banner banner banner
Иоанн царь московский Грозный
Иоанн царь московский Грозный
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Иоанн царь московский Грозный

скачать книгу бесплатно


Наконец, именно самовольством, единственно при помощи хитроумных интриг, в руках князя Василия Шуйского сосредоточивается вся возможная полнота государственной власти. Он торжествует, он получает возможность распоряжаться этой властью по своему усмотрению, заранее уверенный в том, что нигде и ни в ком не встретит сопротивления, но даже намека на самый легкий протест, а коль встретит, упаси Бог, так мигом любому и каждому шею свернет.

И тогда здесь, на самой вершине, с ним приключается то, что в подобных обстоятельствах непременно приключается с недальновидной посредственностью: князь Василий Васильевич ведать не ведает, на что именно употребить свою почти безграничную власть. Нелепость, однако этот беззаконный, непризванный человек, достигший всевластия плутовством и интригой, в силу своей мелкой, паразитической, не способной к созиданью натуры оказывается абсолютно бесплодным. Проходит месяц, проползает другой, проскальзывает между пальцев полгода, а князь Василий Васильевич, единолично владеющий государственной властью, не совершает решительно ничего, им не предпринимается никаких государственных дел, точно у него под рукой не одна из наиболее благоустроенных, сильнейших европейских держав, а заглазная вотчина, в которой только и остается, что благодушествовать, жирно есть, вволю пить да сладко почивать на пуховых перинах. Что он замышляет? Какого знака небесного ждет? Ничего он не замышляет, никакого знака не ждет. Обыкновеннейший паразит, крайне опасный для тех, кто пытается хотя бы безразличнейшей мелочи, хотя бы на ломаный грош ущемить его громадную, абсолютно бесполезную власть.

Но именно бессмысленная, бесполезная власть, попадающая в руки государственных паразитов, более всего соблазняет, притягивает всякого рода честолюбцев и ненавистников на эту особенно лакомую власть посягнуть, отобрать её, присвоить себе, чтобы сибаритствовать, красть и давить всех и каждого, кто возропщет против неё. Именно такого честолюбца и ненавистника князь Василий Васильевич, перехитривший себя самого, освобождает из темницы и возвращает в боярскую Думу. Князь Иван Бельский, потомок рязанских великих князей, тоже родственник московского великого князя, озлобленный неправдой, раздраженный беззаконной опалой, готовый отомстить всем на свете, лишь бы усладить мщением, едва отдышавшись, едва попривыкнув к свободе после темницы и постоянного голода, едва оглядевшись вокруг, начинает потихоньку обзаводиться сторонниками. Кроме родни, эти само собой, на его сторону переходят митрополит Даниил, Михаил Тучков и дьяк Федор Мишурин, оба из членов разогнанного совета опекунов.

Опираясь на столь шаткую, но всё же поддержку людей влиятельных и тоже сильных родством, князь Иван Федорович пробует, пользуясь именно правом родства, приблизиться к великому князю в обход князя Шуйского. Он смиренно молит восьмилетнего отрока пожаловать чин боярина князю Юрию Михайловичу Голицыну-Патрикееву да чин окольничего Ивану Ивановичу Хабарову-Симскому, своим верным сторонникам, желая подчеркнуть этой рядовым, обыденным челобитьем, что власть-то принадлежит не князю Шуйскому, но Иоанну, что единственно словом великого князя должно решаться всё, что и есть на Русской земле.

Кажется, столь малое, сугубо келейное дело стоит всего лишь росчерка пера и большой печати московского великого князя, что оно никому не может принести никакого вреда, тем более не может представлять угрозы владычеству Шуйского, однако это не так. Владычеству князя Василия Шуйского наносится хотя и слабый, почти неприметный, тем не менее ощутимый ущерб. Чтобы власть его была полной, он обеспечивает себе одному не столько почетное, сколько прибыльное право сноситься с великим князем, так что все назначения и возвышения ведутся только через него, и эти назначения и возвышения, пожалуй, единственная забота, на которую он способен направить свою непомерную власть. Таким образом, любая попытка снестись с великим князем помимо него представляется ему прямым посягательством на его власть, на его достоинство, на его честь, чуть не на самую жизнь. К тому же становится очевидным, что князь Иван Федорович не так безобиден, полгода свободы, дарованной непродуманной милостью Шуйского, он успевает использовать с толком и уже добивается какого-то соглашения с митрополитом, с дворецким Михаилом Тучковым и ещё кое с кем из влиятельных, родовитых бояр, естественно, недовольных бесчинным всевластием Шуйского, впрочем, они всегда никем и ничем не довольны, поскольку не способны ужиться ни с кем.

Зачуяв зреющий заговор, князь Василий Васильевич без промедления бросается в наступление, однако делает это так, как только и способна делать всякое дело посредственность, то есть учиняет публичный скандал. Он бранится и брызжет слюной, он корит Ивана Бельского неблагодарностью, обвиняет в гнусных кознях против него, своего благодетеля. Князь Иван Федорович отвечает своему благодетелю тем же, то есть тоже бранится, брызжет слюной и обвиняет Шуйского не в одном самовластии, но и в тиранстве, на которое, по правде сказать, у князя Василия Васильевича способностей нет.

Другими словами, заваривается обыкновеннейшая боярская свара, которая начинается поношением прямо в глаза, непременно в присутствии бесконечно довольных, злорадно-молчаливых бояр, а кончается чаще всего клочьями вырванной бороды. Однако на этот раз обыкновеннейшая боярская свара оканчивается ещё и тем, что князь Василий Васильевич, своим именем, не считая нужным ставить в известность великого князя, заточает князя Ивана Федоровича в ту же темницу, из которой только что по глупости выпустил, его неосторожных приверженцев рассылает по наследственным вотчинам, а дьяка Мишурина казнит смертной казнью, едва ли сам понимая за что. Только до митрополита Даниила распалившийся князь не успевает добраться: достигнув вершины мыслимого могущества, покуражившись напоследок, наслушавшись лести, сорвав сердце в ненужной борьбе, он умирает, причем умирает, по всей вероятности, естественной смертью, может быть, именно оттого, что слишком пылко упивается копеечной местью, вот лишь бы себя показать и на своем настоять.

Злодейства довершает князь Иван Васильевич, его младший брат, человек ещё более жестокий, бездарный и жадный. Своей волей низлагает он Даниила и объявляет публично, будто митрополит «учал ко всем людем быти немилосерд и жесток, уморял у себя в тюрьмах и окованных своих людей до смерти, да и сребролюбие было великое». Низложенного первосвятителя простым иноком отправляют в Иосифов Волоколамский монастырь и там нагло вымогают собственноручное отречение. Струсил ли бывший митрополит Даниил, или в самом деле «уморял у себя в тюрьмах и окованных своих людей до смерти», только он соглашается написать, что утомился своими обязанностями и прямо-таки жаждет в тиши уединения молиться о благе великого князя и государства: «Рассмотрих разумения своя к таковому делу и мысль свою погрешительну и недостаточно себя разумех в такых святительских начинаниях, отрехося митрополии и всего архиерейского действа отступих…»

Шесть послушных епископов заранее доставляют в Москву. Сии составляют сильно укороченный освященный собор и неделю спустя после низложения Даниила нарекают московским митрополитом Иоасафа Скрипицына, нестяжателя, человека просвещенного, прямодушного и порядочного, заботам которого умирающий великий князь Василий Иванович шесть лет назад поручил своего несмышленого сына. Иоасаф поселяется на митрополичьем подворье в Кремле и объявляет, что во всем последует и станет согласовывать свои действия с константинопольским всесвятейшим вселенским патриархом, то есть заявляет желание укрепить слабеющие связи между московским и греческим православием, однако от каких-либо действий князь Иван Шуйский его отстраняет, так что Иоасафу остаются одни заботы о подрастающем Иоанне.

Тем временем князь Иван Шуйский щедро платит своим приверженцам раздачами и пожалованиями, назначениями на важные, в особенности на доходные должности, вроде сытных кормлений, и очень скоро во всех посадах и волостях прочно сидят его усердные прихлебатели, ничтожные в делах управления, зато богатыри в делах лихоимства и воровства. Сам князь Иван Васильевич, коварный и бессовестный лицемер, всюду появляется в ветхой шубенке, выставляя на вид свое бескорыстие, а тишком раскрадывает стремительно скудеющую казну великого князя, из покраденного золота повелевает начеканить драгоценных сосудов, причем его указанием на каждом из них вырезают имена его предков, единственно ради создания видимости, будто это наследственное его достояние, а заодно пристегивает к своим вотчинам многие деревни и земли, тоже принадлежащие великому князю.

Его лизоблюды не только не отстают от своего широко зашагавшего благодетеля, но превосходят его, пользуясь на своих на своих новых местах, как удаленностью от Москвы, так и полной своей безнаказанностью. Повсюду в Московском великом княжестве становится правилом наглое, бесстыдное, откровенное утеснение посадских людей, землепашцев, звероловов и рыбарей беззаконным данями, измышленными поборами и обложениями, вымогательство даров от богатых и безденежной работы от бедных. Повсюду поощряются доносчики и доносы, в судах возобновляются давно покрытые пылью дела и злостно заводятся новые, единственно ради взимания пошлин и взяток суду. В Пскове, где усердствуют Андрей Шуйский и Василий Репнин-Оболенский, жители пригородов стараются как можно реже наведываться в посад, именуя его вертепом разбойников, а самые несмиренные, бойкие сбегают с родной стороны, пользуясь близостью литовской украйны, так что пустеют псковские торжища и даже монастыри. Повсюду расхватываются черносошные, то есть казенные земли и закрепляются в вотчинную или поместную собственность. Понемногу принимаются и за дворцовые земли, личное достояние великого князя, нанося ощутимый ущерб не одному благосостоянию, но и чести его. Кормление своим расхищением земства умножается вдвое, а в иных посадах и втрое и вчетверо. Мздоимство растет, как грибы. За щедрое подношение выдаются тарханные грамоты, которые освобождают владельца от всех повинностей, даней и пошлин, сперва выдаются лично князем Иваном Васильевичем и его прихлебателями, а затем кем попало, в том числе казначеями и дворецкими, которые ведают посады и волости, и не в последнюю очередь, вопреки убеждениям нестяжателя Иоасафа, такие грамоты преобильно выдаются монастырям, и монастыри, быстрехонько разобравшись в разыгравшемся разграблении Русской земли, устремляются прибирать земли и рыбные ловли, принадлежащие черносошным землепашцам, звероловам и рыбарям, разрастаясь в богатейшие вотчины с такими доходами, какие получает не каждый боярин и князь.

Таким образом, разорение землепашцев, звероловов и рыбарей, которые по-прежнему в своем большинстве сохраняют свободу, как и разорение посадских людей, которые первыми попадают под тяжелую руку наместника и волостеля, достигает той предельной черты, когда им нечем становится жить. Каждому из них приходится выбирать: либо пуститься в бега, либо искать защиты у богатых и сильных, способных, коль что, задать перцу бедным и слабым. Вот почему не может быть ничего удивительного в том, что именно с этого безобразного, беззаконного времени всё чаще снимаются с насиженных мест и посадские люди, и землепашцы, и звероловы, и рыбари и скрываются в нехоженых дебрях, благо Русская земля велика и обильна и в большей своей части ещё не принадлежит никому.

Натурально, в бега, как водится, пускаются самые энергичные, предприимчивые, подвижные, сильные, способные в любом месте одним топором свалить лес, расчистить участок в две, а то и в три десятины под пашню, поставить избу, пристроить загон для скота и зажить как ни в чем не бывало, на полной волюшке, так любой русскому человеку, не видя больше в глаза ни господина, ни сборщика, не платя ни полушки в сундук удельного и даже великого князя. Те, кто поспокойней, слабей, обременен семьей или не надеется на себя, перебираются с черных земель и поместий мелких служилых людей в богатые вотчины князей и бояр, которые волшебной силой жалованных грамот освобождены от даней и пошлин, а вооруженными слугами защищены от поборов наместников и волостелей, арендуют пашни и ловища боярина или князя за четверть, треть или половину дохода и тоже приобретают пусть поскудней, но всё же возможность прокормить себя, жену и детей. Зато пустеют пашни и ловища великого князя и служилых людей, всё меньше доходов получает казна, всё слабей становится дворянское ополчение, защита и опора Московского великого княжества, иной защиты и опоры пока что у него не предвидится.

Кажется, уже ничто не может сравниться с этими дошедшими до крайней черты обезумевшими внутренними врагами, однако по всем украйнам полным полно врагов внешних, а эти только и ждут, когда откроется на их счастье благая возможность безнаказанно грабить и жечь и прибирать к рукам Оставленную без защиты Русскую землю. Крымский хан шлет московскому великому князю поносные грамоты, презрительно именует его младшим братом, требует подарков и даней, какие давались в прежние, давно прошедшие, почти забытые времена, и если не гонит своих диких орд на Москву, то лишь потому, что его хищные руки крепко связаны внутренними раздорами. Зато казанские татары наводняют волости Нижнего Новгорода, Кинешмы, Галича, Костромы, Тотьмы, Устюга, Вологды, Вятки, Перми и уже не оставляют надолго пылающей кострами Русской земли, поскольку князь Шуйский, самозваный правитель, не решается скликнуть служилых людей и бросить полки на разгулявшихся дикарей. Тут горят русские села, тут потоками льется русская кровь. Летописец свидетельствует с суровой выразительностью мудреца и печальника:

«Батый протек молнией русскую землю, казанцы же не выходили из её пределов и лили кровь христиан как воду. Беззащитные укрывались в лесах и в пещерах, места бывших селений заросли диким кустарником. Обратив монастыри в пепел, неверные жили и спали в церквах, пили из святых сосудов, обдирали иконы для украшения жен своих усерязями и монистами, сыпали горящие уголья в сапоги инокам и заставляли плясать, оскверняли юных монахинь, кого не брали в полон, тому выкалывали глаза, обрезывали уши, нос, отсекли руки, ноги и – что всего ужаснее – многих приводили в веру свою, а сии несчастные сами гнали христиан как лютые враги их. Пишу не по слуху, но виденное мною и чего никогда забыть не могу…»

Неурядицы и разорения, рожденные мятежом, рождают новые мятежи. Уже тлетворный дух мятежа и смутьянства проникает не только в душные палаты подручных князей и бояр, но и в тихие прежде монастырские кельи. На этот раз зачинщиком, даже главой мятежа становится новый митрополит Иоасаф, по недомыслию или ошибке возведенный на место первоблюстителя князем Иваном Васильевичем. Честный пастырь всё ещё помнит наложенное на него священное поручение, данное великим князе Василием Ивановичем на смертном одре, к тому же долгое игуменство в Троицком Сергиевом монастыре само по себе является свидетельством и надежной гарантией порядочности служителя церкви, а нетленный дух святого Сергия, дух Нила Сорского, живущий в просветленной, едва ли не детской душе, поставляет за долг вмешаться в земные дела и положить предел бесчинствам и безобразиям, творимыми на Русской земле всеми и каждым из тех, кто не умеет жить без узды. Но как вмешаться, что именно положит предел, кто накинет узду?

И вот преосвященный Иоасаф, едва знакомый с земной круговертью, не находит ничего лучшего, как сбросить одного мятежника, прибегнув к помощи другого мятежника. Он входит в тайный сговор кое с кем из недовольных князей и бояр, князем Иваном Васильевичем оттесненных от власти, от желанных привилегий и вдруг обращается к десятилетнему великому князю и в боярскую Думу с пастырской просьбой, напоминая о христианском великодушии, помиловать князя Бельского, гниющего в мрачной темнице. Неожиданно для князя Ивана Васильевича, абсолютно уверенного в своем неправо обретенном могуществе, тем более абсолютно уверенного в своей безопасности, думные бояре вскакивают со своих засиженных мест, одни вопят о милосердии, другие требуют справедливости, много раз попранной ими самими, и новый, малый мятеж кончается тем, что именем великого князя Иван Бельский, в какой уже раз, извлекается из темницы и тут же вводится в боярскую Думу. Князя Ивана Васильевича до того поражает внезапное развитие враждебных событий, он до того теряется и не находит, как ему поступить, что только в припадке злобы трясется, клянется именем Бога отомстить за измену и с этого дня отказывается присутствовать в Думе.

Князь Иван Федорович вновь торжествует и вновь не находит, на какие высокие или хотя просто полезные для государства деяния употребить свою власть, какие благодетельные преобразования провести, чтобы вывести Московское великое княжество из анархии и верными препонами предотвратить её в будущем, если не на все, то хотя бы на ближайшие времена. Победившее содружество Бельских меняет кое-кого из самых бесстыдных наместников, главным образом потому, что они принадлежат к враждебному роду, в их числе князей Андрея Шуйского и Василия Репнина-Оболенского отзывают из чуть не дотла разоренного Пскова, однако ни кто из них не попадает под суд, ни один злодей, ни один лихоимец не подпадает под законное наказание, а князя Ивана Шуйского, что граничит уже с преступлением, жалуют воеводой и ставят под его начало полки, которым наконец назначается двинуться из Владимира на Казань. Псковитянам возвращается право суда, независимого от власти наместника. Освобождают из заточения малолетнего князя Владимира Старицкого и его мать Ефросинью, заточенных ещё при вдовствующей великой княгине Елене Васильевне той же Думой почти в том же составе, возвращают удел вместе с правом держать двор, бояр и служилых людей. Вспоминают даже про князя Дмитрия, внука великого князя Василия Темного, сына князя Андрея Углицкого, который томится в вологодской темнице, в железах, без света и воздуха, уже лет пятьдесят, никакой не имея вины, снимают железы, в темницу несчастного узника впускают немного света и воздуха. С грехом пополам отбивают крымских татар. Более ничего ни князь Иван Федорович, ни его многочисленная родня предпринять не умеют. К тому же он слишком скоро несет жесткое наказание за свою глупость, помноженную на великодушную слабость.

Князь Иван Федорович и митрополит Иоасаф, которые нынче ведают бесконтрольно пожалованьями и раздачами, действуют, в отличие от князя Шуйского, именем великого князя, даже находят нужным испрашивать мнение Иоанна, которому тем временем пошел двенадцатый год. Подручные князья и бояре ненавидят их именно за то, как говорит летописец, что великий князь держит их в приближении. Им очень хочется сами занять это почтенное и прибыльное местечко. Само собой разумеется, составляется заговор. Ядро заговора образуют князья Иван и Михаил Кубенские, князь Дмитрий Палецкий, казначей Иван Третьяков, все, натурально, в окружении своих служилых людей, по меньшей мере четыре полка, а также бояре Великого Новгорода, возможно, при тайном участии новгородского архиепископа и глубоко законспирированной секты жидовствующих. Заговорщикам необходимо имя и знамя. Под влиянием новгородцев, приверженных дому Шуйских, на руководящую роль избирается Иван Шуйский, отправленный во Владимир с полками. Заговорщики пересылаются с ним, просят помощи, обещают помощь со своей стороны.

На этот раз князь Иван Васильевич действует осторожно и ловко. Вместо того, чтобы направить вверенные ему полки для решительного наступления на обнаглевших казанских татар, он переманивает на свою сторон меньших воевод и многих служилых людей, кому угодно готовых продать свой меч за лишнюю деревеньку, за новую шубу, за денежную раздачу, ибо крайне беден служилый человек на Русской земле, предусмотрительно берет со всех них крестное целование, чтобы, в случае неуспеха, не отреклись от него, набирает из новгородцев, особенно чем-либо обиженных Бельским, передовой отряд и, как только из Москвы присылают сказать, что готовы, в ночь на третье января 1542 года, отправляет триста всадников во главе со своим сыном Петром и Иваном Большим Шереметевым, а к утру появляется сам, желая закрепить первый успех и принять из рук новгородцев вырванную у оплошавшего Бельского верховную власть.

На этот раз Шуйский не повторяет ошибки: Ивана Бельского схватывают на его дворе, заключают под стражу, в тот же день спешным порядком переправляют на Белое озеро, где ему будто бы назначено заточение, и там трое подручников князя Ивана Васильевича убивают его. Князя Петра Щенятева берут прямо из покоев великого князя и отправляют служить в Ярославль, а Иван Хабаров-Симский ссылается в Тверь. Во второй раз не останавливается князь Шуйский и перед неприкосновенной особой митрополита: вслед за Даниилом низлагается Иоасаф. Его берут на митрополичьем подворье и отправляют в заточение в Кириллов Белозерский монастырь.

Боярская Дума откровенно молчит, видимо, думные бояре не находят в мятеже и бесчинствах, связанных с ним, ничего предосудительного и необычного, ведь для витязей удельных времен мятеж и бесчинство скорее норма, чем исключение. Князь Дмитрий Бельский как сидел в ней на первом месте, в полном согласии со своим старшинством по росписи мест, так и сидит, точно это не его родной брат внезапно низложен и беззаконно удавлен в темнице, разумеется, без следствия и суда. Служители церкви не подают признаков жизни, точно не главу московского православия побивали, как татя, камнями, а затем ни с того ни с сего заточили в дальнем монастыре. Ни одного голоса протеста не раздается в верховном органе московских князей и бояр, который желает бесконтрольно править Русской землей, ни одной анафемы не раздается с амвона церквей, обязанных пасти и наставлять неразумных, бунтующих, обагряющих руки в крови прихожан.

Спустя два месяца как ни в чем не бывало собирается новый освященный собор. Не помянув добрым словом благочестивого Иоасафа, не осудив Шуйских, Кубенских, Третьякова и Палецкого, собор избирает митрополитом Макария, архиепископа из Великого Новгорода. Этот честолюбивый, но широко мылящий пастырь, возможно, сам тайно подготовивший свое внезапное возвышение с мыслью о благе Московского великого княжества, признается много позднее, в каком сложном положении он вдруг очутился, и в его словах всё ещё слышится страх и растерянность:

«В лето 7050-е первопрестольник, великий господин, Иоасаф митрополит всея России остави митрополию русскую и о отойде в Кириллов монастырь в молчальное житие, и не свеем которыми судьбами Божиими избран и понужен был аз смиренный не токмо всем собором русския митрополии, но и самим благочестивым и христолюбивым царем и великим князем Иоанном Васильевичем всея России самодержцем. Мне же смиренному намнозе отрицающуся, по свидетельству божественных писаний, и не возмогох преслушатись, но понужен был и поставлен на превеликий престол русския митрополии…»

Ужасны эти бесчинства, потрясающие то и дело Москву, ужасны беспрестанные своевольные взаимные казни и заточения, которыми князья и бояре, претенденты на верховную власть, то и дело обмениваются друг с другом, ещё ужасней самая легкость, с какой совершаются перевороты и возвышения, ставящие на кон судьбу Московского великого княжества, но самое ужасное таится в том неизменном низменном и глубоком молчании тех, кто почитается самым достойным, самым славным, кому неизжитый обычай удельных времен, это благословение прародителей, которое кружит головы без исключения всем подручным князьям и боярам, вручил верховную власть на всё ещё неустоявшейся Русской земле. В сущности, это молчание предоставляет возможность любому жулику и проходимцу, сильному только родством, сплоченной поддержкой родни да полком служилых людей, которые сидят у него на поместьях, захватить власть и учинить в Московском великом княжестве тот кромешный разбой, на какой у него лично достанет храбрости и нахальства.

Почему же молчат? Что лежит в основании постоянного попустительства оголтелому насилию и следующему за ним грабежу? Разумеется, в основании попустительства лежат привычки и моральные принципы удельных времен, когда насилие и грабеж были нормой жизни неукрощенных, никому не подвластных князей и бояр, то и дело ходивших друг на друга войной, разорявшихся и грабивших тех, кто слабей, привыкших почитать вооруженную силу как единственное право на власть.

Силен Шуйский, и они покоряются Шуйскому, силен Бельский, и они покоряются Бельскому. В этой способности без тени угрызения совести покоряться оголтелой, нерассуждающей силе столько же прирожденная, сколько благоприобретенная слабость и трусость, общая несостоятельность подручных князей и бояр, в руках которых на четырнадцать лет оказалась судьба Московского великого княжества. Именно эти годы сплошных мятежей и бесчинств лучше всего свидетельствуют о том, что высшее сословие Русской земли составляют люди посредственные, люди бездарные, лишенные не только государственного ума, но лишенные чести и совести, не только не способные, но и не видящие необходимости противостоять беззаконию и насилию со стороны больше решительных, более хватких претендентов на верховную власть, потому что именно беззаконие и насилие этого рода есть для них единственный и высший закон.

Без сомнения, не одна мораль насилия и беззакония, не одна трусость, не одна посредственность и бездарность сковывают волю и запечатывают уста подручных князей и бояр. Рука об руку с этой ущербной моралью и трусостью идет хищная жадность, безмерная жажда стяжания, самая оголтелая животная страсть потуже набить свой горячо любимый окованный железом сундук, а там хоть трава не расти, хоть Русская земля провались в тартарары. Оттого и молчат, что только и ждут новых раздач и пожалований, дающих бесконтрольную, безбрежную возможность грабить до нитки беззащитные посады и волости, грабить так, как не всегда грабят татары, грабить до оскудения торжищ, до обезлюдения земли. Молчат также и оттого, что терпеливо, злокозненно ждут, когда соберутся, в свою очередь, с силами, стакнутся, сплотят под своими знаменами бесчисленную родню, поднимут мятеж, сбросят нынешнюю беззаконную власть, установят свою, такую же беззаконную власть и примутся за новые пожалования и раздачи, дающие ту же возможность грабить и разорять.

И на этот раз всё происходит так, как всегда, как стало привычно, как ещё с воровского Рюрика повелось. Иерархи церкви, за время смуты тоже значительно прирастившие монастырские земли, послушно избирают митрополитом Макария, не потому, что хотят принять поучение и закон от достойного и мудрейшего, а потому, что на него указывает властным перстом с Великим Новгородом тесно связанный Шуйский, недаром именно новгородцы становятся застрельщиками нового мятежа. Наместников, назначенных Бельским, сменяют наместники, нынче на города и веси определенные Шуйским, и мирные города и веси отдаются его приспешникам точно так же на поток и разграбление, как военная добыча отдается наемнику, который тащит всё, что находит в городе, взятом на щит.

Правда, сам Иван Шуйский, видимо, утомлен, может быть, тяжко болен. Прогремев очередными бесчинствами, словно бы для того, чтобы потешить себя напоследок, он отправляется на покой, передав высшую власть своим близким родственникам, и тихо угасает в полной безвестности, года через два или три, никто не может точно сказать, не интересный, не нужный более никому, как и всякий бандит, отметивший свое пребывание на грешной земле всего лишь насилием и воровством.

Вместо него Московским великим княжеством правят Андрей Михайлович Шуйский, Иван Михайлович Шуйский и Федор Иванович Шуйский-Скопин. Эти уже абсолютно безлики и абсолютно бесстыдны. Занятые откровенным грабительством, они пекутся только о том, чтобы к подрастающему великому князю не приближался никто, кроме них, и когда неизвестно откуда и каким образом к нему все-таки приближается Федор Семенович Воронцов, эта непотребная троица не стесняется учинить неугодному любимцу великого князя громкий скандал прямо в Думе, избивает его у всех на глазах и отправляет в заточение в Кострому.

Этим грубым и грязным бесчинством окончательно развязываются руки незваных правителей. Уже не только всюду множатся бесчинства и грабежи их потерявших вожжи подручников, но учиняются убийства невинных людей, уже скорее ради наслаждения властью, чем из необходимости её укрепить и продлить.

Из всей троицы бессовестней, непристойней других бесчинствует князь Андрей Михайлович Шуйский. Он не только обирает посадских людей, землепашцев, звероловов и рыбарей, но уже принимается, под видом купли, чаще принуждением и насилием, отнимать земли служилых людей, таким образом подрывая военную мощь Московского великого княжества, поскольку служилый человек может служить и служит только с земли, дающей средства на коня, на оружие и хотя бы на мешок сухарей, с которым он уходит в поход.

Именно в этот критический миг, когда бесчинства, насилия и грабежи, которые продолжаются без остановки четырнадцать лет, со дня внезапной кончины великого князя Василия Ивановича, казалось, достигают предела возможного, когда Московскому великому княжеству угрожает полое оскудение и полный развал, великий князь Иоанн, ещё в первый раз, решается сказать свое твердое, бесповоротное слово, делает первый шаг, чтобы предотвратить катастрофу, восстановить должный порядок, учредить законность в своей многострадальной наследственной отчине, и этот первый шаг и первое слово определят его дальнейшую жизнь, все его заслуги и злодеяния.

Глава восьмая

Испытания

Уже целое десятилетие, фактически всю свою пока что очень короткую жизнь, поскольку ему идет тринадцатый год, Иоанн впечатлительными глазами неопытного, беззащитного отрока, только ещё начинающего знакомиться с тем, что есть мир и что есть человек, наблюдает эти бесчинства, к счастью, не все, а лишь те, которые касаются лично его или творятся при нем, но и этих гнусных побоищ и свар более чем достаточно для того, чтобы отнестись критически к московскому высшему обществу и воспылать сердечным презрением к человеку, столь порочно способному грабить и убивать.

Уже самое первое впечатление, пробудившее его от младенческой спячки, оказывается чересчур необыкновенным, мрачным и сильным. Вы только представьте себе: маленький мальчик, трех лет, такой же нежный, такой же чувствительный сердцем, с таким же пылким воображением, как и отец, мирно играет в своей детской комнатке, естественно, нисколько не подозревая о том, что происходит в отцовских палатах, тем более не подозревая о том, что происходит в опочивальне отца.

Вдруг к нему вихрем врывается дядя Иван, матушкин брат, хватает отрока на руки, бросая на ходу какие-то непонятные ребенку слова или даже не говоря ничего, и тащит куда-то чуть не бегом темными тесными переходами, чего никогда прежде не делали с ним. Нетрудно предположить, что маленький мальчик крайне испуган, и такого испуганного, дрожащего всем беззащитным крохотным тельцем его внезапно вносят туда, где страждет в предсмертном полубреду почти неузнаваемый человек. Смрадный воздух, идущий от гноящейся раны ударяет в затрепетавшие ноздри, в глаза бросается тусклый свет горящих точно в густом тумане толстых свечей и странные вытянутые зеленоватые лица бородатых князей и бояр, которые плотной стеной окружают того, кто страдает и стонет и говорит на измятой постели, и сам любимый отце, исхудавший в несколько дней, с почерневшим лицом, с ввалившимися глазами, тоже, как все, обросший непривычной для него бородой, неподвижный, с безжизненными руками, с громадным золотым крестом на груди, отец, которого всегда видел нежным, ласковым, жизнерадостным, подвижным, живым, которого любил детской, то есть самой чистой и крепкой на свете любовью. И этот странный, чужой, непонятный отец с величайшим трудом приподнимает золотой маслянисто мерцающий крест и чужим, изменившимся, сдавленным голосом говорит неизвестно о чем:

– Буди на тебе милость Божия и на детях твоих! Как сам святой Петр благословил этим крестом прародителя нашего, великого князя Иоанна Даниловича, так им благословляю тебя, моего сына.

Знаком поручает несмышленого отрока Троицкому игумену Иоасафу да боярыне Аграфене, мамке его, и просит ещё не вошедшего в разум питомца неусыпно, неустанно беречь.

Не успевает трехлетний отрок сообразить, что за событие совершается в мрачной опочивальне, как вводят под руки его мать, которая громко, надрывно рыдает и сама не в силах идти, Опять-таки не своим, каким-то визгливым голосом молит она, непривычно обращаясь к отцу:

Государь великий князь! На кого меня оставляешь и кому приказываешь детей?

И этот незнакомый отец не своим голосом говорит, что благословляет сына своего государством и великим княжением, а ей отписывает в духовном своем завещании, как отписывали великим княгиням и прежде, то есть единственно вдовий удел, отчего матушка начинает ещё громче рыдать.

Такие сильные, такие неподъемные для детского ума впечатления никогда не проходят бесследно. Одного такого впечатления более чем достаточно для того, чтобы нанести неизлечимую рану ещё хрупкой, легко уязвимой детской душе и навести внезапно, болезненно, резко пробудившийся ум на тревожные, мрачные, бессильные размышления. Но ещё более непонятные, более сильные впечатления начинают на него валится обвалом, что ни день, что ни час, и всё его прежде такое уютное, такое счастливое детство вдруг превращается в непереносимый, истинно изуверский кошмар.

Мало того, что куда-то в незримую неизвестность ни с того ни с сего пропадает любимый отец. Проходит всего несколько дней после устрашающей сцены в опочивальне, как его облачают в какие-то тяжелые блистающие одежды, каких он прежде никогда не носил, с какой-то особенной важной повадкой ведут в успенский собор, полный празднично разодетого духовенства, князей, бояр и посадских людей, служат торжественную обедню под медный перезвон великого множества ближних и дальних колоколов, по её окончании к нему медлительно приближается митрополит Даниил в расшитом золотом облачении, дает целовать золотой крест и благословляет его держать в своей державной руке Московское великое княжество, а ответ за него давать единственно Богу, затем первейшие из князей и бояр подносят ему диковинные подарки, каких он тоже прежде никогда не видал, и если он, кроме глубокого изумления, ещё что-то выносит из этой величественной церемонии венчания нового московского великого князя, то лишь неизгладимое ощущение своей чрезвычайной, чрезмерной значительности, крайне вредное для его незначительных лет, способное исказить любую натуру своей преждевременностью, поскольку такое ощущение приходит без малейших усилий с его стороны, без каких-либо личных заслуг, просто так, по одному случайному праву рождения.

После столь пышно и громогласно совершенного торжества трехлетнего отрока возвращают будто и не было ничего в его прежнее состояние, в его детскую комнатку, к его нехитрым игрушкам, к его мамкам и нянькам, и оставляют его одного, не имея нужды интересоваться его пока что никому не нужным существованием, что не может ещё более не сбить с толку слабый детский умишко, не может не сделать это преждевременное ощущение своей чрезвычайной, чрезмерной значительности болезненным, опять-таки непосильным для неокрепшей, неопытной, не поддержанной знанием нравственного закона детской души.

Первое время с ним часто бывает его горячо любимая матушка, молодая, красивая, самое имя которой всегда окружено для него каким-то особенным ореолом, затем в покоях всё чаще появляется какой-то незнакомый мужчина, затем бесследно исчезают два дяди, несколько ближних князей и бояр, затем и матушка беспричинно покидает его, то есть в течение нескольких лет она продолжает жить где-то рядом, в княжеском тереме, однако не с ним, без него, ушедшая с головой в иные дела, более интересные более важные для неё, чем её маленький сын, а единственным участником его детских игр становится его младший брат, несчастный страдалец, глухонемой от рождения, который всё молчит да молчит, не слышит и не понимает его.

Если бы его так и оставили на несколько лет одного, если бы никогда не извлекали из небытия, он, по всей вероятности, очень быстро забыл бы о своей чрезвычайной, чрезмерной значительности и не стал бы ломать себе головы безответным запросом, отчего же он в таком случае абсолютно неинтересен, безразличен для всех. Однако время от времени, всегда внезапно, всегда впопыхах и небрежно, ничего хоть бы одним словом не объяснив, к нему прибегают, вокруг него суетятся, его облачают в те же тяжелые блистающие одежды, с непонятной важностью вводят в боярскую Думу, сажают на узорчатое высокое отдельно стоящее кресло выше и впереди всех, представляют ему каких-то вычурно, не по-русски, несуразно одетых людей, то в чулках, в башмаках, в коротких штанах до колен, с пучками перьев на шляпах, с бритыми лицами, как у отца, то в пестрых халатах, с коротко стриженными черными бородами, с головами, обвитыми какими-то белыми тряпками, что-то необычное, странное говорят за него, дают подписать какие-то грамоты, принуждают во время обеда этим чужим людям с косыми глазами подносить чаши с медом собственными руками, и он по презрительным ухмылкам этих людей не может не ощутить, как глубоко, как отвратительно он унижен и оскорблен, а потом вновь надолго, на целые месяцы забывают о нем.

Совершенно естественно, что одинокий отрок, дитя, пяти, шести, семи лет, сданный на попечение мамок и нянек, которые стерегут каждое его побуждение, пресекают малейшую шалость и строго наставляют его, но не дают ему ласки, тепла, в его возрасте так же необходимых, как воздух и свет, всё больше привязывается к изредка появлявшейся матушке, ждет не дождется мимолетного видения её неизъяснимой прелести, её для него абсолютно сказочной красоты, жадно ловит каждый взгляд и каждое слово, млеет от каждого поцелуя, от каждого прикосновения её теплой женской руки и в конце концов обожжет, чуть не обожествляет её.

Однако злой рок преследует его с самого раннего детства, Ему не исполняется восьми лет, он не успевает ещё толком привыкнуть к потере отца, как внезапно, беспричинно для многих, беспричинно тем более для него, умирает и молодая, красивая мать. Он в отчаянии, заливаясь слезами бросается на грудь её друга, до того велико его горе и до того он страшится остаться уже окончательно и бесповоротно один в этом непонятном, неприютном, сурово испытующем мире, а мамки и няньки громко шепчутся между собой, что великую-то княгиню свет Елену Васильевну отравили.

В течение нескольких дней, радостных для него, чуть не счастливых, его мамка боярыня Аграфена Челяднина и её брат князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский не отходят от него ни на шаг, прислуживают ему, ласкают его, не знают, чем угодить, чем умягчить его безутешное горе, но и это горькое счастье человеческого тепла и внимания длится именно несколько дней. Уже неделю спустя вооруженная стража, гремя бердышами и стальными подковами высоких изогнутых каблуков, громко крича, непристойно бранясь, врываются в покои великого князя и, не обращая внимания на слезы и вопли перепуганного насмерть ребенка, грубо хватают и куда-то уводят и боярыню Аграфену и князя Ивана, с тем, чтобы уже никогда он их не увидел, и едва ли от него долго скрывается тайна их злодейской погибели. За что? Почему? Кто повелел?

Отныне в его детской жизни с поразительной внезапностью и быстротой сменяют друг друга не только сладкое ощущение своей чрезвычайной, чрезмерной значительности и горькое ощущение полнейшей, такой же чрезвычайной, чрезмерной заброшенности, ненужности никому, но и ужас насилия, который ему приходится пережить не раз и не два, а множество раз. То его тащат в тяжелых блестящих одеждах в боярскую Думу, отвешивают ему поясные поклоны и громко величают его, почти так, как в успенском соборе величает Бога красноречивый митрополит Даниил, то надолго забывают о нем, принуждая проводить недели и месяцы наедине со своими мрачными размышлениями, то вламываются к нему с бранью и криками и кого-нибудь уводят от него навсегда, то являются ненавистные Шуйские, усаживаются на лавку, вопреки тому, это он уже уяснил, что в его присутствии никто не должен, не имеет права, к тому же так непристойно и вольно, сидеть, облокачиваются на постель, которая когда-то принадлежала отцу и потому почитается им как святыня, кладут обутые ноги на кресла, на которых когда-то сиживали мать и отец, что он уже воспринимает как не смываемое ничем оскорбление, даже кощунство, то проникают, с опаской и тайно, в одиночку и вкупе, в его тщательно охраняемые покои первейшие из князей и бояр, кладут поясные поклоны, становятся на колени, наговаривают невероятные ужасы о своих недругах, раскрывают козни и заговоры, молят о милостях, о назначениях, о спасении близкой и дальней родни, без его воли и ведома попавшей в темницы Белаозера, Ярославля, Твери, Костромы, так что к нему возвращается сладкое ощущение своей чрезвычайной, чрезмерной значительности да разрастается уверенность в том, что его окружают враги.

Внезапно исчезает бесследно митрополит Даниил, который так часто благословлял его в Успенском соборе, имевший редкое право входить к нему в любое время и в любое время с ним говорить, о божественном, о нуждах церкви чаще всего, и протекает немало тревожного времени, пока до него добирается темная весть о плачевной участи первоблюстителя. Место заточенного Даниила занимает новый митрополит, игумен Троицкого Сергиева монастыря, когда-то, как он уже знает, крестивший его в православную веру, и этот новый митрополит неожиданно раскрывает ему злодеяния ненавистных издавна Шуйских и просит за Бельского, достойного человека и доблестного воина, верного воеводу. Ему внушают, что в Московском великом княжестве его слово закон, его одного: сотворится именно так, как он повелит. Он повелевает, в первый раз в своей жизни, и Шуйские смещены, а Иван Бельский возвращается в боярскую Думу и становится первым лицом в государстве, но первым только после великого князя, везде и во всем отдавая должное десятилетнему отроку, отчего возвращается к Иоанну приятное ощущение своей чрезвычайной, чрезмерной значительности.

Вдруг приходит глумливая грамота от крымского хана:

«Государского обычая не держал твой отец, ни один государь того не делывал, что он: наших людей у себя побил. После, два года тому назад, посылал я в Казань своих людей; твои люди на дороге их перехватили да к себе привели, и твоя мать велела их побить. У меня больше ста тысяч рати: если возьму в твоей земле по одной голове, то сколько твоей земле убытка будет и сколько моей казне прибытка? Вот и жду, ты будь готов; я украдкой нейду. Твою землю возьму, а ты захочешь мне зло сделать – в моей земле не будешь…»

В таком наглом тоне татары давно не ссылались в Москву. Между тем доносят лазутчики, что Крым и Казань и впрямь готовят совместный набег. Иван Бельский отправляет полки во главе с Шуйским во Владимир для прикрытия Москвы от Казани, другие полки уходят в Коломну, чтобы остановить нашествие крымских татар. До Москвы добираются двое плени ков, бежавших из Крыма, и приносят ужасную весть: Саип-Гирей поднимает орду, оставляя в становищах лишь женщин, стариков и детей, а с ним идут турки с пушками и пищалями, астраханцы, ногаи, азовцы, генуэзцы из Кафы, точно новый Мамай угрожает Москве.

Из Путивля высылают в дикое поле сторожи. Станичники находят в голой степи следы многих тысяч коней, говорят, тысяч сто. Другая сторожа на этой стороне Дона из укрытия видит, как идут татары орда за ордой, с утра идут до позднего вечера, а конца не видать.

Тогда в Коломну приводит большой полк князь Дмитрий Бельский. Всюду поднимается дворянское ополчение. Конные отряды со всех сторон подходят к Серпухову, к Туле, к Калуге, к Рязани. Во Владимир на помощь Ивану Шуйскому подходит Шиг-Алей с касимовскими татарами и конные рати из семнадцати городов.

Стремясь предотвратить панику среди посадских людей. Иван Бельский и митрополит Иоасаф используют авторитет и личность великого князя. Вновь его облачат в торжественные одежды и вместе с больным братом Юрием спешно приводят в успенский собор, где великий князь, в обычную пору скрываемый от простых прихожан стеной из пурпуровых тканей, должен публично молиться для ободрения растерянных подданных, и он, поставленный пред иконой владимирской Богоматери и мощами митрополита Петра, перепуганный, растерянный сам, но с ощущением своей чрезвычайной, чрезмерной значительности, громко плачет у всех на виду и обращается к Богу с молитвой:

– Боже! Ты защитил моего прадеда в нашествии лютого Тамерлана, защити и нас, юных, сирых! Не имеем ни отца, ни матери, ни силы в разуме, ни крепости в деснице, а держава требует спасенья от нас!

После долгих молений о милости Божией Московскому великому княжеству митрополит Иоасаф вводит его в боярскую Думу, и он, отрок десяти лет, уже начинающий осознавать, каких громадных сил разума, какой крепости в державной руке, каких жертв держава требует и ещё потребует от него, решительно обращается к тем, кто и без его обращения обязан его защищать:

– Враг идет: решите, здесь ли мне быть, а если быть мне не здесь, то куда удалиться?

В его присутствии, ещё в первый раз, первейшие из князей и бояр высоко толкуют о том, что в прежние грозные времена перед лицом неприятельского нашествия великие князья никогда не затворялись в Москве и что когда подступал Едигей, великий князь Василий Дмитриевич оставил властвовать на Москве князя Владимира Серпуховского и своих братьев, а сам ушел в Кострому собирать полки на подмогу, да Едигей погоню послал и едва-едва Бог помиловал великого князя, что к татарам в полон не попал, про нынешние времена нечего и толковать, ныне великий князь ещё отрок, никакой истомы не может поднять, не имеет сил и способности с места на место скакать для составленья полков.

Видя нерешительность и смущенье первейших князей и бояр, митрополит Иоасаф, не доверяющий им, отвечает тем, кто ищет опоры в примерах прежних времен, что нынче не отыщется безопасного места ни в Пскове, ни в Великом Новгороде, ни в Ярославле, ни в Галиче, ни в Костроме, вопрошает нестойких и слабодушных, уже не раз оставлявших без надлежащей защиты легко уязвимые украйны Московского великого княжества, на кого великий князь покинет Москву, где покоятся святые угодники, и заключает твердо, как истинный муж:

– Имеем силу, имеем Бога и наших святых, коим отец Иоанна поручил возлюбленного сын, унынию не предавайтесь.

Тогда единодушнее осеняет вечно слабодушных, вечно ненадежных подручных князей и бояр:

– Государь, останься в Москве!

И отрок, ещё только засевший за учебные книги, делающий всего лишь первые шаги в размышлении о смысле его назначения, однако, уже сознавая величайшую важность минуты, испытывая страшное волнение от сознания опасности и своей ответственности за безопасность Русской земли, отдает повеление готовить город к осаде, и те же подручные князья и бояре, которые ещё вчера по своей прихоти бесцеремонно и неурочно врывались в его неприкосновенные великокняжеские покои, чуть не до смерти пугая его, громко клянутся умереть за своего государя, за святые церкви, за домы свои.

Тут же призываются в Кремль городовые приказчики, им передается повеление великого князя. Обрадованные, что юный князь уже входит в возраст, гордые его повелением, они отправляются по вверенным их попечению слободам и концам, созывают посадских людей, велят готовить запасы, разбивают их на десятки и сотни, расписывают по вратным башням, по стенам и стрельницам, расставляют по местам пищали и пушки, и посадские люди, воодушевленные одним словом великого князя, клянутся на кресте за него и за домы свои крепко стоять и головы свои положить.

Уже татары приступают к Зарайску, что на Осётре, правом притоке Оки. Воевода Назар Глебов бесстрашно стоит в каменной крепости, бьет по татарам из пищалей и пушек, в ночной вылазке наносит им ощутимый урон, а пленных отправляет в Москву. Саип-Гирей принужден обойти неподатливый город. Орда во множестве высыпает на правый берег Оки, выставляет турецкие пушки и под их прикрытием готовится к переправе.

Но никакая опасность не способна охладить мятежный дух подручных князей и бояр. Не слыша над своей головой крепкой, державной руки, какая была у великого князя Василия Ивановича, они, ввиду неприятеля, затевают свару о старшинстве, не хотят вести вверенные им полки, а жаждут перейти на другие полки, в соответствии с тем, на каких полках ходили их деды и прадеды. Того гляди, татары переправятся, не встретив сопротивления, и в самом деле дойдут до Москвы.

Иоанн, юный отрок, безусловно верит крестным целованиям, данным в Кремле, поскольку ещё не имеет сурового, горького опыта действительной жизни, но проходит всего несколько дней и становится очевидным, что решительно никто из этих взрослых, именитых людей не торопится умереть ни за него, ни за домы свои, ни тем более за чуждое им Московское великое княжество, что воеводы, приведшие полки на Оку, никак не могут решить, кому быть первым, кому вторым или третьим, и тогда десятилетнему отроку составляют и дают на подпись послание, в котором он убеждает этих взрослых, позабывших о крестном целованье людей, чтобы они оставили личности, духом и сердцем соединились на отечество, за государя и веру, за Русскую землю, и заканчивает словами, которые не могут не возвысить его в собственном мнении:

«Обещаю любовь и милость не только вам, но и детям вашим. Кто падет в битве, того велю вписать в книги животные, того жена и дети будут моими ближними…»

Выслушав сердечное послание великого князя, вероятно, составленное красноречивым Иоасафом, бородатые воеводы обнимаются и чуть не плачут от умиления. В сущности, по-русски впечатлительные, добрые, поневоле запутанные в неповиновение и зло этим пресловутым благословением прародителей, они шумно толкуют между собой:

– Укрепимся, братья, любовью, помянем жалование великого князя Василия.

– Государю нашему великому князь Иоанну Васильевичу ещё не пришло время самому вооружаться, ещё мал. Послужим государю малому и от большого честь примем, а после нас и дети наши.

– Постраждем за государя и веру христианскую.

– Если Бог желание наше исполнит, то мы не только здесь, но и в дальних странах славу получим.

– Смертные мы люди: кому случится за веру и государя до смерти пострадать, то у Бога незабвенно будет, а детям нашим воздаяние будет от государя.

Только что готовые выдрать друг другу бороды до самого корня, просветлевшие воеводы просят друг и друга прощения, расходятся по полкам и пересказывают служилым людям послание великого князя, В ответ раздаются умиленные клики:

– Рады государю служить!

– Головы за христианство положим!

– Хотим пить с татарами смертную чашу!

Расстроенные было полки воодушевляются, приходят в должный порядок и с такой решимостью выступают вперед, на левый берег Оки, что в татарском стане поднимается паника, до того опустошившая и без того слабые души налетчиков, что татары ночью уходят, страшась сразиться с Москвой. Москва ликует. Москва торжественно празднует полную, бескровную и потому блистательную победу, тем более славную, что о московских победах давно не слыхать. Гудят, заливаются на сотнях колоколен колокола. Десятилетнего отрока вновь приводят в Успенский собор. В присутствии своих приближенных он возносит Всевышнему благодарственные молитвы за счастливое избавление отечества от иноверных, иноплеменных, затем именем того же отечества изъявляет свою державную признательность воеводам, и возвышенные внезапно налетевшей благодарностью чистосердечному отроку за светлое слово сами просветленные воеводы со слезами отвечают ему:

– Государь, мы победили твоими ангельскими молитвами и счастьем твоим!

Кто тверже прежнего не уверует после этих славных, неожиданных происшествий в Бога и в спасительную силу коленопреклоненных молитв? Кто не уверует в собственное могущество, в свою единственную ответственность перед Богом, перед отечеством и людьми? Кто не осознает высокости своего свыше определенного назначения? Кто не возвысится духом после таких восхвалений? То не ощутит в душе своей необыкновенную, всепобедную мощь? Кто не возрадуется совершённому подвигу? Кто не вознесется самыми радужными надеждами, не осветится самыми радужными мечтами о будущем?

Но не успевает он упиться громом победы, не менее значительной, не менее славной, чем победа на речке Угре, не успевает насладиться жарким сознанием только что совершенного подвига на благо Русской земли, возрадоваться, возвыситься духом, как его впечатлительная душа вновь грубо раздавлена и бесцеремонно, безжалостно втоптана в грязь. В неурочное время, в три часа до свету митрополит Иоасаф в лихорадке и суматохе поднимает его, полуодетого, полусонного ставит во главе кое-как собранного немногочисленного крестного хода, которым смело идет на вооруженных, пришедших в слепую ярость мятежников, возбуждает петь вместе с нестройным, потерявшимся хором, надеясь воодушевить своих немногих сторонников присутствием великого князя, но уже с шумом и гамом врываются те же, так недавно им восторгавшиеся князья и бояре и до зубов вооруженные новгородские конники, хватают митрополита, чтобы без права, единственно силой лишить его сана первоблюстителя, который дает и который может отобрать только освященный собор, не теряющий присутствия духа Иоасаф, выказав неожиданно прыть, скрывается от мятежников на укрепленном митрополичьем подворье, разъяренные новгородцы швыряют в узорчатые окна каменья, сопровождая свои богохульские действия непристойными изречениями языческих предков, точно ещё вчера не восхищались ангельскими молитвами, находчивый Иоасаф и тут ускользает от взбесившихся прихожан на подворье Троицкого Сергиева монастыря, и лишь в этом святом месте вооруженные бунтовщики хватают этого святого для каждого православного старца и заточают в келье Кириллова белозерского монастыря.

Нетрудно понять, что вновь перепуганные до смерти отрок, уже сознающий, что он великий князь, государь, верховный правитель всей Русской земли, ответственный за судьбу своих подданных, способный возглавить осаду Москвы, воодушевлять и двигать полки, одерживать блистательные победы над вековечным врагом, оказавшись, посреди ночи, невольным свидетелем непотребных, диких, непристойных бесчинств, испытывает и ужас, и бесчестье, и злобу, и жажду мести, и полнейшее бессилие перед теми, кто не устрашается посягнуть на неприкосновенную особу митрополита, невозможность вмешаться, без промедления прекратить безобразие, как от него требует долг и обязанность великого князя, наказать непокорных, восстановить поруганную у него на глазах справедливость, водворить порядок, покой, на страже которого он поставлен не только отцом, но и Богом, в чем его успевает наставить благочестивый Иоасаф и что успевают подтвердить сами подручные князья и бояре.

Немудрено, что после таких беспорядочных, слишком сильных, слишком болезненных ощущений Иоанн с особенной остротой сознает свое одиночество. Ему хочется где-то укрыться, куда-то уйти от помрачающих душу и ум беспутств и бесчинств, а так как этого сделать нельзя, он жаждет на худой конец отыскать в этой озлобленной стает жестоких и буйных искателей власти, раздач и жалованных грамот хотя бы одного сердечного друга, советчика, на которого бы он мог опереться, которому бы мог доверять, рядом с которым чувствовал бы себя человеком, властителем, а не жалким, бессильным щенком.

Не тут-то было. Когда в поисках надежного, сердечного друга огорошенный отрок с пристальным вниманием оглядывается вокруг, он обнаруживает, что беспрестанно бунтующие князья и бояре, от одной семьи, то другой, не подпускают к нему тех для них посторонних, подозрительных лиц, кто мог бы, сблизившись с ним, хоть на малую толику ущемить их своевольную, их бесконтрольную власть над Московским великим княжением, ему не удается отвязаться от мысли, что, в сущности, они заточили его в царских палатах и что без их ведома и согласия он не в состоянии шагу ступить, это он-то, великий князь, наследственный государь, получивший власть по благословению прародителей, правитель, дающий ответ только Богу.

Само собой разумеется, он с удвоенной, с утроенной силой жаждет вырваться на свободу, занять то положение, которое принадлежит ему по праву рождения, но слишком скоро ему приходится убедиться, что вырваться на свободу нельзя, так настойчиво, неотступно его стерегут, а это для его детского ума означает только одно: его высокое положение утрачено им навсегда.

Естественное, неизбежное следствие: с малых лет, когда ребенок так чист, так правдив, он учится лукавить, изворачиваться, таиться, за спиной ретивых своих надзирателей приближает Федора Воронцова, довольно заурядную личность, едва ли достойную откровенности и приязни великого князя, приближает скорее всего потому, что не обнаруживает возле себя никого, кто более пригоден для простой неторопливой беседы о чем ни попало или совета, но и тут его подстерегает не просто ещё одна неудача, не просто позор и умаление его государевой власти и чести, а грязный, непотребный скандал прямо у него на глазах, затем избиение избранного им человека только за то, что он, московский великий князь, государь всея Руси, почтил его своей доверительной дружбой.

В ужасе, чуть не в истерике, обливаясь слезами, он тут же, в присутствии равнодушных к его слезам подручных князей и бояр, не сделавших ни тени попытки взять под защиту своего же собрата, умоляет нового митрополита, Макария, остановить гнусное нападение многих на одного, заклинает главу московского православия спасти ни в чем не повинного христианина, его прихожанина, которого митрополит, не будь он в согласии с Шуйскими, обязан был защищать и без просьбы с его стороны.

Только после этой слезной мольбы митрополит и бояре Морозовы обращаются к зарвавшимся похитителям государевой власти именем великого князя и просят Воронцова не убивать. Шуйские обещают сохранить жизнь нежеланному любимчику Иоанна, оборванного, в кровоподтеках и синяках выводят из дворцовых сеней и отдают под стражу своих служилых людей. Иоанн умоляет сослать Воронцова и его сына в Коломну, если уж Шуйские не желают их видеть в Кремле. Вновь Шуйских уговаривает митрополит и Морозовы, и Шуйские соглашаются, как подачку, как милость, выслать их в Кострому, причем не останавливаются и перед тем, чтобы оскорбить митрополита, по их мнению, предавшего их. Летописец с сокрушением говорит:

«И когда митрополит ходил от государя к Шуйским, Фома Головин у него на мантию наступал и разодрал её…»

Зерно за зерном эти бесконечные безобразия со всеми отвратительными подробностями западают в уже недетскую память подрастающего великого князя, и даже спустя двадцать лет, когда он диктует первое послание предателю Курбскому, каждая сцена как живая встает перед его мысленным взором:

«Когда же суждено было по Божьему предначертанию родительнице нашей, благочестивой царице Елене, переселиться из земного царства в небесное, остались мы с почившим в Бозе братом Георгием круглыми сиротами – никто на не помогал; оставалась нам надежда только на Бога, и на Пречистую Богородицу, и на всех святых молитвы, и на благословение родителей наших. Было мне в это время восемь лет; и так подданные наши достигли осуществления своих желаний – получили царство без правителя, об нас же, государях своих, никакой заботы сердечной не проявили, сами же ринулись к богатству и славе, и перессорились при этом друг с другом. И чего только они не натворили! Сколько бояр наших, и доброжелателей нашего отца, и воевод перебили! Дворы и села и имущества наших дядей взяли себе и водворились в них. И сокровища матери перенесли в Большую казну, при этом неистово пиная ногами и тыча в них палками, а остальное разделили. А ведь делал это дед твой, Михайло Тучков. Тем временем князья Василий и Иван Шуйские самовольно навязались мне в опекуны и таким образом воцарились; тех же, кто более всех изменял отцу нашему и матери нашей, выпустили из заточения и приблизили к себе. А князь Василий Шуйский поселился на дворе нашего дяди, князя Андрея, и на том дворе его люди, собравшись, подобно иудейскому сонмищу, схватили Федора Мишурина, ближнего дьяка при отце нашем и при нас, и, опозорив его убили; и князя Ивана Федоровича Бельского и многих других заточили в разные места; и на церковь руку подняли: свергнув с престола митрополита Даниила, послали его в заточение; и так осуществили все свои замыслы и сами стали царствовать. Нас же с единородным братом моим, в Бозе почившим Георгием, начали воспитывать как чужеземцев или последних бедняков. Тогда натерпелись мы лишений и в одежде и в пище. Ни в чем нам воли не было, но всё делали не по своей воле, и не так, как обычно поступают дети. Припомню одно: бывало, мы играем в детские игры, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, опершись локтем о постель нашего отца и положив ногу на стул, а на нас и не взглянет – ни как родитель, ни как опекун и уж совсем не как раб на господ. Кто же может перенести такую гордыню? Кто перечислит подобные бессчетные страдания, перенесенные мною в юности? Сколько раз мне и поесть не давали вовремя. Что же сказать о доставшейся мне родительской казне? Всё расхитили коварным образом: говорили, будто детям боярским на жалованье, а взяли себе, а их жаловали не за дело, назначали не по достоинству; а бесчисленную казну деда нашего и отца нашего забрали себе и на деньги те наковали себе золотые и серебряные сосуды и начертали на них имена своих родителей, будто это их наследственное достояние. А известно всем людям, что при матери нашей у князя Ивана Шуйского шуба была мухояровая зеленая на куницах, да к тому же из потертых; так если это и было их наследство, то чем сосуды ковать, лучше бы шубу переменить, а сосуды ковать, когда есть лишние деньги. А о казне наших дядей что и говорить? Всю себе захватили. Потом напали на города и села, мучили различными жестокими способами жителей, без милости грабили их имущество. А как перечесть обиды, которые они причинили своим соседям? Всех подданных считали своими рабами, своих же рабов сделали вельможами, делали вид, что правят и распоряжаются, а сами нарушали законы и чинили беспорядки, от всех брали безмерную мзду и в зависимости от неё и говорили так или иначе, и делали. Так они жили много лет, но когда я стал подрастать, то не захотел быть под властью своих рабов; и поэтому князя Ивана Васильевича Шуйского от себя отослал, и при себе велел быть боярину своему князю Ивану Федоровичу Бельскому. Но князь Иван Шуйский, собрав множество людей и приведя их к присяге, пришел с войсками к Москве, и его сторонники, Кубенские и другие, ещё до его прихода захватили боярина нашего, князя Ивана Федоровича Бельского, и иных бояр и дворян и, сослав на Белоозеро, убили, а митрополита Иоасафа с великим бесчестием прогнали с митрополии. Потом князь Андрей Шуйский и его единомышленники явились к нам в столовую палату, неистовствуя, захватили на наших глазах нашего боярина Федора Семеновича Воронцова, обесчестили его, оборвали на нем одежду, вытащили из нашей столовой палаты и хотели его убить. Тогда мы послали к ним митрополита Макария и своих бояр Ивана и Василия Григорьевичей Морозовых передать им, чтобы они его не убивали, и они с неохотой послушались наших слов и сослали его в Кострому: а митрополита толкали и разорвали на нем мантию с украшениями, а бояр толкали в спину…» И уже в те беспомощные детские годы в его неокрепшем сознании безответно, бесплодно бьются вопросы, на которые у него не найдется удовлетворительного ответа до конца его дней:

«Это они-то – доброжелатели, что вопреки нашему повелению хватали угодных нам бояр и избивали их, мучили и ссылали? Так ли они готовы душу за нас, государей своих, положить, если приходят на нас войной, а на глазах у нас сонмищем иудейским захватывают бояр, а государю приходится сноситься с холопами и государю упрашивать холопов? Хороша ли такая верная воинская служба? Вся вселенная будет смеяться над такой верностью! Что и говорить о притеснениях, бывших в то время? Со дня кончины нашей матери и до того времени шесть с половиной лет не переставали они творить зло!..»

В сущности, хоть и подручные, но по-прежнему, как в удельные времена, своевольные князья и бояре вяжут его по рукам и ногам незримыми нитями власти, держат как пленника, не позволяют самостоятельно шагу ступить никогда и ни в чем не считаются с его государевой волей, прикрывая своё безначалие его малолетством даже тогда, когда начинает он подрастать, лишают его воли даже в таких пустяках, как выбор ближайших прислужников, так что дворецким ему служит князь Иван Кубенской, один из убийц князя Бельского, плененного и заточенного Шуйским, которого он ненавидит за это гнусное преступление и которого не в силах сместить, несмотря на развязность и неприличное поведение приставленного к нему палача.