеб Есман лопочет в неподдельном испуге, что будет лишен головы, если этакое непотребное имя в грамоту впишет, а потому эдакого имени ни под каким видом не станет писать.

Ну, если не головой, то всё же польско-литовское посольство очень рискует, согласись оно в перемирную грамоту вставить беспокойное имя царя, ему имя своего короля и великого князя много дороже, как бы ни стеснена была литовской радой и польским сеймом власть этого великого князя и короля и сведена почти до нуля, однако упорство послов в немалой степени объясняется также и тем, что они установили в первый же день, кто в этой стране истинный властелин, а кто лишь пыжится стать властелином. Они третируют требования царя и великого князя, потому что самого царя и великого князя третируют его собственные князья и бояре, которым имя своего царя и великого князя не только не дорого, но острее ножа, ровно кость в горле стоит, поскольку ставит предел их самовластию.

Иоанн тоже улавливает, отчего послы упираются с таким необоримым упорством и слышать ничего не хотят, в особенности про Мономаха и Софью Палеолог. Он попадает в положение нестерпимое. Ему уже не отречься от своего царского имени. Отречение непременно вновь превратит его в невинного мальчика для разного рода показательных шествий и дворцовых торжеств, с державой, с посохом, с вызолоченным рукомойником для мытья царских рук, однако без тени, без призрака подлинной власти в руках. Тогда прощай и данное слово о справедливости, и Казань, чего доброго, снова заставит из собственных рук чаши с медом татарским послам подавать, этого оскорбления он тоже никогда не может забыть.

В то же время ему ни под каким видом не следует обращаться за пониманием и поддержкой к подручным князьям и боярам, которые наверняка его не захотят ни понимать, ни поддерживать, именно потому, что, тоже считаясь родством с Мономахом, не желают отдавать ему реальную власть, своеволием присвоенную в мрачные лета его одинокого малолетства, а желают оставить его в прежнем состоянии куклы в золоченых одеждах с безвредной шапкой на голове, вопреки тому, что сами одобрили венчанье на царство и целовали крест на верность царю. Обращение за пониманием и помощью к подручным князьям и боярам лишь унизит его, лишь подтвердит, что никакой он не царь, а всего-навсего кукла, не повелитель, не истинный властелин, единственно своей волей исполняющий свое царское дело, данное ему, по его понятиям, Богом. В этом случае его ждет не одно унижение. Обратившись за пониманием и поддержкой к подручным князьям и боярам, он тем самым признает, что именно им принадлежит верховная власть, и таким образом, действительно пока что не утвердившись как истинный правитель и царь, утратит в их глазах самое право на власть, если не на всю целиком, то на самые существенные её рычаги.

И всё же он обращается к ним. На что он рассчитывает? скорее всего, он рассчитывает на то, что боярская Дума значительно обновилась со дня заговора и народного бунта, что из прежнего состава на своих местах удерживается только четверо неблагонадежных бояр, что в течение прошедшего года ему удалось ввести в Думу восемнадцать новых бояр, все-таки отобранных из массы других, хотя бы слегка и на глаз проверенных им, должных быть ему благодарными за свое возвышение, прямо-таки обязанных его поддержать.

Рассчитывает напрасно. Пятого февраля он собирает боярскую Думу и, страстный охотник обстоятельно развивать свою мысль, много говорит тем, кто по своему положению и назначению должны быть его единомышленниками, соратниками, помощниками в таком важном вопросе, как назначение Московского царства, а с ним и царя, в сонме множества мелких, мельчайших и малозначительных европейских держав, кто прежде других способны и обязаны понимать, как именно в этом смысле необходимо в перемирных грамотах полностью начертать его новое имя, впервые в истории русской государственности недвусмысленно, напрямую сливая в единое целое правителя, державную личность с державой, ставя между царем и царством знак равенства, воздвигая таким образом новую, ценнейшую идею нераздельности государственной власти, в согласии с которой уже давно попавшие в положение подручных князья и бояре должны переродиться из возмутителей спокойствия, из воинственных претендентов на верховную власть в добрых советников, в мирных исполнителей единой воли царя и великого князя.

Естественно, именно перерождения в мирных, законопослушных советников, исполнителей единой воли царя и великого князя они страшатся пуще чумы. Хлебнувши полной воли, самовластные четырнадцать лет, вкусившие блаженную сладость анархии, ещё большую сладость растаскивания полной горстью казенных земель, уклонения от уплаты даней и пошлин да вольготного кормления в городах и в тянущих к ним волостях, подручные князья и бояре не расположены так просто отказываться от самовластья и приятной возможности впредь без опаски, покойно тащить в свои сундуки всё, что в Московском великом княжестве плохо лежит.

Доводы подручных князей и бояр довольно умны, в сущности, неоспоримы. Они опираются на традицию, на отчину и дедину, на благословение прародителей, на примеры истории, которые прекрасно известны и широко начитанному царю. В русских княжествах издавна повелось, что бояре приговаривают, а князь своим словом лишь утверждает их приговор, так что могут согнать со стола и выставить за городские ворота хоть в чем мать родила, объявив, что не люб, могут в полках отказать или вдруг увести свои и городские полки с поля битвы, могут, хоть изредка, задушить, зарезать, убить, как Андрея, народом любимого, по заслугам нареченного Боголюбским, если вздумает выйти из жесткой, корыстолюбивой воли думных бояр. При этом они старательно забывают уроки той же истории, которая говорит, что именно своеволием подручных князей и бояр Русская земля низведена до ничтожества и что по их несомненной вине татары и Литва до сей поры безнаказанно лютуют над ней.

Так же недвусмысленно, откровенно они разъясняют молодому царю и великому князю, что есть дело земское, общее, ведать которое следует единственно приговором подручных князей и бояр, а есть дело государево, личное, до которого им дела нет и которое по своему усмотрению решает сам государь, как есть Русская земля и есть государев удел. В сложившихся обстоятельствах, продолжают они, земское дело требует Литве уступить, поскольку Русской земле грозит враг казанский да враг крымский, а третьего врага Русской зеле не поднять. Имя же касается одного государя, из-за одного государева имени Русской земле неразумно третьего врага накликать. Исходя из полного, безоговорочного отделения земского дела от государева, боярская Дума выносит свой приговор: царского имени в перемирных грамотах не писать.

Подручные князья и бояре абсолютно правы со своей точки зрения, они приговаривают так, как приговаривали всегда, на их стороне неистощимая сила традиции. Иоанн тоже абсолютно прав со своей точки зрения, поскольку переменилась вся европейская жизнь, в свете этих принципиальнейших перемен боярская традиция устарела и может применяться только во зло. Если принимать во внимание перемены в отношениях между европейскими государствами, на стороне Иоанна будущее величие Московского царства, пока ещё скрытое за туманами по меньшей мере двух грядущих столетий, ещё только слабо угадываемое, но уже предсказуемое, поскольку повсюду в Европе впадают в ничтожество те народы и государства, где вопросы государственной важности продолжают самостийно решать князья да бояре, напротив, возвышаются те, в пределах которых вопросы государственной важности решаются единственно твердой волей монарха, абсолютного, не ограниченного ничем и никем, кроме Бога.

Московскому царству в ближайшие два-три столетия предстоит либо разделить жалкую участь всеми попираемой Италии, Германии, Речи Посполитой, ещё лишь возникающей, но уже шагнувшей на скорбный путь разложения и упадка благодаря самовластию радных панов, либо встать в один ряд с Англией, с Австрией, с Францией, которые именно в этот поворотный момент европейской истории становятся ведущими державами сначала Европы, потом и всего мира, методически вытесняя Испанию. Вне всякого спора, от принципиального выбора между царем и подручным боярством зависит целостность Московского царства и его безопасность от нашествия внешних врагов.

Выбор неизбежный, эпохальный, но трудный. На стороне подручных князей и бояр очевидный фундамент окостенелой традиции, на стороне Иоанна лишь слабый призрак, сотканный из пророческих предчувствий мираж да исключительное самолюбие болезненно уязвляемой личности, которые неизвестно к чему приведут. Подручные князья и бояре имеют все резоны повелевать, запрещать, ограничивать его притязания на единодержавную власть, водить её на одно невинное представительство, на хозяйничанье в своем особном, царском уделе. Царь и великий князь тоже имеет свои резоны отстранять от власти подручных князей и бояр и единолично, по своему усмотрению исполнять своё царское дело как в своем особном царском уделе, так и по всей Русской земле, поскольку эгоистическое самовластие мелких властителей в самое короткое время привело к разбойному разорению именно земства, благополучие которого они лицемерно защищают от посягательств царя и великого князя, но не умеют защитить от посягательств татар и Литвы, к ослаблению войска, к беззащитности и западных, и южных, и восточных украйн, которые теперь они будто бы намерены защищать.

Обе стороны желают уладить это вполне смертоносное разногласие миром, однако ни одна из них даже не помышляет пойти на уступки, но каждая упрямо, безоговорочно требует, чтобы другая смирилась, сдалась, отказалась от своих наследственных прав, передала ей желанную верховную власть, а это значит, что им ни под каким видом не уладиться миром.

Как раз в этот напряженный, чреватый серьезнейшими последствиями, опалами и казнями, отравлениями и тайной борьбой, поистине переломный момент на скользком поприще государственных дел выступает прямолинейный, далекий как от компромиссов, так и от государственных дел поп Сильвестр, которому не пристало мешаться в этого рода дела, если неукоснительно следовать известному слову о непроходимой грани между Кесаревым и Боговым, выступает, натурально, не как государственный деятель, как в другой стране и намного позднее выступит знаменитый кардинал Ришелье, умевший прозорливо рассчитывать расстановку наличных, так или иначе сложившихся политических сил, но именно как поп, с Евангелием в руках, с моральным наставлением и приговором, инструментами малопригодными для решения запутанных проблем внутренней и внешней политики.

Поп Сильвестр поет свою любимую песнь, то есть проповедует забвение всего эгоистически-личного, смирение, покорность, ту самую другую ланиту, которую ни у кого не замечается желания подставлять, но отчего-то проповедует смирение, покорность и другую ланиту одному Иоанну, а не подручным князьям и боярам, хотя в качестве служителя церкви обязан звать к смирению, покорности и ланите каждую из непримиримо завраждовавших сторон. Поп Сильвестр, моралист неукротимый и страстный, нисколько не сомневается в своей правоте и едва ли подозревает о том, что втемяшивается не в религиозную, а в политическую борьбу, причем не на стороне, а против царя и великого князя, которого наставляет с пожаром в глазах, желая, конечно, всевозможного блага ему. Предлагая смириться, покориться, подставить другую ланиту, он предлагает отказаться от власти, оставить её подручным князьям и боярам, которые вовсе не блещут смирением, покорностью и желанием подставлять другую ланиту, они и за первую душу вытрясут, только волю им дай.

Именно Иоанн, непоколебимо уверенный в том, что верховная власть дана ему Богом, согласиться на смирение, покорность и другую ланиту не может, права лишен. Поп Сильвестр, привыкший видеть, с каким вниманием молчаливые ряды безропотных прихожан выслушивают тексты Евангелия, с какой расторопностью десятки умельцев исполняют его приказания, когда он командует росписью кремлевских палат, тоже не в состоянии остановиться и только усиливает свою не идущую к делу однообразную проповедь о смирении, покорности и безропотном приятии оскорблений, нанесенных, что ни говорите, а все-таки царской ланите.

Они оба очень похожи и в то же время очень различны. Оба страстные, неукротимые, неуступчивые, склонные властвовать над людьми, оба впечатлительные, с сильно развитым воображением, способным рождать причудливые видения, оба наделены даром слова, оба усердные книжники и увлеченные толкователи прочитанных книг. На какой бы предмет ни устремлялась мысль одного, как обнаруживается в более или менее короткое время, что тот же предмет в равной мере занимает другого. Между ними никогда не случается, чтобы один говорил, а другой выслушивал с молчаливым согласием. Всякая встреча этих двух охотников до красноречия становится диалогом, беседой, чаще взволнованным спором на отвлеченные темы, в первую очередь спором о воле Бога и земном поведении смертного, раба Бога, благоговейно внимающего Небесным предначертаниям, ибо и тот и другой во всем полагается исключительно на веления господа и пытается их распознать.

Их беседы тем жарче, тем неоконченней, что в желании распознать и постигнуть, в жажде Божественной истиной сталкиваются слишком неодинаковые, слишком несовместимые по своим свойствам умы. У попа Сильвестра ум догматический, твердый, застывший, как вылитый в форму металл. Поп Сильвестр не ищет, потому что давно нашел и не сомневается в найденной истине. Он ни к чему не стремится, потому что всей душой доволен достигнутым. Он действует в хорошо обжитом пространстве привычного, в пределах от реальной жизни удаленного храма и потому не колеблется, всегда знает, что делать, как поступить, то есть спасаться постом и молитвой от любых частых и государственных бед. Он всегда имеет дело с одним и тем же предметом, с христианским учением, и потому не рассуждает, а проповедует и наставляет. Его мысль напоминает обломок скалы, позабытый в безводной пустыне.

Ум царя Иоанна в вечном движении, в поиске, гибкий, своевольный, капризный, однако проницательный и глубокий, а потому не управляемый никаким внешним влиянием, горьким опытом одиноко-тревожного детства настроенный добиваться причин, самим положением гонимого и непризнанного царя обреченный колебаться, раздумывать, сомневаться во всем, прежде чем родится решение запутанных, всегда многосложных государственных дел. Царь Иоанн стремится отыскать достаточное философское основание для своих обширных, большей частью неумеренных притязаний как во внутренней, так и во внешней политике и потому часто пробудет, перебирает, отбрасывает, гонится за другим, часто недоволен и самим собой и своим положением. Вкруг него всё в беспрестанном движении, так свойственном живой жизни, ему приходится действовать в сложных, переменчивых, как правило непредвиденных, непредсказуемых обстоятельствах, на скрещении интересов, желаний и воль тысяч и сотен тысяч самых разных людей и племен, как в собственном царстве, так и вне его уже довольно обширных пределов на тысячи верст, так что ему каждый раз всё приходится решать наново, тщательно взвешивать, ошибаться, исправлять свои же ошибки и всегда страшиться вновь впасть в заблуждение и неверно решить. По своему характеру, по своему положению царь Иоанн не имеет друзей, его окружают враги, всегда угрожающие ему если не уничтожением, не отрешением от власти, гибелью всех надежд или смертью, то позором бесчестья, так что у него редко остается время на проповедь, наставление, увещевание, он защищается чаще, чем нападает, он отражает и наносит ответный удар, он не склонен к мирной, тем более бездельной беседе, он ведет смертельно-опасный, яростный бой. Его мысль напоминает кипящий вулкан, всегда готовый выплеснуть наружу горящую лаву, испепелить всё, что встанет у него на пути, а в иные минуты способный уничтожить себя самого.

Царь Иоанн развертывает свои доводы в пользу настоятельной необходимости писать в перемирных грамотах свое полное, именно царское имя. Поп Сильвестр твердит о смирении, о покорности и о ланите. Как государственный человек и правитель царь Иоанн не может не понимать, что все в иных случаях верные соображения о смирении, о покорности, о ланите в переговорах между враждующими на смерть державами неуместны, если не глупы. Как ему не взять в толк, что и без того прежде крохотная, с булавочную головку, безгосударственная Литва покрала едва ли не половину исконных русских земель, а смирись, покорись, ланиту подставь, так за милую душу пожрет вновь Смоленск, который великой кровью еле отбили, пожрет и Великий Новгород, и Псков, и Москву. Однако как верующий, искренно отдающий себя в полную власть всевидящего Христа он не может не склоняться перед смирением, покорностью и ланитой, не может не думать о том, что вера в милосердного Бога велит склонять голову перед враждебными обстоятельствами, уступать, жертвовать личным, принимать покорно, если не благодарно, все без исключения удары судьбы. Поп Сильвестр полностью удален от государственных дел и не в силах понять, что в долговечной битве враждебных держав смирение, покорность, другая ланита обыкновенно принимаются как очевидное подтверждение слабости и лишь прибавляют несговорчивой наглости, презрительной агрессивности тем, перед кем христиански смирился, кому подставил другую ланиту.

Случайно выведенный из своей насиженной кельи в иные, загадочные, чужие пространства, не дающиеся его застылому разумению, не отвечающие молитвенному настрою души, натолкнувшись на вязкое, неодолимое сопротивление будто бы зеленого, на самом деле давно и стремительно повзрослевшего юноши, в котором по ограниченности ума не способен не видеть всего лишь своевольный каприз, всего лишь заблуждение молодого, неопытного правителя, поп Сильвестр поступает привычно, как всегда в таких случаях ведет себя с теми овцами, которые взялся пасти. Он призывает Бога в свидетели своей правоты, аргумент безотказный, поскольку прежде времени воля Бога никому не известна, она известна задним числом. Царь Иоанн не склонен попу уступать, ведь он государь, твердо поверивший в то, что посредством его желаний и дел сам Господь незримо управляет земными делами, так ему ли Господней воли не знать?

Поп Сильвестр и не думает возражать, в вопросе о происхождении и сущности монархической власти оба они солидарны. Его беспокоит имя, а вместе с именем пределы власти новоявленного царя, без которой жили привольно и которая по этой причине не должна, по его соображениям, распространяться на земство, а вместе с земством не должна касаться и привилегий, которыми благоденствуют монастырские земли, потому что тут решается не один частный вопрос, писать или не писать в перемирных грамотах имя царя, решается общий вопрос о разграничении полномочий, о судьбе привилегий, о праве царя и великого князя единолично, по своему усмотрению регулировать земскую жизнь, как регулирует жизнь своего наследственного великокняжеского удела, то есть, в сущности, имеет ли царь и великий князь право воротить себе украденные у него земли, зажиленные дани и пошлины, расхищенную казну, или земли, дани и пошлины, расхищенная казна так и останутся в полной воле любостяжательных монастырей, князей и бояр.

Безусловно, поп Сильвестр, как и митрополит Макарий, возможно стоящий за ним, как и все владетели, игумены и архимандриты, стоит за полную неприкосновенность нагло присвоенных привилегий, даней, пошлин, звериных и рыбных ловищ и пашен. Как после кровавого бунта он являлся спасать повинные боярские головы, так и в этом важнейшем вопросе о царском имени, о власти, о привилегиях, о данях и пошлинах, о разворованных землях он целиком на стороне подручных князей и бояр. Он действует смело и широко, не без посягательства на одну из стародавних традиций. Ни до, ни после этого малодостойного происшествия думные бояре в своих приговорах не прибегали к авторитету нравственных норм, им глубоко безразличных, если не чуждых, тем более не трактовали о греховности того или иного политического деяния, о желательности или нежелательности которого составляется их приговор. Именно поп Сильвестр внушает им неуместную мысль, что на душу молодого царя ляжет грех, если перемирные грамоты с новым именем не примут послы и польский король в ответ затеет войну, потому что воле Бога противно биться за одно царское имя, а не за земли, из чего следует, что ни поп Сильвестр, ни думные бояре не считают греховной войну за приобретение новых земель, как не находят зазорным и грешным отхватить у собственного царя и великого князя немалую толику черных, то есть тяглых земель с деревнями, с землепашцами, звероловами и рыбарями, с данями и пошлинами, которые взимаются с них в пользу царской казны.

Когда во второй раз, восьмого февраля, Иоанн собирает боярскую Думу и настаивает на необходимости вписать в перемирные грамоты свое царское имя, думные бояре в один голос пугают его Божьей карой, если кровь прольется за имя, и стоят непреклонно на том, что исполнить его повеление им непригоже. Со своей стороны, поп Сильвестр пугает Иоанна видениями, которые служат ему безотказно. В его видениях будто бы является воля Божья и сам Бог так ему прямо и говорит, что царю Иоанну нехорошо в таком важном деле, как мир и война, держаться за имя царя.

Иоанн обладает горячим воображением, его вера велика и крепка, в изнеможении от длящихся многими часами молитв с ним самим время от времени приключаются галлюцинации, и ему не стоит труда поверить в россказни проповедующего попа, будто его наставник и друг в самом деле бывает удостоен видений, однако и видения не убеждают его. Замечательно: чем дольше он стоит на своем праве на царское имя, тем чаще попа Сильвестра посещают видения, точно у него с Богом постоянная и безотказная телефонная связь. Наконец обилие видений становится явно безмерным. Подручные князья и бояре начинают посмеиваться над ретивым и речистым попом, Курбский, его верный сподвижник по одурачиванию царя и великого князя, ярый защитник от царского гнева, выражает сомнение, являлся ли и в самом деле перст Божий вдохновенному взору попа или поп нарочно выдумывал чудеса и видения, желая мечтательными страшилками запугать Иоанна. Другими словами, здравомыслящим современникам представляется, что поп попросту лжет во имя вернейшего достижения своих вовсе не мечтательных, а вполне земных и низменных целей.

Однако любознательный Иоанн начал знакомство с Ветхим и Новым Заветом значительно раньше, сперва под дружелюбным присмотром доброго митрополита Иоасафа, после изучал великую книгу по наставлениям образованного митрополита Макария, государственника, сторонника сильной великокняжеской власти, вернейшей, надежнейшей защитницы церкви, нечто сотканное из ветхозаветных легенд и вольно трактуемой византийской истории. Он твердо усвоил идею отделения Кесарева от Божьего и, несмотря ни на какие мечтательные страшилки попа, не склонен поступаться своим царским именем, от имени Бога данным ему митрополитом Макарием, своими землями, своими доходами, именно потому, что кесарю предназначено как зеницу ока беречь и земли и доходы и имя, и вновь, два дня спустя, одиннадцатого февраля, он созывает думных бояр и вопрошает, уместно ли согласиться на умаление его царской чести, опустив в перемирных грамотах его царское имя.

И всё же уверенность его поколеблена. Россказни и враки попа сильно действуют на его христианскую совесть. Ужас греха в душе его слишком велик, и чтобы хорошенько расшевелить этот ужас, почти первозданный, многих усилий не надо, а тут красочные картины, живые образы, чудовища на чудовищах, бесы на бесах, сковородки на сковородках, которыми нашпиговывает свои таинственные видения неизобретательный, недалекий, догматически мыслящий поп. Как не задуматься, как не остеречься, как не поискать опоры на стороне.

Вместо того чтобы властным окриком всесильного самодержца, с привлечением стражи, если до неё дело дойдет, как и полагается непреклонному библейскому кесарю, оборвать неуместные, далеко не безвинные разглагольствования подручных князей и бояр, он трижды созывает боярскую Думу, трижды упрашивает своих малограмотных воевод вникнуть в серьезность его государевых доводов, трижды набирается мужества склонить перед ними свою нешуточную гордыню, трижды унижается перед ними, упрашивая не ронять его государевой чести перед иноземным, коварным, к тому же иноверным властителем, и подручные князья и бояре отлично улавливают его колебания, верно чуют его неуверенность в своей правоте, его недозрелость, его неготовность управлять самовластно и окончательно приговаривают, как в первый, во второй, та и в третий раз выкинуть царское имя, в результате этих оскорбительных для царского достоинства прений уступив лишь несколько оговорок о русской грамоте и о будущем намерении твердо стоять за его высокое имя:

«Написать полный титул в своей грамоте, потому что эта грамота будет у короля за его печатью, а в другой грамоте, которая будет писаться от имени короля и останется у государя в Москве, написать титул по старине, без царского имени. Надобно так сделать потому, что теперь крымский царь в большой недружбе и казанский также: если с королем разорвать из-за одного слова в титуле, то против троих недругов стоять будет истомно, и если кровь христианская прольется за одно имя, а не за земли, то не было бы греха перед Богом. А начнет Бог миловать, с крымским делом доделается и с Казанью государь переведается, то вперед за царский титул крепко стоять и без него с королем дела никакого не делать…»

Попутно выясняется, если повнимательней вглядеться в текст приговора, что уже в это время никто из подручных князей и бояр не помышляет о возвращении исконных русских земель, прихваченных неугомонной Литвой, что главным направлением военных действий они полагают Крымское ханство, даже Казанское отодвигается ими на второй план и чуть ли не почитается опять-таки делом исключительно государевым.

Иоанн не соглашается с ними. Он пробует измором взять литовскую сторону. По его повелению Михаил Вороной продолжает настаивать, чтобы царское имя писалось не только в московской грамоте, но и в грамоте польского короля и литовского великого князя, когда же Станислав кишка упирается наотрез, Михаил Вороной отпускает его восвояси, наказав с ним поклон королю, но отклоняет просьбу о новом приеме, тем более просьбу о царской руке, потому что, дает пояснение, московским царем и великим князем на польско-литовское посольство слово положено гневное.

Коса, разумеется, находит на камень. Станислав кишка с Комаевским и Есманом отъезжают, да уезжают недалеко. Польско-литовским послам много лучше, чем московским князьям и боярам, известно, что Сигизмунд Август не помышляет о войне ни за земли, ни тем паче за какое-то имя, к тому же не имеет средств воевать, тогда как их отъезд без царской руки означает разрыв и войну, хотя бы сугубо формальную, да и задиристая панская спесь не дозволяет отъехать со срамом.

Послы возвращаются. Михаил Вороной вновь заводит речь о новом имени московского царя и великого князя. Тут Станислав Кишка совершает любопытнейший пируэт. Собственно, напрямик он уже не отказывается признать невесть откуда свалившееся на него имя царя, он только указывает, что не имеет полномочий от своего короля и великого князя, а потому просит составить такую бумагу, в которой бы черным по белому говорилось, каким образом московский государь на царство венчался и откуда его предки приобрели это самое царское имя.

По сути, послов остается только дожать, однако Иоанном вновь овладевают сомнения. Человек умный, он не может не понимать, что для польского короля и литовского великого князя возвращение вспять не только до Софьи Палеолог, но и до Владимира Мономаха, женатого на византийской принцессе, не покажется достаточным основанием для его царского имени. В то же время он твердо уверен, что в вопросе о титуле нельзя отступать ни на шаг, и, в свою очередь, изобретает замечательный пируэт: никакой оправдательной бумаги послам не давать, потому что на писаное слово в Литве и Польше составят такие же писаные ответы, завяжется переписка на два или три сундука, и речь об имени невозможно станет вести.

Станислав Кишка разводит руками: без бумаги какой разговор. Некоторое время толкутся на этом ещё не истоптанном месте, пока не выдерживаются приличия и не надоедает топтаться. Наконец писцы принимаются за свои прямые обязанности и строчат под диктовку, с московской стороны с полным именем царя и великого князя, со стороны польского короля и литовского великого князя лишь с одним великокняжеским именем, что на дипломатическом языке означает победу Сигизмунда Августа, достигнутую не без возмутительной помощи московских думных бояр, и поражение Иоанна, поскольку на лестнице титулов и чинов король стоит ступенью повыше великого князя и с полным правом может говорить с Москвой свысока, тон обыкновенный в сношениях Литвы и Польши со своим неподатливым восточным соседом, который Иоанн усиливает переменить, для чего прямо необходимо поставить себя ступенью выше хоть и бессильного, но чрезвычайно спесивого польского короля.

Глава двадцатая

Грамоты

Как нарочно, унижения сыплются на него не от одного польского короля и литовского великого князя. Крымский хан, этот кровавый властитель диких кочевий, ведет себя ещё оскорбительней, как государя не ставит его ни во что, в своих хамских посланиях обращает его в бессловесного данника. Захватив Астрахань, раздобревшую на данях и пошлинах от торговли между Востоком и Западом, однако скудную и воинским духом и войском, разорив город до основания, выведя множество пленных, таких же татар, Саип-Гирей, точно потешаясь над неудачным казанским походом, шлет грамоту московскому князю, полную дерзости и презрения и к нему самому и ко всей Русской земле:

«Ты был молод, а нынче уже в разуме: объяви, чего хочешь: любви или крови? Ежели хочешь любви, то присылай не безделицы, а дары знатные, подобно королю, дающему нам 15 000 золотых ежегодно. Когда же угодно тебе воевать, то я готов идти к Москве, и земля твоя будет под ногами моих коней…»

С тем вместе до Москвы доходит известие, что царский гонец, отправленный в Крым, обесчещен и что хан захватывает московских торговых людей, обращая в невольников и в своих слуг. Иоанном овладевает истинный гнев, В этом деле он царь, в этом деле он самодержец, единовластный правитель. Он и не думает призывать подручных князей и бояр на совет. Весь его крутой нрав выступает наружу. Никаких даней, даже безделиц, тем более никаких пятнадцати тысяч дукатов. Он не только не отвечает на возмутительное послание зарвавшегося разбойника, живущего единственно грабежом да жестким мясом молодых кобылиц, тем самым уже нанося ему оскорбление, он повелевает швырнуть в темницу ханских послов, таким откровенным нарушением дипломатической этики нанося Саип-Гирею ещё большее оскорбление.

Между тем его положение день ото дня осложняется. Отступление от острова Роботки казанский правитель Сафа-Гирей празднует как свою заслуженную большую победу, и празднует сильно, безумно, точно срывается с цепи. В марте, не успевают Станислав Кишка, Комаевский и Есман воротиться в родные края, гонец доставляет из Казани известие, что Сафа-Гирей, напившись пьян до потери сознания, зацепился неверной ногой за мраморный умывальник, ударился головой и вскорости помер, не взывав у более трезвых подданных огорчения, зато причинив им множество беспокойств. Окрыленные радостным случаем сторонники крымского хана возводят на опустевший престол Утемиша, его двухлетнего сына. Правительницей при нем становится мать нового казанского хана, дочь ногайского хана Юсуфа, что обеспечивает Казани верную помощь многочисленных и злобных ногайских племен. Ожидая неминуемого удара Москвы, казанцы отправляют к крымскому хану гонца за гонцом и требуют и просят и умоляют о помощи. Одного из казанских гонцов перехватывают степные казаки и грамоты доставляют в Москву. Из грамот становится очевидным, что Казань, кочевые ногаи и Крым могут наконец достигнуть согласия, между ними давно не бывалого, поскольку между разбойниками согласие приключается редко. Того гляди, в самом деле увидишь татарских коней под Москвой.

Необходимо спешить, ни под каким видом не упустить благоприятный момент, пока Утемиш-Гирей мал, а его мать не упрочила союза Казани ногаев и Крыма.

Все вместе, и собственные князья и бояре, и польский король, и крымский хан, наносят ему крайне болезненный, сильный удар, какой только можно нанести каждому человеку, любому из смертных: они покушаются на его гордость, ущемляют его самолюбие, понижают самооценку, сминают его представление о своем личном значении во вверенном его попечению царстве. У слабых духом в таком положении опускаются руки, посредственность пускается на мелкие и пошлые хитрости, чтобы удержать свой шаткий челнок при помощи каких-нибудь крохотных приобретений, вроде знаков отличия, только одаренный и сильный в одно мгновение возвышается над враждебными обстоятельствами и становится ещё одаренней, ещё сильнее, чем был, его энергия прибывает и рвется вперед, иногда возвышаясь до гениальности.

Иоанн созревает быстро, у всех на глазах, преграды лишь возбуждают, закаляют его. Не успевают подручные князья и бояре отпраздновать свою нечистую победу над ним, полагая, что им удалось сохранить за собой во всей полноте реальную власть над так называемой земщиной, как он изобретает великолепное противодействие им. Неподалеку от Разрядной избы в кремлевской подновленной ограде в несколько дней собирается новая изба с высоким крыльцом, с двустворчатыми дверями, с сенями, с большой горницей для писцовых работ, с другой поменьше для дьяков, а для архивов с клетью внизу. В избе размещается вновь учрежденный Посольский приказ. Отныне именно сюда передает Иоанн все свои распоряжения и предположения по вопросам внешних сношений. Дьяки и подьячие, исполнительные, проворные, грамотеи, начетники, опытные в делах, умеющие составлять бумаги с соблюдением всех международных правил и норм, обдумывают, обставляют необходимыми ссылками на обычай, на прежние договоры, по необходимости сами приходят на совет к царю и великому князю, вносят поправки и уточнения и лишь после этой предварительной кропотливой, определяющей самую суть документа вносят его, как и полагается делать любому приказу, в боярскую Думу, в которой, кстати сказать, не все бояре умеют читать и писать. Благодаря приказу посольских дел инициатива в посольских делах отныне всегда исходит от Иоанна, а думные бояре пасуют перед составленной черным по белому грамотой.

Соорудив боярскому своеволию прочный предел из обыкновенной писчей бумаги, он с тем большей решимостью принимается готовить новый поход на Казань. Естественно, для похода деньги нужны, и как только Адашев доводит до его сведения первые итоги проверки неправедно приобретенных жалованных грамот, тотчас следует несколько решительных, жестких распоряжений царя и великого князя, у которого в самом деле понемногу ожесточается сердце. Похоже, до нашего времени из этих грамот доходит только одна, от четвертого июня 1549 года, направленная дмитровскому городовому приказчику. Этой грамотой лишаются торговых и таможенных привилегий в Дмитрове, Кимрах и Рогачеве монастыри и соборы, в том числе московский Успенский Симонов монастырь, московский Рождественский монастырь, московский Вознесенский монастырь, дмитроский Никольский Песношенский монастырь, тверской Благовещенский Перемерский монастырь, а также московский Успенский собор, однако торговые привилегии некоторых крупнейших монастырей пока что им оставляются:

«И аз, царь и великий князь, ныне те все свои грамоты жалованные тарханные в одных своих в таможенных пошлинах и в померных порудил, опричь троецких Сергиева монастыря и Соловетцкого монастыря и Нового девича монастыря, что на Москве, и Воробьевские слободы…»