скачать книгу бесплатно
В июле запыленный татарский гонец вручает ему послание правительницы Казани, в котором дочь ногайского хана именем своего малолетнего сына требует заключения мира, точно уже сговорилась с воровским Крымом и с разбойной ногайской ордой. Немирный, мятущийся, стремящийся всюду поспеть, Иоанн на неприличное требование отвечает резко и грубо: о мире не гонца присылают просить, о мире ведут переговоры послы. Послов упрямая дочь ногайского хана присылать не желает. Её нежелание означает войну.
Точно спеша все дела обстроить перед новым походом, он женит Юрия, глухонемого, малоумного младшего брата, на княжне Иулиане Палецкой, возвышая, располагая к себе этим браком счастливого князя-отца, велит служилым людям большого полка идти к Суздалю, передового к Шуе и к Мурому, сторожевого к Юрьеву-Польскому, полки левой руки к Ярославлю, полки правой руки к Костроме, двоюродному брату Владимиру Старицкому сватает Евдокию Нагую, старинного тверского боярского рода, отошедшего в Переславль-Залесский на московскую службу, возможно, сватает по совету Сильвестра, сторонника и почитателя крепкого брака, преследователя и ненавистника малейшего блуда, так что решился в кремлевских палатах изобразить нагую блудницу, танцующую перед Христом, в напоминание известной истории, наконец отправляет послов взять крестное целование с польского короля и литовского великого князя о неукоснительном и наиполнейшем исполнении подписанных грамот о перемирии. Послам даются наистрожайшие указания: вновь требовать, чтобы Сигизмунд Август признал новое имя московского государя, потребовать также, чтобы крестное целование исполнялось по всем пунктам, в особенности что касаемо взаимного возвращения пленных и беглецов, поскольку Иоанн ни под каким видом не хотел бы сам нарушить крестного целования, особо же просить свободы плененным боярам Овчине-Оболенскому и Голице-Булгакову за выкуп в две тысячи золотом. Во главе посольства он ставит окольничего Михаила Морозова, с ним едут другой Морозов и дьяк Карачаров, все трое приблизительно в том же ранге, в каком были Кишка, Комаевский и Есман.
То ли Михаил Морозов оказывается абсолютно бездарным послом, то ли в угоду думным боярам не выказывает должного рвения, чтобы исполнить волю царя и великого князя, то ли сам лично не имеет желания её исполнять, только переговоры ведутся формально, поспешно и на всех пунктах проваливаются, даже на тех, где не стоило труда настоять на исполнении интересов Московского царства, тем более что в Кракове окольничему противостоит луцкий епископ Валериан да Сапега, дипломаты далеко не первой руки.
В соответствии с повеление, первая речь заводится о царском имени. Михаил Морозов обязан наиточнейшим образом, слово в слово передать поручение Иоанна, его доказательства, разъясняющие, что Иоанн требует титула по обычаю, принятому между европейскими государями:
– Дело знаменитое, все государи христианские имя свое пишут по венчанию, а короли по коронованью.
В пример передается через послов, что Ольгерд королем не писался, а Ягайло, Ольгердов сын, корону на себя возложил, и все прочие государи стали писать его королем. Напоминается также, что имя Иоанн получает от своих прадедов, причем не совсем осторожно называется имя великого князя Владимира Мономаха, который как-никак царем не писался.
Однако Европе московские дела не пример, Европа никогда просто так не позволит Москве то, что позволяет себе, стало быть, Ягайло тут не при чем, и Сигизмунд Август с небрежным смешком повелевает послу передать, что прежде ни сам Иоанн, ни его отец, ни его дед не писались царями, а что до Владимира Мономаха, так ведь это чересчур уж давнее дело, к тому же Киев есть и вовеки пребудет вотчиной польского короля и литовского великого князя, из чего следует, что польский король и литовский великий князь больше прав имеет именоваться царем киевским, чем Иоанн царем московским, да польскому королю и литовскому великому князю царский титул не надобен: царский титул не принесет ему ни почестей, ни славы, ни выгод.
Наперед угадывая возражения Сигизмунда Августа, многократно повторенные Станиславом Кишкой в Москве, Иоанн передает маловерными устами Михаила Морозова:
– Если польется кровь, то она взыщется на тех, которые покою христианского не хотели, а тому образцы были: Александр-король деда государя нашего не хотел писать государем всея Русии, а Бог поставил на что? Александр-король к этому придал ещё много и своего. А ныне тот же Бог.
Сигизмунд Август по понятным причинам не желает припоминать это пренеприятное происшествие и обходит эту слабо прикрытую угрозу молчанием, а Михаил Морозов со своей стороны ничего нового не может или не хочет или не считает нужным прибавить и тем признает правоту польского короля и литовского великого князя, тем вновь способствуя унижению своего государя.
Для Иоанна не менее, а в некотором смысле даже более важно настоять на прямом исполнении крестного целования о перебежчиках, которых обе стороны уже несколько раз обязывались возвращать восвояси и никогда не делали этого, не в силах одолеть соблазна приобрести ещё одного, хоть и беглого, воина, и он увещевает устами Михаила Морозова:
– И ты, брат наш, порассуди, чтобы это неисполнение на наших душах не лежало: или вычеркни условие из грамоты, или уже будем исполнять его, станем выдавать всех беглецов.
Сигизмунд Август и тут изворачивается, вычеркивать из перемирных грамот условие о выдаче перебежчиков не находит удобным, а насчет крестного целования высказывается неопределенно, заверяя не в меру покладистого посла, точно уже навострившегося сбежать, что ни в чем против подписанных пунктов не поступает, всё делает заведенным порядком, по старине, будто бы позабыв, что именно старина закрепляет право каждого служилого человека свободно переходить от одного государя к другому.
На просьбу же взять большой выкуп всего за двоих воевод Сигизмунд август отвечает уже прямой наглостью, стоящей наглости крымского хана: в обмен на двух воевод он требует Чернигов, Мглин, Дроков, Попову гору, Заволочье и Себеж, что уже не сообразно ни с чем и объясняется одним малопристойным желанием покруче оскорбить своего московского брата, как они один другого именуют по этикету, ни с того ни с сего надумавшего именоваться царем, то есть кесарем, то есть императором, равным императору Священной Римской империи, а более никому.
Получив и эту пощечину, в точности переданную Михаилом Морозовым, ожесточившийся, с жаждой скорой, непременно громкой победы, которая одна крепче всевозможных венчаний и пререканий с упрямым соседом утвердит его право на новое имя и принудит и крымского хана и польского короля изъясняться с ним более учтивым, если не почтительным тоном, двадцать четвертого ноября Иоанн во второй раз, отстояв в храме Богородицы долгую покаянную службу с надеждой на милосердие Сына Её, выступает из Москвы во Владимир, взяв с собой брата Юрия, на Москве оставив своим наместником Владимира Старицкого, неосторожно подавая подручным князьям и боярам крамольную мысль о замене правителя.
Глава двадцать первая
Преобразования
Отчего он повелевает полкам собираться по разным городам, расположенным в неблизком расстоянии один от другого? В этом решении нельзя не видеть рачительного хозяина Русской земли, который хлопочет о сносном размещении большой массы служилых людей, о пристойном их пропитании, о приготовлении пищи не на кострах в открытом поле вокруг малонаселенного, утратившего свои былые богатства Владимира, как учинялось прежде московскими воеводами, идущими на Казань, а в домашних условиях, в печах посадских людей, под присмотром тамошних домовитых хозяев.
В его решении есть и другая, довольно щекотливая сторона. Наглядевшись два года назад на бестолковые, полубезумные распри подручных князей и бояр из-за мест на полках, он заранее разъединяет неуживчивых претендентов на воеводство, оставляет самых важных из них без полков, а во Владимире собирает лишь немногих князей и бояр, что-то походящее на главный штаб, верно, надеясь в душе, что таким простым способом ему удастся если не примирить, то хотя бы остудить накал диких страстей, которые каждый раз мутят головы воеводам, как только они сходятся в очумелой схватке за власть, не жалея ни жирных ланит, ни глубоко почитаемой, лелеемой и холимой растительности на голове и лице.
Он заблуждается. Диких страстей ничем не остудишь, раз они дикие, кроме крепкого кулака. Как только приходит пора расписывать воевод по полкам, подручные князья и бояре вновь забирают это важнейшее дело в свои дрожащие от нетерпения алчности руки, отстранив царя и великого князя точно так, как отстранили в начале переговоров с Литвой, предоставляя ему одно формальное право безучастно следить за взметнувшимся шквалом взаимных срамных оскорблений, за грязной склокой и мордобоем да по завершении этой идиотской баталии, когда они станут бить челом с лицемерным благообразием и смирением, утвердить их неразумный, способный только повредить приговор, независимо от того, одобряет он или не одобряет выбор разгоряченных князей и бояр.
Неизвестно, заваривается ли на этот раз военный совет слишком скандальным, заранее ли изготовляется к нему Иоанн или на ходу изобретает способ притупить распрю без применения карающей власти, которой на эту минуту, по правде сказать, и нет у него, только внезапно он вызывает из Москвы митрополита Макария, рискнув оставить стольный град на одного Владимира Старицкого. Макарий является, соединяется с владыкой крутицким Саввой, в главном соборе Владимира оба пастыря служат молебен о даровании православному воинству победы над нечестивыми, после чего, пользуясь молитвенным настроением служилых людей, митрополит, духовный владыка Русской земли, наставляет князей и бояр, уговаривает прекратить греховную грызню за места и считаться родством уже после счастливой победой над агарянами.
Кое-как удается уладиться, поистине с помощью Божией. Посмирневшие воеводы отправляются в путь. Идут по разным дорогам, на значительном расстоянии полк от полка. С большим полком, подошедшим из Суздаля, едет верхом, как все служилые люди, сам Иоанн.
Природа точно берется испытать московское войско. Снова самая середина зимы, как два года назад, когда всюду можно пройти, только два года назад терзали оттепели и рушились с потеплевших небес проливные дожди, а на этот раз свирепствуют жуткие холода, птицы падают на лету, даже во время движения мороз добирается до костей, что, впрочем, немудрено, поскольку многие служилые люди одеты по-прежнему скудно, ночью под кустами да под шалашиками замерзают насмерть десятками, вновь, ещё не встречали врага, серьезная убыль в рядах.
Разумеется, для Иоанна на каждой стоянке раскидывается роскошный утепленный шатер, но в прочем он терпит те же лишения, своим видом и словом, вседневным напоминанием о необоримой силе Христа, направившего православные полки на неверных, ободряет служилых людей, «забыв негу, роскошь двора и ласки прелестной супруги», как в раздушенном стиле сентиментальной поэзии изъясняется чувствительный Карамзин.
Спустя три недели измотанные полки соединяются в Нижнем Новгороде. Пока воины отдыхают, а воеводы приводят в порядок поредевшие, растрепанные ряды, Иоанн выдвигается вперед во главе собственного полка, составленного из служилых людей его наследственного великокняжеского удела, и устраивает стоянку на острове Роботке, не столько по исключительному удобству этого места, сколько из гордого презрения к нежелательному с точки зрения суеверия этого нарочитого удвоению грозовых обстоятельств.
Четырнадцатого февраля 1550 года он видит Казань, первый и единственный потомок победоносного Владимира Мономаха, пришедший к татарской столице с полками, а не с протянутой рукой, унизительно молящей подать в качестве милостыни ярлык на княжение. Он видит крепость как будто неважную, деревянную, прямо ничтожную в сравнении с каменным московским кремлем, особенно неказистую по колено в зимних снегах. Вид крепости его ободряет. Сознание превосходства над малолетним Утемишем-Гиреем и его матерью, дочерью ногайского хана, оставшихся после кровавых усобиц без воевод, придает ему мужества. С царским полком он занимает берег озера Кабана и отсюда расставляет остальные полки: большой полк Дмитрия Бельского, с Шиг-Алеем в придачу, на Арское поле, полки правой и левой руки в долине замерзшей Казанки, осадные пушки на льду Поганого озера и в устье Булака.
Пушки открывают пальбу. Полки со страшным грохотом глухих барабанов и дикими завываньями странно-воинственных труб со всех ног скачут на приступ. Из ворот крепости им навстречу ходкой рысью вылетают отряды конных татар. Бьются упорно, до наступления ночи, обе стороны несут большие потери, у татар гибнут один из крымских ханов Челбак и сын одной из бесчисленных жен Сафы-Гирея, что сильно действует на дух татарского войска. Уже начинает казаться, что ещё один сильный натиск, рывок и московская конница на плечах побежавших татар ворвется в Казань.
Ничего подобного не происходит. С наступлением ночной темноты московским полкам приходится отойти. На другой день приступают к осаде, в надежде задушить татар огнем пушек и голодом. Стоят одиннадцать дней. На Сретенье в ночь, на повороте зимы, внезапно налетают с юга не по времени теплые ветры, проливные дожди обрушиваются на землю, как два года назад, «и наступила большая теплота, – сокрушается летописец, – и весь лед покрыла вода на Волзе», портится порох, из пушек нечем стрелять, костры не горят, ни обсушиться, ни похлебки сварить, воины тощают, болеют, кончаются сухари и мука, окрестности разграблены до последней соломины, у татар и черемис уже нечего взять, полкам грозит голод, какой готовился осажденной Казани, беда за бедой.
В каком ужасном состоянии впечатлительный Иоанн! Летописец, видимо, взятый в поход для прославления царских побед, видит его «со многими слезами, что не сподобил его Бог к путному шествию», главное, не сподобил во второй уже раз, что вдвойне чувствительно для него. Смятенный, со сдавленным сердцем дает он приказ отступать. «А от Казани пошел государь во вторник на Зборной неделе, а Казани не взял…»
Возвращаются тяжело, под дождем, снова водой, идущей поверх сизого волжского льда. Посошные ратники из сил выбиваются, помогая некормленым лошадям тащить неподъемные пищали и пушки. Медленно, с натугой идут. Впереди большой полк, за ним остальные полки. Назади на случай наскока обрадованных татар легкая конница сторожевого полка. С этой конницей отступает и Иоанн.
Он размышляет, он то и дело оглядывается назад, на спасенную непогодой Казнь. Вторую неудачу не объяснить ни кознями капризного случая, ни даже праведным гневом Христа, будто бы обрушившего новое наказание за грехи. Необходимо понять и вновь приступить, но приступить уже по-иному. А как?
Кажется, первой приходит очевидная мысль о неодолимых трудностях зимних походов. Полки вынуждаются преодолевать громадные расстояния нетронутым бездорожьем, в морозы снега выше колена, а то и по грудь, в ненастье мокрый снег, вода поверх льда, продушины, потери пушек, гибель людей. Может быть, правы татары, налетая на Русскую землю в конце лета, по первой осени, передвигаясь сухими лощинами, балками, до начала дождей? Может быть, летом двинуться в следующий раз на Казань?
Он поднимается на холмы, на пригорки, разглядывает незнакомую местность, страшится обнаружить погоню татар, которые могут идти по пятам, в устье Свияги, верстах в тридцати от Казани, позвав Мстиславского, Щенятева, Микулинского, Морозова, Шиг-Алея, поднимается на гору, названную Крутой, далеко назади видит проклятую, не дающуюся в руки Казань, впереди открывается Нижний Новгород, Вятка. Услужливый Шиг-Алей, выговаривая скверно по-русски, поясняет, что с запада под горой лежит озеро Щучье, из озера речка бежит, называется щука, обтекает гору с севера и впадет в Свиягу, весенним разливом гора обращается в остров, от половодья на всё лето до осени остаются озерки и болотца, закрывая подступы с юга. Он видит: гора неприступна, точно природой сооруженная крепость, и, может быть, странно ему, что его воеводы, десятки раз проходившие с полками эти места, не обратили внимания на такое удачное, самой природой укрепленное место.
Он склонен к быстрым, являющимся в мгновение ока решениям, и как будто решение напрашивается само собой, без особых усилий ума, тем более, что он прекрасно и во многих подробностях знает историю, а вся история землепашеской, торговой, по своей природе мирной, миролюбивой Русской земли в возведении крепостей по всем своим рубежам, отовсюду открытым, для круговой обороны от кочующих наглых соседей, не так уж давно Иван Васильевич, дедушка, основал Иван-город, а Василий Иванович, батюшка, основал Васильсурск немногим более ста верст от Казани, воевода Бутурлин лет пятнадцать назад в три недели поставил в литовской земле земляную крепость на острове Себеж, оснастив пушками, подвезя в достатке порох и ядра, наготовив хлебный запас.
Однако все эти крепости возводились единственно для обороны обнаженных, истощенных набегами, равнинных украйн, он же озабочен созданием постоянного укрепленного лагеря, тоже с пушками, с порохом, с ядрами, с хлебным запасом, откуда сподручней и ближе повести новое наступление на точно заколдованную Казань, чтобы не таскать за собой громадный обоз, сосредоточить и держать здесь пригодное войско, хотя бы полки сторожевой, передовой и запасный, а от Владимира, Ярославля и Костромы вести полки большой да правой и левой руки, причем вести налегке, не утомляя, сберегая силы служилых людей и коней. Укрепленный лагерь должен быть поместительным, сильным, татарин под носом, на конный переход или два, большого лагеря разбить не дадут, как тут быть?
Мысль вспыхивает, но по своему обыкновению он не принимает тут же решения, даже летопись, которую составляют обыкновенно задним числом, потом дополняют и переправляют множество раз, об этом событии извещает в довольно расплывчатых, допускающих противоречивые толкования выражениях:
«И пришел царь и великий князь на Свиягу, и взъехал на крутую гору, и с ним мало от вои его яко 30, и рассмотря величество горы тоя, и человеколюбивый Бог виде благоутробие его, и еру велию, и подвиг православные ради веры, вложи в сердце его свет Благоразумия, по благодати Божией на той бы ему горе поставити город казанского для дела и тесноту бы учинить казанской земле…»
Свежими, молодыми глазами он видит не только далеко открытую холмистую местность, прилегающую ко всё ещё неприступной Казани, и эту прежде никем из его воевод не примеченную Круглую гору. Свежими, не приобыкшими к такому нелепому зрелищу, именно молодыми глазами наконец видит он боевые действия своих плохо вооруженных, необученных служилых людей. Вся разом, без расчета и плана, дико вопя, бросается конница на приступ к укрепленному городу, обнесенному хоть деревянными, да высокими и прочными стенами, не соблюдая никакого военного строя, не придерживаясь ни десятков, ни сотен, ни какого-либо порядка, все скопом и каждый сам по себе, врезаются в ряды таких же конных татар, перемещаются, перемешиваются, взмахивают топорами и кистенями и скорее продавливают татар своей массой, чем одолевают искусством и блеском оружия. А его воеводы, которые с такой диковинной яростью предъявляют свои потомственные права на вожденье полков? Воеводы никого никуда не ведут, не управляют ничем, в превратностях битвы не отдают никаких приказаний, не группируют и не перегруппировывают по мере надобности вверенной им разномастной, сломя голову скачущей конницы. Воеводы сами скачут сломя голову впереди этой необузданной массы и бьются с врагом как обыкновенные воины, не оказывая ясной мыслью вождя никакого влияния на исход столкновения, так же мало ответственные за поражение, как за победу, если бы каким-нибудь чудом победу довелось одержать. Он видит перед собой не армию, подобную римским когортам, а беспорядочную толпу кое-как вооруженных людей, и для него остается неразрешимой загадкой, как эта стихийно скачущая, беспорядочная толпа может ворваться в пределы укрепленного города, кроме как на плечах опрокинутого врага, не выказывающего желания опрокидываться, разве что взобраться на стены верхом на конях?
Поразительно, как этот начитанный юноша, выучивший почти наизусть не одни жития святых и подвижников веры, он и обширные летописные своды, в затруднительных случаях всегда оборачивается назад, вглядывается и вдумывается в седы глубины истории, однако ищет там и находит не одну только измозоленную традицию, отчину и дедину, как щепетильные его воеводы, в гневе обиды друг другу дерущие бороды из-за мест, но большей частью обращает внимание на деяния редкие, необычные, нарушающие традицию, утучненные пока что никем не разгаданным, но уже вызревающим зерном благодетельной новизны.
Так и на этот раз ему на ум приходит драматическая история Стародуба. Было так, что лет пятнадцать назад к порубежной нашей западной крепости подступили алчущие захватов литовцы коронного гетмана Радзивила, с наемными пехотинцами, с пищальниками и пушкарями, обложили со всех сторон, днем и ночью били из пушек по стенам, прикрываясь деревянными турами, шаг за шагом приблизились к израненным стенам, так что пули и стрелы залетали прямо в бойницы, но гарнизон, которым командовал Федор Овчина-Телепнев-Оболенский, отбивал все атаки, несмотря на большие потери. Тогда изловчились приведенные литовцами наемные немцы, подвели под стены подкоп, траншеи наполнили бочками с порохом, взорвали и внезапно ворвались в пролом. Тогда многие московские воины были побиты, злоязычные литовцы хвалились, что до тринадцати тысяч, хотя гарнизон едва ли доходил до трех сот, кое-кто достался в полон, с ними сам воевода Федор Овчина-Телепнев-Оболенский, так в полоне и сгинул.
Немного времени утекло с той черной поры, необыкновенное взятие Стародуба должно бы крепко-накрепко засесть в памяти воевод, а вот ни один из них не поразмыслил на домашнем досуге ни об турах, ни об подкопах под стены, из чего следует, что с этими тугодумными воеводами, с этими как песок на ветру рассыпающимися полками ему Казани не взять, а одна ли у него не примете Казань? Иные воеводы, иные полки на такие победы нужны. Не у Бельского, не у Горбатого, не у Серебряных-Оболенских – у коронного гетмана Радзивила придется учиться брать города.
Учиться он рад, всегда, во всем и у всех. Поразительно, не как в прошлый раз, он въезжает в Москву со светлым, даже с веселым лицом, с ощущением непременной победы, которая ждет впереди, готовый к новым, пусть тяжким, долгим, но не бесплодным трудам.
Москва нежданно-негаданно поддерживает его окрепшую веру в себя, в свой разум, в силы свои стихийным, смутным брожением. Вторая подряд неудача в отродясь неслыханном, наступательном столкновении с вековечным врагом, не дающим покоя, вызывает догадки и толки. Знаменательно, что в неудачах никто не винит молодого царя и великого князя, точно в его неожиданных действиях всем чуется струя новизны. Торговые люди, мастеровые, простые посадские жители, натерпевшиеся от своеволия без пригляда очумевших князей и бояр, во всех бедах одного и другого похода винят старейшего воеводу Дмитрия Бельского, в самом деле мягкотелого, ординарного, не способного ни на что, ни на доброе, ни на злое, причем, кто шепотом, а кто и погромче, толкуют между собой, может быть, припоминая о черных деяниях другого из Бельских, Семена, о несомненном предательстве, уверяют, будто в своих кровавых набегах лихие казанцы щадят богатейшие вотчины наибольшего из воевод, понятно, что платят за малодушие или измену. Чего доброго, повсеместные толки вот-вот раскалятся до возмущения, если не до нового бунта, в кипенье которого, безразлично, виновного или безвинного, князя Бельского разорвут на куски, а следом за ним всё семейство, родню и его служилых людей, да князь Дмитрий кстати отправляется в иной мир платить за грехи от вполне преклонной старости лет, не выжав ни из одной души огорчения, зато породив новые ожесточенные битвы, с ущербом для волос и бород, за лестное и далеко не бескорыстное право первенствовать в Думе.
Кажется, Иоанна мало заботит и смерть первейшего из воевод, и скоморошьи баталии среди знатнейших бояр. Его мысли сосредоточены на Казани. План действий намечается сам собой, из неотвязных размышлений о язвительной, нестерпимой неудаче второго похода. Мало позора, мало болезненно уязвленного самолюбия, победа нужна позарез, в третий раз немыслимо возвращаться с пустыми руками, с бесплодной потерей пушек, снарядов и служилых людей, народ засмеет, подручные князья и бояре без соли сожрут. Печальный исход Иоанну отлично известен, а чтобы венец верной победы добыть, чтобы взять наконец проклятый оплот разбоя и грабежа, хоть измором, по стопам Радзивила, коли приступом нельзя одолеть, лишь бы унять татар навсегда.
Стало быть, что же необходимо, чтобы одержать окончательный верх над осточертевшими русским кочевниками? Необходимо много крупнокалиберных пушек, много тяжелых чугунных и каменных ядер, много пороха для беспрестанной, усердной пальбы, ещё больше пороха, который на этот раз десятипудовыми бочками загонят в подкоп и взорвут, то есть снова и снова деньги нужны, а пуще всего подручных князей и бояр необходимо унять, остановить вредоносные свалки за места воевод, где прямой силой, где властным окриком взять себе право ставить на полки кого поумней, а не у кого борода подлинней.
Он призывает Алексея Адашева, требует полный отчет, наказывает разыскивать с новым усердием и отбирать без пощады прежние грамоты, лишать привилегий монастыри, никому и ни под каким видом не подтверждать освобождение от главных даней и пошлин, которые берутся с земли, основного богатства царской казны, вновь выдавать лишь полетные грамоты, уставные и льготные, за верность, за службу давать. Он учреждает царские кабаки, запретив частным лицам торговлю горячительными напитками, чтобы единственно одного царя и великого князя обогащало исконное русское безобразие, однако вволю пить разрешается лишь на Святой неделе и в Рождество, а в прочие дни велит отправлять окончательно пьяных в темницы.
Затем в другой раз призывает ан помощь митрополита, как в начале второго похода призывал во Владимир, понемногу обращая Макария в свою правую руку, и приступает к подручным князьям и боярам, вместо топора палача приставляя к горлу христианское наставление первоблюстителя. Он требует полного и безоговорочного упразднения проклятого местничества, чтобы впредь и не пахло этим гнусным дурманом на Русской земле, верно, не сознавая, что поднимает руку на самый корень русского понимания жизни, где свой своему поневоле брат, от века доныне и во веки веков на все времена.
Дружно, всем скопом, один к одному, подручные князья и бояре встают на дыбы. И как им не встать на дыбы, когда кровное отнимают у них, всё то, что имеется за довольно скудной, хоть и бессмертной душой, единственное надежное, неделимое право на почтенное положенье и власть, без которого все они не больше, чем нуль, если не меньше нуля. Не могут они своего кровного добровольно отдать, хоть режь на куски, не может какой-нибудь стариннейший князь, от Рюрикова или Мономахова семени, стоять под каким-нибудь Алешкой Адашевым, и без того они едва терпят, что ему даден Казенный приказ.
В том-то и дело, что это история давняя, всеми корнями в родимую землю ушла. Русские князья, а с ними дружина, из которой стали бояре, шесть столетий беспечно бродили по обширным просторам Русской земли, где миром, где силой оружия, где зовом собравшихся на вече посадских людей переменяя княжение, то основываясь на праве родства и наследования, то с легким сердцем нарушая эти права, нигде не вкореняясь в русскую землю, никакими прочными узами не связанные с городами и весями, кроме обязанности, принятой добровольно и по обычаю временной, их защищать по случаю от подобных себе или от внешних врагов, а вместе с этой обязанностью и приятным правом взимать с защищаемых посадских людей посильную, подчас и непосильную дань мехами, хлебом и пленными, смотря по размерам своего недюжинного аппетита и силе меча. Следом за князьями шесть столетий подряд неприкаянно слоняется и дружина, постепенно возвышаясь до положения ближних бояр, и точно так же нигде не задерживается, не вкореняется в мимо неё идущую русскую жизнь, ни душой, ни сколько-нибудь созидательным делом не прикипая к городам и селениям, куда ни занесет переменчивая судьба беззаботного князя, к которому нанялась за харчи да за долю в сбираемых данях и грабежах. Харчи и дани взимаются дружиной самостоятельно, в форме кормления с городов и селений, которые князь распределяет между самыми ближними тем же порядком древности рода и старшинства, как сам пересаживается с одного стола на другой, и как князь взимает с княжения дань мехами, хлебом и пленными, так и боярин, определенный в наместники и волостели, взимает свою долю натурой с посадских людей, землепашцев, звероловов и рыбарей, обыкновенно определенную стародавним обычаем, а при случае ровно столько, сколько рука, держащая меч, заберет, воровская, антинародная власть, недаром и говорят на Руси, что князья да бояре бессовестные грабители, хуже татар.
С течением времени, не довольствуясь данями, каждый князь, каждый боярин превращается в землевладельца, объявляя своей неприкосновенной и вечной собственностью целые волости, по праву всё того же меча, заселяет свои вотчины обязанными трудиться холопами, то есть рабами, русскими пленными, которых нахватывают во множестве во время беспрестанных набегов и грабежей, зазевайся только сосед, и обильно кормится с вотчины, которая поставляет задаром и хлеб, и мясо, и мед. Этот насущный доход дополняется платой с земли, отдаваемой в аренду всё тому же землепашцу, зверолову и рыбарю, которые тоже свободно, гонимые единственно своей доброй волей бродят по слабо заселенным пространствам беспредельной Русской земли, то спасаясь от разорения, грозящего от набега поганых или собственных, православных князей, то в поисках лучшего места, вечной русской мечты, составив на этот счет присловье о том, что человек ищет где лучше, а рыба где глубже, то просто так, в силу неодолимой привычки, сложившейся веками скитаний и переселений на новые земли, сперва за Оку, за Волгу, после за Камень и дальше в Сибирь до самого Тихого океана. Разумеется. Ненасытные князья и бояре при каждом удобном случае возвышают арендную плату, однако в ответ на это понятное следствие вотчинной жадности лукавый оратай, зверолов и рыбарь снимается с места, которое так и не успел насидеть, и отправляется в путь, с топором и котомкой, как щит используя против произвола владельца земли благодатную бескрайность русских равнин да неприступность лесов и болот, так что необдуманной жадности всегда находится неодолимый предел.
Ещё горше поруха – многим раденьем московских, сперва удельных, позднее великих князей, миролюбивых стяжателей, накопителей, рачительных собирателей земель и богатств, окончилось золотой время междоусобий, когда, бесстрашно отринув ещё вчера истово данное крестное целование, можно было вдосталь пограбить ротозея-соседа, обратить в пепел его селенья, храмы, монастыри, не щадя православных святынь. А нынче беда, поди на татар, единственную жизнь клади за почитаемого да всё внеземного Христа. За что подручным князьям и боярам, и с этой стороны учуявшим недобрый, неодолимый предел, любить своего государя, ни с того ни с сего учредившегося Божией милостию царем?
Один остается источник бесконтрольного обогащения – имя, в котором редко слышится что-нибудь от земельных владений, усадеб и сел, как слышится в имени такого же европейского служилого человека, зато заключена вся родня, во все стороны и сверху вниз, какой-нибудь Иван, сын Федоров, Овчина-Телепнев-Оболенский, от пяти десятков до ста человек, каждый с дружиной, а то и с целым полком, все крепко стиснуты в один костистый кулак, за родню радеют толпой, то отцу и сыну честь, коли отец при царе горохе ходил воеводой большого полка или в великом Новгороде кормился наместником, так и сыну и внуку и правнуку ходить и кормиться, родись хоть дурак дураком, уступать ни под каким видом нельзя, не то другие семейства толпой налетят, ототрут, затолкают в какие-нибудь ничтожные волостели, хорошо под Москвой, а то в Вятке, в Перми, где землепашцы, звероловы и рыбари до того редко живут, что ни аренд, ни даней, ни пошлин не с кого драть, а без аренд, даней и пошлин разве житье?
И вдруг Иоанн, провалив два похода против по их убеждению неодолимой Казани, затевая в те же края третий поход, посягает на семивековую систему насыщения с подвластных земель и с руководящих постов. Понятно, что подручные князья и бояре стоят как стена. Сметливый Иоанн на неумолимых приверженцев родства и свойства выпускает митрополита Макария. Подручные князья и бояре и против митрополита стеной. У Иоанна, человека горячего, нетерпеливого, однако расчетливого, с холодным умом, разумеется, чешутся руки снести с плеч долой пару-другую самых пустых, самых упрямых голов, а нельзя, ни под каким видом не может забыть, что перед святителями и людом московским покаялся, помнит слово, данное на кресте, с плеч голов не снимать, но и спускать своеволию – себя подручным князьям и боярам головой отдавать, а потому грозит, сулит монастыри и опалы. Подручные князья и бояре стеной. В сущности, все княжеские и боярские головы надлежит снести до одной, чтобы истощилась семивековая привычка места занимать родством да свойством, и по сей день сия бессмертная привычка жива, не предвидится ей ни дна, ни покрышки.
Все-таки уговариваются. Подручные князья и бояре готовы ко в чем уступить, лишь бы главнейшее осталось за ними. Появляются два указа за печатью и подписью Иоанна. В первом царь и великий князь уступает подручным князьям и боярам исконное право занимать места по родству и свойству, однако только в мирное время, и выговаривает себе верховное право отменять их бездарное право на время войны:
«Лета 7058 приговорил царь государь с митрополитом и со всеми бояры в полках быти княжатам и деется боярским с воеводами без мест, ходити на всякие дела со всеми воеводы, для вмещения людем, и в том отечеству их нет унижения, которые впредь будут в боярех или в воеводах, и они щитаются в отечестве…»
Зато вторым указом он выговаривает себе верховное право в военное время самому лично, своим разумением и произволом назначать воевод не расчету мест, родства и свойства, а как польза военного дела велит:
«А воеводам в полках быти, большой полк, да права рука, да лева рука по местам, а передовой да сторожевой полки меньше одного в большом полку воеводы, а до правой и левой руки и до другого в большом полку дела нет, а с теми без мест, кто с кем в одном полку послан, тот того и меньше, а воевод государь прибирает, рассуждая их отечество, и кто кому дородился, и кто может ратный обычай содержати…»
Тут же он заходит на подручных князей и бояр с другой стороны. Сплоченные жаждой воровского обогащения, они в едином строю отбивают у него корыстное право в мирное время считать родством и свойством, как искони повелось, то есть прежде всего считаться родством и свойством при назначении на выгодные места наместников и волостелей, на которых им простор дорогой брать, сколько взял, – он с решимостью жесткой, непримиримой урезывает права самих наместников и волостелей, втесняет эти прежде расплывчатые права в определенные рамки закона, причем за пренебрежение начертанными им рамками грозится суровыми карами, чего не слыхано отродясь, при самом дедушке, Иване Васильевиче, грозном правителе, после Ярославовой Правды, чуть не пятьсот лет спустя, издавшем первый судебник, не было и помину и карах наместникам и волостелям, брали, сколько могли, обычай такой, а он что?
Подручные князья и бояре волнуются, почуя серьезный ущерб своей калите, а тут Алешка Адашев, выскочка, неизвестного племени, исправно исполняет его указание и представляет новый Судебник, изготовленный под руководством и наблюдением самого Иоанна, не куда-нибудь представляет, а в Казенный приказ. С лобного места Иоанн уговаривал выборных от городов и селений: «Оставьте ненависть и вражду, соединимся все любовию христианской», и обещал громогласно: «Отныне я ваш судия и защитник». И вот в самом деле отныне всякому боярину, окольничему, дворецкому, казначею, дьяку, наместнику, волостелю, тиуну и любому прочему судие несладко придется, если в голову себе заберет не по правде судить, ибо уже третья статья определяет не сулящие вольготной жизни последствия:
«А который боярин, или окольничий, или дворецкий, или казначей, или диак в суде посул возьмет и обвинит кого не по суду, а обыщется то в правду: и на том боярине, или на окольничем, или на дворецком, или на казначее, или на диаке взятии исцев иск, а пошлины на царя и великого князя, и езд, и правда, и пересуд, и хоженое, и правой десяток, и пожелезное взяти втрое, а в пене что государь укажет», в общем, кучу денег придется в казну отвалить за нерасчетливо, нескрытно взятый посул.
Ещё более строгие меры применяются к тем ответственным лицам, которых царь-государь пошлет разбирать самые серьезные дела, то есть дела о татьбе и разбое:
«А пошлю которого неделщика имати татей и разбойников, и ему имати татей и разбойников безхитростно, а не норовити ему никому; а изымав ему татя или разбойника не отпустити, ни посулов не взяти; а опричных ему людей не имати. А поноровит который неделщик татю или разбойнику по посулам, а его отпустит и уличат его в том; Ино на том неделщике истцов иск доправити, а его казнити торговою казнию да вкинуть в тюрму, а в казни, что государь укажет…»
Однако Иоанн уже довольно знает изворотливый норов подручных князей и бояр, знает отлично по опыту, что закон подручным не писан и что на их совесть положиться ни на полушку нельзя, и потому он догадывается поставить их под гласный контроль выборных от земли, от городов и селений, чтобы выборные от земли неподкупленным оком наблюдали правосудие наместников и волостелей и о всяком неправосудии царю-государю били челом. Об этом в Судебнике тоже статья:
«А бояром и детем боярским сидити, за которыми кормления с судом с боярским, а на суде у них и у их тиунов быти, где дворской дворскому, да старосте и лучшим людем, целовальником. А судные дела у наместников и у их тиунов писати земским диаком; а дворскому да старосте и целовальником к тем судным делом руки свои прикладывать. А противни с тех судных дел слово в слово, писати наместничим дьяком; а наместником к тем противнем печати свои прикладывати…»
И особо указывает в той же статье:
«А без старосты и без целовальников не судити…»
Затем вменяется в обязанность всем наместникам и волостелям старост и целовальников при себе завести.
Оградив своих подданных от произвола в суде, он ограждает от расхищения казенные, то есть, как их называют, черные земли, уже изрядно разграбленные во времена подлого боярского самовластия, что в горле подручных князей и бояр едва ли не самая острая кость:
«А кто сорет межу, или грань ссечет, из царевы и великого князя земли, или у боярина, или у монастыря, или боярской у монастырского, или монастырской у боярского: и кто в тех межу сорет, или грань ссечет, ино того бить кнутьем, да истцу на нем взять рубль. А хрестьяне меж себя, в одной волости или в селех, хто у кого межу переорет или перекосит, ино волостелю или посельскому имети на нем за боран два алтына…»
Вместе с тем он стесняет переход крестьян из владения во владение, опять же заботясь о прочных доходах казны, поскольку большей частью уходят с черных земель, разоряемых наместниками и волостелями, уходят в монастыри и к боярам, всё ещё огражденным жалованными грамотами от даней и пошлин в казну:
«А хрестьянам отказыватися из волости в волость и из села в село один срок в году: за неделю до Юрьева дни осеннего и неделю по Юрьеве дни осеннем. А дворы пожилые платят в полех за двор рубль да два алтына, а в лесех, где десять верст до хоромного лесу, за двор полтина да два алтына. А который хрестьянин живет за кем год, да пойдет прочь, и он платит четверть двора; и два года поживет, и он платит полдвора; а три года поживет, и он платит три четверти двора; а четыре года поживет, и он платит весь двор, рубль и два алтына. А пожилое имати с ворот; а за повоз имати с двора по два алтына; а опричь того на нем пошлин нет. А останется у которого хрестьянина хлеб в земли, и как тот хлеб пожнет, и он с того хлеба, или с стоячего, даст боран, да два алтына. А по кои места была его рожь в земли, и он подать цареву и великого князя платит со ржи; а боярского ему дела за кем жил, не делати. А попу пожилого нет, и ходити ему вон бессрочно воля. А которой хрестьянин с пашни продастся кому в полную в холопи, и он выйдет бессрочно ж, а пожилого с него нет: а который хлеб его останется в земли, и он с того хлеба подать цареву и великого князя платит, а не похочет подати платити, и он своего хлеба земляного лишен…»
Однако тут же, последним пунктом этой обширной статьи, он фактически запрещает продажу в холопы, позволяя бессрочным холопам выход бессрочный и без выплаты пожилого, то есть останавливает закрепощение кабальных землепашцев, звероловов и рыбарей, после чего ещё с одной стороны стесняет вотчины и монастырские земли: Судебник воспрещает выдавать кому бы то ни было жалованные грамоты, а старые грамоты должны быть отобраны все.
Этим обновленным сводом законов он не только подтверждает на деле свое крестоцеловальное слово, сказанное всенародно с лобного места, он указывает подручным князьям и боярам, что не напрасно, не для красного словца принял грозное имя царя, что он истинный царь во всех решающих определениях власти, в отправлении правосудия, в даровании привилегий, в ограждении собственности на землю, в ограждении независимости черносошных землепашцев, звероловов и рыбарей, что произволу подручных князей и бояр и в самом деле приходит конец.
В доказательство того, что он нисколько не шутит, Иоанн повелевает Алексею Адашеву не медля ни дня разыскать все удержанные тарханные грамоты и отменить эти дающие широкие привилегии грамоты его царским именем.
Алексей Адашев выказывает исполнительность чрезвычайную. Его люди, приданные Казенному приказу, пускаются имать жалованные грамоты с усердием удивительным, нередко чрезмерным, всюду указывая строптивым и недовольным владельцам привилегий и льгот на статью в обновленном Судебнике, однако, сами не обремененные привычкой к исполнению любых установлений, статей и Судебников, трактуют её весьма расширительно, что не может не означать общего широкого наступления на привилегии и льготы вотчин, церквей, монастырей и самого митрополичьего дома, жиреющих от привилегий и льгот за счет казны царя и великого князя, и так жаль держателям жалованных грамот своих чудодейственных привилегий и льгот, освобождающих от даней и пошлин, следующих в казну, что кое-кто решается подать челобитье царю и великому князю, среди них игумен Серапион, настоятель самого богатого Троицкого Сергиева монастыря:
«И наместници Деи наши и волостели и их тиуны людей их и крестьян и дворников, которые живут за монастырем и торгуют монастырским товаром, судят их и всякие пошлины на них емлют сильно, и на мытех мытчик с их людей и с товару и емлет пошлину и судит их сильно через наши жалованные грамоты, а приказщики де наши городовые ямские денги с них емлют по городом, и в том же у них их людем и крестьяном и дворником чинитца продажи и убытки великие…»
Действительно, решительная отмена привилегий и льгот несет вотчинам, церквям, монастырям и митрополичьему дому убытки великие, зато возрождает законный источник пополнения царской казны, обремененной расходами, тоже великими, на новые пушки и порох, так что жалованные грамоты изымаются всюду, и если где оставляются, то оставляются одни судебные привилегии, впрочем, большей частью опричь душегубства, однако царская воля не всех под одну гребенку стрижет, кое-где привилегии увеличиваются, захватывают новых владельцев, когда в малонаселенных местах Иоанну необходимо стеснить, ограничить неудержимую жадность царских наместников.
Глава двадцать вторая
Приготовления
Татары неустанным разбоем и кровью то и дело напоминают ему, что он должен спешить. Не успевает он рассмотреть и обнародовать новый Судебник, не успевают расторопные люди Алексея Адашева как предначертано развернуться с усиленным взиманием даней и пошлин, прежде ускользавших от казны в сундуки подручных князей и бояр, церквей и монастырей, как воевода Путивля князь Семен Шереметев гонит гонца: по южным украйнам рыщут отряды вечно голодных крымских татар.
Иоанн тотчас повелевает собраться полкам, отдыхавшим в безделии скуки три месяца, причем и сам намеревается на Ильин день оставить Москву и обосноваться на время похода в Коломне, откуда можно прикрыть Рязань или Тулу, смотря по тому, куда татары направят набег. Ещё дворянская конница, не довольная новой тревогой, развалисто поднимается с мест, а уже Иван Дмитриев, голова станичных украйных постов, доносит более определенную и более тревожную весть: до двадцати тысяч татар в разных местах бродами переходят Донец, того гляди, батюшка-царь, разбоем обрушатся на украйные города.
Двадцать первого июля Иоанн прибывает в Коломну и держит ставку в кремле, таком же каменном, как и московский, но с более высокими башнями и более толстыми стенами, истинный воин в дозоре дозором стоит на слиянии Коломенки, Москвы и Оки. С ним казначеем Адашев, государевым дьяком Выродков, воеводами Горбатый, Микулинский, Морозов, Василий Серебряный-Оболенский.
С обостренным вниманием, родившимся в недобрых казанских походах, осматривает он свое беспорядочное, нестройное воинство и пробует завести в нем хоть какой-то порядок, повелевает составлять десяти и сотни, причем не по волостям и посадам, а по спискам, изготовленным дьяками, чтобы десятники и сотники во время похода держали назначенных им людей при себе, однако никакие усилия этих безвестных младших начальников не помогают придать стройности ополчению, собранному из разных уделов, вотчин, уездов и волостей, составленному из воинов столь несравнимых достатков, что кони одних круглый год на отборном овсе, а кони других не всякий день и сено находят в яслях, у одних так и рвутся вперед, вырывая поводья из рук, у других так и норовят отдохнуть или свалиться с копыт.
Шестого августа гонец от Шиг-Алея доносит, что тысяч тридцать татар, приведенных крымским царевичем, рыщут по мещерским да рязанским местам. Полки, всё так же тяжело и нестройно, начинают выдвигаться от Коломны на юг, чтобы встретить врага на удобной позиции. Лазутчики мигом извещают об этих приготовленьях распорядительных и чутких татар, и татары, пройдя дугой по украйнам, несолоно хлебавши поворачивают назад, не испытывая желания на смерть сразиться с полками царя и великого князя.
Ещё дней десять стоит Иоанн с полками в Коломне, пока не приходит подтверждение от дальних степных сторожей, что опасность действительно миновалась. Распустить полки он все-таки не решается и на всякий случай отправляет на оборону Рязани, причем воеводой большого полка назначает, отныне и впредь своей волей, согласно с указом, князя Горбатого, на передовой ставит воеводу Морозова, сторожевой доверяет Воронову-Волынскому, а далеко на юг, в крепость Пронск, решается посадить князя Курбского, пока что абсолютно безвестного, наконец входящего в историю его царствования с большими претензиями, но в самой скромной, в самой незначительной должности, свидетельство неопровержимое, ясное, что недобро прославленный князь не имеет ни малейшего голоса в совете царя и великого князя.
Иоанн с таким напряжением думает о несносных татарах, что эти закоренелые враги христианства начинают являться во сне, и однажды, вскоре после возвращения из Коломны, в его наэлектризованном мозгу возникает ночное видение, вновь он видит Круглую гору, как видел воочию полгода назад, и слышит веление поставить на той горе крепость на устрашенье казанским татарам, на прочное охранение московских украйн, главное для того, чтобы в крепости содержалось московское войско и, выходя из неё, тревожило и воевало казанских татар.
Видение приходится кстати. Если бы даже никакого видения не было, он бы должен был его выдумать, поскольку с помощью голоса свыше проще всего убедить не столько истинно верующих, сколько язычески суеверных подручных князей и бояр. Он собирает боярскую Думу и пересказывает всё, что так счастливо увидел во сне, с поэтическими подробностями, с энергией убеждения, так как обладает сильным воображением и незаурядным даром оратора и мастера письменных дел.
Впечатление производится сильное, но недостаточное, чтобы сдвинуть с места малоподвижное московское общество, состоящее из своекорыстных, озабоченных лишь собственным обогащеньем и возвышеньем людей. В качестве последнего довода он на совещание думных бояр призывает казанского князя Кострова, татарина, перебежавшего на московскую службу, и татарин изъясняет думным боярам стратегическую важность Круглой горы, ей природную неприступность, сродни неприступности казанских холмов, а также удобство подходов из Нижнего Новгорода по реке и близость сильно укрепленной Казани, которой такое соседство не может прийтись по нутру.
Доводы вполне земного татарина подкрепляют неземное указание свыше, явленное Иоанну во сне. Бояре приговаривают. Летописец заносит:
«И умыслил царь и великий князь город поставити на Свияге на устье на Круглой горе…»
Умыслить всякое дело довольно легко ещё легче, сидя по лавкам, приговаривать, тогда как поставить крепость на Круглой горе почти невозможно. Предполагается воздвигнуть обширное укрепление, в котором укроются значительные запасы пороха и оружия, накопится продовольствие, соберутся служилые люди, чтобы в один переход достигнуть Казани и либо взять её приступом, либо разорить всё что возможно вокруг. Для сооружения такой крепости потребуется немалое время, если из дерева, то до полугода, а на каменную несколько лет. Татары близко, татары умучат наездами, в лучшем случае положат много людей, а то и вовсе не позволят вести строительные работы, поскольку не могут не понимать, что для них московская крепость на Круглой горе вроде нацеленной в спину стрелы, окрест леса подожгут, дымом задушат, выше строительства Волгу перекроют ладьями, ни хлеба, ни пушек подвезти не дадут. Полками оградить стройку тоже нельзя, ополчение не годится для многодневных стычек, боев, обороны в открытом поле, наступлений и отступлений, к тому же сторожевые полки очень скоро нечем станет кормить, поскольку домашних припасов достанет разве на месяц.
Подручные князья и бояре, все без исключения люди военные, ничего не понимают в строительстве. Иоанн, и без того не доверяющий им, советуется с умельцами, приведенными Выродковым, дьяком и розмыслом, как в те времена именуются самородные русские инженеры, уже замеченным во время походов и взятым в помощники востроглазым царем. Умельцы находят способ простой, стародавний, испытанный веками неустанных российских мытарств. Иоанн видел и сам, как после опустошительного пожара в считанные недели восстала из пепла Москва и защеголяла смолистыми срубами новых домов и новых церквей. Отчего?
А оттого, изъясняют умельцы царю и великому князю без робости, что в округе верст на сто по рекам и речкам сноровистые старатели топора загодя валят лес, вытесывают, высушивают, в срубы кладут, метят венцы, разбирают и ждут беспечально, когда им на прибыток что-нибудь загорится в Москве, горящей чуть не каждое лето, тут сметливые люди меченые бревна связывают в плоты, сгоняют вниз по реке, на берегу продают погорельцам за хорошую цену и на теплом ещё пепелище ставят новехонький дом всего-то в день или два. Стало быть, батюшка-царь, где-нибудь повыше на Волге, где злой чужой глаз щепы не найдет, злое ухо топора не услышит, в зимнюю пору изготовить справные срубы для стен, для башен, для пожилых домов и церквей, по весне спустить вниз и собрать недели в две или в три, татары и глазом не успеют моргнуть, а там пускай себе лезут по крутизне да на стены под пушки, пищали и стрелы, милости просим, с укрепленного места не стоит труда их отбить, нам, батюшка-царь, не впервой, на том и стоим по сёднешний день.
План принимается. Старшин Иоанн избирает башковитого Выродкова. Выродков нанимает на царские деньги плотников, кузнецов, закупает хлеб, лук, чеснок, ветчину, составляет длиннейшие списки погужной повинности с вотчин боярских да монастырских да с черных земель, причем у окрестных князей и бояр, игуменов и архимандритов как правило не оказывается годных для возки бревен лошадей и людей, с ними наместники и волостели царским именем ведут чуть не войну, в то же время потихонечку-полегонечку наживаясь на их посильных даяниях, тогда как помимо возчиков на прикрытие нужен отряд служилых людей, для них корм, корм для коней, деньги из царской казны так и текут, уже не ручьем, а рекой.
Место зимних трудов Иоанн назначает под Угличем, во владениях смиренного князя Ушатого, сам следит за приготовлениями отряда воинов и отряда умельцев, призывает Выродкова с отчетами и в те же дни принимает меры для обороны Москвы от нападения с юга, необходимой вдвойне, если под Казань в самом деле придется летом идти, когда крымские татары выбегают из кочевий размяться и пускаются пограбить на Русь.
Он пытается уговориться с Сигизмундом Августом о совместных предприятиях против татар, осточертевших заносчивым полякам не меньше, чем русским, кстати Сигизмунд Август присылает послом Станислава Ендровского и с ним неожиданно престарелого князя Михаила Голицу-Булгакова, и Ендровский извещает любезно, что плененного давным-давно воеводу нынче Москве возвращают без выкупа, одной милостью польского короля и литовского великого князя, а от имени польского короля и литовского великого князя заученно говорит:
– Докучают нам подданные наши, жиды, купцы государства нашего, что прежде изначала при предках твоих вольно было всем купцам нашим, христианам и жидам, в Москву и по всей земле твоей с товарами ходить и торговать, а теперь ты жидам не позволяешь с товарами в государство твое въезжать.
Освобожденного воеводу Иоанн принимает милостиво и с лаской, выспрашивает старика о здоровье, подпускает к руке, велит сесть, жалует шубой, приглашает обедать, намереваясь расспросить поподробней о литовских и польских делах, да Голица-Булгаков, слабоумный от скудной природы своей, хилый от долгого плена и старости, бьет челом, что истомился совсем, так что приходится отпустить его на подворье и выслать кушанье со стола своего, в знак милости и уважения к выпавшим на долю его испытаниям. Ендровскому же Иоанн, знающий историю преступной секты жидовствующих, наделавших бед на Русской земле, отвечает со злобой:
– Мы к тебе писали не раз о лихих от жидов, как они наших людей от христианства отводили, отравные зелья к нам привозили и пакости многим нашим людям делали, так тебе бы, брату нашему, не годилось и писать о них много, слыша их такие злые дела.
С тем и отпускает Ендровского, а от себя послом отправляет Остафьева с грамотой: