
Полная версия:
Захват сенсориума
Лина на секунду закрыла глаза. Она привыкла разговаривать с данными, с алгоритмами, с коллегами, которые говорили на её языке. Она не привыкла разговаривать с людьми, чья жизнь зависела от того, что она скажет. Двадцатичетырёхлетний бариста из Портленда стоял на заднем дворе кофейни, в девять утра, с телефоном у уха, и ждал ответа, которого ждал десять лет.
– Дэн, я нашла в мозге нечто, о чём мы раньше не знали. Структуру, которая присутствует у подавляющего большинства людей – у более чем 99,9%. Она расположена в сенсорных зонах коры головного мозга и, по нашим предварительным данным, связана с определённым аспектом сенсорного восприятия.
– Ладно…
– У вас этой структуры нет.
Тишина. Лина ждала. Она слышала ветер в трубке – портлендский ветер, весенний, влажный, – и далёкий клаксон, и ничего больше.
– Это болезнь? – спросил Дэн. Голос изменился – не громче и не тише, но тоньше, как струна, которую подтянули на полтона.
– Нет. Это не болезнь. Это… – Лина подбирала слова. Точные слова. Она не умела говорить неточно, и сейчас это было проблемой, потому что точных слов для того, что она хотела сказать, ещё не существовало. – Это вариант. Вы – часть очень маленькой группы людей, у которых эта структура отсутствует. Мы думаем, что именно это вызывает ощущение, которое вы описываете. Барьер. Стекло. У вас нет органа восприятия, который есть у всех остальных. Не потому что вы сломаны. А потому что вы… иначе собраны.
Тишина. Дольше, чем прежде. Лина уже хотела спросить, на линии ли он, когда Дэн заговорил – медленно, осторожно, подбирая каждое слово, как человек, который идёт по льду:
– Вы говорите… что у всех есть что-то в голове. Что-то, что помогает им… чувствовать. А у меня – нет.
– Если упрощать – да.
– И что это за штука?
– Мы пока не знаем, что именно она делает. Мы знаем, что она существует, что она связана с сенсорным восприятием, и что у вас её нет. Мне нужно больше данных, чтобы понять функцию. И для этого мне нужны люди вроде вас – для сравнительного исследования.
– Люди вроде меня, – повторил Дэн. Не вопрос. Констатация. – Сколько нас?
– Двенадцать из сорока двух тысяч сканов в нашей базе. Экстраполируя на популяцию – порядка 0,03%. Около двух с половиной миллионов человек на планете.
Лина услышала звук – короткий, непонятный. Потом поняла: Дэн рассмеялся. Негромко. Невесело.
– Два с половиной миллиона, – сказал он. – Два с половиной миллиона человек, которые всю жизнь чувствуют стекло. Которые ходят по врачам и слышат: деперсонализация, шизоидность, тревожность, или наш любимый – «вы слишком много об этом думаете». А оказывается, у нас просто нет какой-то штуки в голове, которая есть у всех. Чего-то, о чём никто не знал. Чего-то, чему нет названия.
– Пока нет, – сказала Лина.
– Доктор Вебер.
– Лина.
– Лина. Я десять лет пытался объяснить врачам, что со мной что-то не так. Не плохо – просто не так. Они давали мне таблетки, которые делали стекло мутным, но не убирали. Они говорили мне, что это в моей голове. – Он рассмеялся снова, суше. – Ну, формально они были правы. Это в моей голове. Точнее – не в ней.
Пауза.
– Вы хотите, чтобы я прилетел в Берлин?
– Если вы согласны. Мы покроем все расходы. Мне нужно обследование – более детальное сканирование, нейрофизиологические тесты. Нам нужно понять, как ваш мозг работает без этой структуры. Что вы воспринимаете иначе. Чего вы не воспринимаете.
Тишина. Потом – звук открывающейся двери, далёкий голос: «Дэн, у нас очередь». Дэн ответил: «Минуту», – и голос был ровный, будничный, голос человека, который варит кофе и берёт заказы, и никто за стойкой не знает, что он только что узнал о себе нечто, чего не знал ни один психиатр, ни один невролог, ни один терапевт за десять лет.
– Хорошо, – сказал Дэн. – Я прилечу.
– Вам нужно время подумать?
– Доктор… Лина. Я думал десять лет. – Пауза. – Просто пришлите билеты на почту. И ещё одну вещь.
– Да?
– Эта штука, которая у всех есть, а у меня нет. Вы сказали, она связана с восприятием. С тем, как люди чувствуют мир.
– Да.
– Значит… все эти годы, когда я стоял в толпе и не мог понять, почему все кричат, а я – нет. Когда все плакали на фильме, а я анализировал освещение. Когда моя мама обнимала меня, а я… я чувствовал тепло, но не чувствовал… – он не договорил. Повисло молчание. Потом: – Это потому что у них есть эта штука? Они чувствуют что-то, чего я не чувствую? Всю жизнь?
– Это наша рабочая гипотеза, – сказала Лина, и каждое слово было выверенным, научным, безопасным, и каждое было абсолютно недостаточным.
– Рабочая гипотеза, – повторил Дэн. – Ладно.
Он помолчал ещё три секунды. Лина считала.
– Знаете, что самое странное? Не то, что у меня чего-то нет. Это я и так знал – всю жизнь знал, что чего-то не хватает. Странное – то, что у всех остальных это есть. Что у моей мамы, у девушки за соседним столиком, у каждого человека на этой улице – есть что-то в голове, о чём никто не знает, что помогает им чувствовать друг друга, а я стою рядом и… не слышу.
Лина молчала. Она не умела утешать. Она знала это о себе – записала однажды в блокнот, сухо, как клинический факт: «не умею утешать, пункт 14 в списке коммуникативных дефицитов». Но сейчас она молчала не потому, что не знала, что сказать. А потому, что двадцатичетырёхлетний бариста из Портленда только что описал своё одиночество с точностью, на которую она – с тремя научными степенями и тринадцатью годами в нейробиологии – была не способна.
– Дэн, – сказала она наконец, – я не могу вам обещать, что мы найдём способ это исправить. Возможно, его нет. Но я могу обещать вам, что впервые за десять лет кто-то точно знает, что с вами. Не предполагает. Не ставит диагноз наугад. Знает. Это – структура, которой нет. Это – конкретно, измеримо, и реально. И вы – не статистический шум.
Пауза. Потом Дэн сказал:
– Пришлите билеты.
И повесил трубку.
Лина положила телефон на стол. За стеклянной стеной лаборатории Рэй рисовал диаграммы на белой доске – он нашёл доску, что было предсказуемо, – и его маркер скрипел с такой скоростью, будто идеи опережали руку, что тоже было предсказуемо.
Она посмотрела на экран, где медицинская карта Дэна Кёртиса была всё ещё открыта. Десять лет визитов. Шесть врачей. Ни одного ответа. И сейчас – первый.
Лина закрыла карту, открыла блокнот и записала: «17.03.2031. Первый контакт с живым "чистым". Дэниел Кёртис, 24, Портленд. Согласие на обследование получено. Прибытие – ожидаемо в течение недели.»
Потом, после паузы, добавила – не для отчёта, не для науки, для себя:
«Он десять лет знал, что ему чего-то не хватает. Теперь знает – чего. Лучше ли ему от этого?»
Она не подчеркнула вопрос. Она не знала ответа.
За окном Берлин жил своей жизнью. Люди шли по улицам, разговаривали, смеялись, ссорились – четыре миллиона мозгов, в каждом из которых фрактальная антенна принимала сигнал, о котором никто не знал. А где-то в Портленде двадцатичетырёхлетний бариста вернулся за стойку и варил кофе людям, которые чувствовали мир полнее, чем он, – всю жизнь, каждую секунду, – и не подозревали об этом.
Как и он – до этого утра.

Глава 4. Стекло
Женщина, которая знала, что с ним не так, пила чёрный кофе мелкими глотками и выглядела так, будто не спала трое суток.
Дэн наблюдал за ней из-за стойки, готовя латте для кого-то, чьё имя уже забыл, хотя написал его на стаканчике тридцать секунд назад. Лина Вебер сидела за угловым столиком у окна – тем самым, который Дэн мысленно называл «столик для людей, не ожидающих компании»: отодвинутый от прохода, с видом на парковку и мусорный бак, куда садились те, кому нужен был стол, а не атмосфера. Худая. Бледная. Тёмные круги под глазами, такие глубокие, что казались частью лица, а не симптомом усталости. Каштановые волосы, подстриженные неровно, – Дэн видел такие стрижки у людей, которые стригутся сами, потому что парикмахер – это двадцать минут разговоров ни о чём, а они не умеют разговаривать ни о чём. Свитер – серый, мешковатый, с вытянутыми рукавами, которые она натянула на ладони, как перчатки. Сидела прямо, но не напряжённо, а собранно – тело занимало минимум пространства, будто стараясь не мешать мозгу, который работал на полную мощность и не терпел отвлечений.
Она не смотрела в телефон, не читала, не разглядывала интерьер. Она смотрела в окно – но не на парковку. Взгляд был направлен наружу, но фокусировался внутри. Дэн знал этот взгляд. Он видел его в зеркале.
Он закончил смену в два. Снял фартук, вымыл руки, сказал Тони: «Я ухожу, подмени», – и Тони кивнул, не отрываясь от кофемолки, и Дэн подумал, что за полтора года совместной работы Тони ни разу не спросил, куда он уходит. Люди не задавали Дэну вопросов. Люди, по его наблюдениям, задавали вопросы тем, в чьих ответах были заинтересованы, а заинтересованность требовала ощущения связи, а связь требовала того, что у Дэна отсутствовало. Стекло работало в обе стороны: он не чувствовал их, они не замечали его. Симметрия, которая должна была утешать, но не утешала.
Он подошёл к угловому столику. Лина подняла глаза – быстро, цепко, оценивающе, и Дэн в долю секунды прочитал всё, что ему нужно было знать: расширенные зрачки (кофеин или недосып), лёгкое сужение глаз (оценка, не враждебность), микродвижение левой руки к ноутбуку на столе (защитный жест, она привыкла защищать свои данные). Она нервничала. Скрывала это хорошо – голос, когда она заговорила, был ровным, – но не от него. Дэн не чувствовал чужих эмоций, как чувствовали все остальные. Он их читал. По сокращению мышц, по темпу дыхания, по тому, как человек держит чашку. Компенсация, которой он учился всю жизнь, потому что прямой канал – тот канал, о котором он узнал четыре дня назад по телефону – у него не работал.
– Дэн?
– Да.
– Лина Вебер. – Она протянула руку. Рукопожатие было коротким и сухим, без дополнительного давления, без задержки – рукопожатие человека, который выполняет социальный протокол, а не устанавливает контакт. – Спасибо, что согласились встретиться. Я прилетела вчера вечером.
– Вы прилетели из Берлина в Портленд, чтобы выпить кофе со мной?
– Я прилетела из Берлина в Портленд, чтобы показать вам кое-что. Кофе – бонус. Он здесь хороший.
– Я его делал, – сказал Дэн и сел напротив.
Он сел так, как садился всегда: на край стула, чуть боком, одна нога подтянута, готовая встать, – поза человека, привыкшего занимать мало пространства и быть готовым уйти. Лина, он заметил, сидела похоже – подобранная, компактная, без расслабленности. Двое людей, которые не умели заполнять комнату собой.
Лина открыла ноутбук, повернула экран к нему и нажала пробел. На экране появились две трёхмерные модели мозга, медленно вращающиеся бок о бок. Левая – полупрозрачная, и внутри неё, как светящаяся паутина, тянулась сеть тонких голубоватых линий, ветвящихся от крупных узлов к мелким, пронизывающая всю поверхность коры. Она пульсировала – или казалось, что пульсирует, – мерцая с частотой, которая не совпадала ни с чем конкретным, но создавала ощущение жизни. Чего-то рабочего, включённого, функционирующего. Правая модель была такой же – тот же мозг, та же анатомия, – но без сети. Чистая кора. Пустые слои. Темнота там, где у левой был свет.
– Левый – типичный мозг, – сказала Лина. Голос ровный, преподавательский, без интонационных подсказок; так говорят люди, привыкшие к тому, что эмоции мешают информации. – Любой мозг из нашей выборки. Одиннадцать тысяч девятьсот восемьдесят восемь из двенадцати тысяч. Видите сеть – голубые линии?
– Вижу.
– Это структура, которую мы обнаружили. Она расположена в кортикальных слоях II и III – самых верхних слоях коры головного мозга. Она фрактальная – самоподобная на разных масштабах. Она присутствует у каждого человека в нашей базе, за исключением двенадцати. И она идентична у всех. Не похожа – идентична. Как если бы восемь миллиардов людей носили в голове один и тот же чертёж.
– Чертёж чего?
– Мы пока не знаем. Мы знаем, что она связана с сенсорными зонами – теми частями коры, которые обрабатывают то, что вы видите, слышите, чувствуете. И мы знаем, что у тех двенадцати, у кого её нет, – общая черта. – Она посмотрела на него. – Ощущение барьера. Стекла.
Дэн перевёл взгляд с левой модели на правую. С чужого мозга – на свой.
– Правый – это я.
– Да.
Он смотрел на правую модель – чистую, тёмную, без светящейся сети – и ждал, что почувствует что-нибудь. Шок. Страх. Облегчение. Хоть что-нибудь, пропорциональное тому, что ему только что сказали. Но чувство, как обычно, пришло приглушённым, будто с другого конца длинного коридора: не эмоция, а информация о том, что эмоция должна быть. Он отметил: горло чуть сжалось. Руки захотели сцепиться – он не позволил, оставил на столе, расслабленными. Дыхание ускорилось на два цикла – вернул.
– Что это значит? – спросил он.
Лина помедлила. Дэн видел, как она подбирает формулировку – не потому что скрывает, а потому что привыкла быть точной, а точных слов для этого, видимо, ещё не существовало.
– Это значит, что вы – единственный человек в этой комнате, чьи глаза принадлежат только ему.
Дэн не сразу понял. Потом посмотрел на кафе – привычное, знакомое, «Ритуал Кофе» на Дивижн-стрит, где он работал полтора года: деревянные столы, растения в макраме, запах обжаренных зёрен и кардамона, – и на людей за столами. Девушка с ноутбуком, набирающая что-то быстро, с наушниками, с конским хвостом, который она подбрасывала рукой каждые тридцать секунд. Двое мужчин у окна – один говорил, другой слушал, оба держали стаканы одинаковым жестом, обхватив обеими руками, синхронность, которую Дэн замечал у людей и никогда не мог скопировать. Женщина с коляской, качающая её одной ногой, пока читала телефон, и младенец внутри спал с тем безмятежным выражением, которое бывает только у спящих младенцев и у людей, принявших определённые вещества.
Все они. Каждый из них. Внутри каждого – светящаяся паутина, фрактальная, идентичная, включённая с рождения. Антенна – так сказал физик из Бостона, имя которого Лина упоминала по телефону. Что-то, что принимает. Что-то, что связывает. Что-то, что делает мир – полным. Цельным. Общим.
А внутри него – тёмная, чистая, пустая кора. Без сети. Без паутины. Без связи.
Он смотрел на девушку с конским хвостом, и впервые в жизни вопрос, который мучил его с четырнадцати лет, перестал быть вопросом. Не «что со мной не так?». Не «почему я не чувствую?». А: «Что чувствуют они?» Что-то, чему нет названия, чего он никогда не ощущал, чего ни один из его шести врачей не мог описать, потому что оно было у каждого из них – и поэтому было невидимым, как воздух. Как давление. Как то, что замечаешь только когда оно исчезает.
– Стекло, – сказал Дэн.
Лина кивнула.
– Вы думаете, что эта штука – причина стекла. Она есть у всех, она связана с восприятием, а у меня её нет. Поэтому я чувствую барьер.
– Это наша рабочая гипотеза.
– Перестаньте называть это рабочей гипотезой. – Он сам удивился резкости в собственном голосе. Дэн редко бывал резким – он привык модулировать тон, потому что без «чувства комнаты» единственным ориентиром была наблюдательность, а наблюдательность говорила: мягче, тише, безопаснее. Но сейчас что-то дрогнуло, что-то, сидевшее глубоко, не в горле – ниже. – Десять лет. Шесть врачей. Четыре диагноза, и все мимо. Я не хочу ещё одну гипотезу. Я хочу знать: это – оно? Вот эта штука, эта сеть – это то, чего у меня нет? Это то, почему я всю жизнь стою за стеклом?
Лина не отвела взгляд. Не вздрогнула. Не улыбнулась сочувственной улыбкой, которую Дэн видел на лицах каждого терапевта. Она просто смотрела на него – прямо, без выражения, – и Дэн впервые подумал, что эта женщина не лжёт. Не потому что она честна по характеру, а потому что ей не приходит в голову смягчить.
– Да, – сказала она. – Я думаю, это – оно.
Повисло молчание. За соседним столиком засмеялись – женщина с коляской показывала что-то в телефоне девушке с конским хвостом, обе хохотали, и младенец проснулся и заплакал, и женщина подхватила его одним движением, прижала к себе, и смех перетёк в нежность без паузы, без усилия, как вода перетекает из одного русла в другое. Дэн смотрел на них и думал: я вижу это. Я понимаю это. Я могу описать каждый мускул, каждый жест, каждый переход. Но я не чувствую того, что перетекает между ними. Связующей ткани. Тока. Того, для чего у них есть антенна, а у меня – нет.
– Сколько нас? – спросил он. – Тех, у кого нет.
– Двенадцать обнаружено в базе из сорока двух тысяч. Экстраполяция даёт около 0,03% от всей популяции. Два с половиной миллиона.
– И все чувствуют то же, что я?
– У тех, чьи данные доступны, – схожие жалобы. Барьер. Отстранённость. Отсутствие чего-то, чему нет имени. Каждый описывает по-своему. Один мужчина из Киото сказал: «Я живу в тихой комнате». Женщина из Осло написала в анкете: «Мне кажется, что мир транслируется с задержкой в полсекунды. Не то чтобы я опаздываю – я просто не подключена к прямому эфиру.»
Дэн впервые за время разговора откинулся назад. Стул скрипнул. Он посмотрел в окно – Дивижн-стрит, серый портлендский день, прохожие в дождевиках, кто-то выгуливал таксу, велосипедистка проехала мимо, звякнув звонком. Обычный мир. Его мир, который он видел двадцать четыре года – и который, оказывается, все остальные видели иначе. Не лучше. Не чётче. Но – полнее. С дополнительным слоем, который был так же неощутим, как радиоволна, и так же реален.
– Вы сказали по телефону – «органа восприятия, которого нет в учебниках», – сказал он. – Шестое чувство?
– Я бы не стала использовать этот термин, – ответила Лина. – Он заезжен до бессмысленности. Но если вы спрашиваете, является ли эта структура чем-то вроде дополнительной сенсорной модальности, о которой мы не знали, потому что она была у всех, – то да. Возможно. Мы ещё не определили, что именно она воспринимает.
– Зато вы определили, что я этого не воспринимаю.
– Да.
Дэн помолчал. Потом сказал – тихо, не ей, скорее кофейной чашке перед собой:
– Знаете, я всю жизнь думал, что проблема – во мне. Что у меня что-то не работает. Не важно, что говорили врачи, – я знал, что они не нашли правильное слово, но поломка – моя. А сейчас вы говорите, что проблема не во мне. Проблема – в них. – Он кивнул на зал. – У них есть что-то лишнее. Что-то, что я считал нормой, – не норма. Или моя нормы – не их норма. Или нормы не существует вовсе, а есть просто… – он не договорил, покрутил чашку на блюдце, – …просто разная комплектация.
– Можно и так, – сказала Лина. И впервые за весь разговор что-то мелькнуло в её лице – не улыбка, но тень чего-то, что у другого человека могло бы стать улыбкой. Признание. – Нам нужно вас обследовать. В Берлине, на нашем оборудовании. Полный набор – высокоразрешающее диффузионное сканирование, фМРТ, ЭЭГ, вызванные потенциалы. Сравнительный анализ с типичными образцами. Если мы хотим понять, что делает эта структура, нам нужен мозг, в котором её нет.
– Мой мозг.
– Ваш мозг.
Дэн посмотрел на неё. Лина Вебер, тридцать восемь лет, нейробиолог, прилетевшая через океан, чтобы показать ему картинку его собственной головы и попросить одолжить её для науки. Она сидела напротив, и Дэн делал то, что делал всегда – читал. Мышцы вокруг глаз: напряжение, контролируемое, привычное. Руки: левая крутила ручку (металлическая, чёрная, разобранная наполовину – он заметил), правая лежала на столе ладонью вниз, пальцы неподвижны. Дыхание: ровное, чуть учащённое. Поза: прямая, закрытая, без жестикуляции.
Она нервничала. Или была измотана. Или и то, и другое. И – деталь, которую он заметил не умом, а чем-то другим, безымянным, тем единственным инструментом, который у него работал вместо сломанной антенны, – ей было неловко. Не за науку. Не за просьбу. Ей было неловко за то, что она разговаривает с человеком, а не с набором данных, и не знает, как это делать правильно.
– Ладно, – сказал он. – Берлин. Когда?
– Чем скорее, тем лучше. У меня есть коллега – нейрохирург в Кейптауне. Она готовит физическое исследование структуры – биопсию мозговой ткани с активной… с тем, что мы нашли. Но для полной картины нужна контрольная группа. Мозг без неё. Ваш.
– Вы не будете делать мне биопсию мозга?
– Нет.
– Хорошо. Это было бы перебором для первого свидания.
Лина моргнула. Дэн понял, что пошутил, – и что она не ожидала юмора, и не знала, как на него реагировать, и на мгновение её тщательно контролируемое лицо стало растерянным, почти детским. Потом она сказала:
– Да. Было бы.
И Дэн подумал: она тоже за стеклом. Не таким, как моё. Но – тоже.
Они просидели в кафе ещё сорок минут. Лина показала ему визуализации – фрактальный паттерн, наложение двенадцати тысяч образцов, график выбросов, где его точка лежала в области нуля. Она объясняла методологию – перекалибровка, слепой тест, независимое подтверждение, – и Дэн слушал, понимая не всё, но достаточно, чтобы отличить доказательство от гипотезы, а гипотезу от домысла. Два курса психологии он бросил, но статистику освоил, и P-значения меньше 0,0001 говорили ему то, что они говорили всем: это не случайность.
Когда Лина закрыла ноутбук, Дэн задал вопрос, который держал внутри с первых минут разговора.
– Вы сказали, структура есть у 99,97% людей. Она идентичная. Она связана с восприятием. Она не наша.
Лина посмотрела на него – и он увидел, как что-то в ней подобралось, как у кошки, заметившей движение.
– Я не говорила «не наша».
– Вы не говорили. Но вы так думаете.
Тишина. Тонкая, как стекло. Лина Вебер смотрела на Дэна Кёртиса через стол в кафе в Портленде, и Дэн видел, как за её глазами – серо-зелёными, усталыми – работает машина: рассчитывает, сколько можно сказать, чего нельзя, что он готов услышать, что – нет. Он видел всё это. Он всегда видел. Не чувствовал – видел.
– Мы не знаем, что это, – сказала она наконец. – Мы знаем, что она не описана, не генетическая в обычном смысле, и инвариантная между индивидами. Мой коллега-физик называет её конструкцией. Моя коллега-хирург – чужеродной структурой. Я пока не называю её никак.
– Но вы прилетели из Берлина за одним человеком без неё.
Лина не ответила. Собрала ноутбук в рюкзак, допила кофе, поставила чашку. Руки – в постоянном движении, даже когда говорить было не о чем: крутила кольцо на ручке рюкзака, перебирала молнию.
– Дэн, – сказала она. – Я пришлю вам билеты. И… – она замялась, и это было первое настоящее замешательство, которое он у неё видел, – если у вас есть вопросы. Любые. Вы можете позвонить мне. В любое время.
– У меня один вопрос.
– Да?
– Вы видите ту женщину с ребёнком? Которая смеялась минуту назад?
Лина обернулась. Женщина с коляской стояла у прилавка, заказывая что-то, ребёнок на её руке, одной рукой она придерживала его, другой указывала на меню, и бариста – Тони – улыбался ей, и она улыбалась в ответ, и ребёнок хватал её за волосы, и всё это было обычным, повседневным, настолько нормальным, что никто в кафе не обращал внимания.
– Вижу, – сказала Лина.
– Эта штука в её голове – она сейчас работает? Прямо сейчас, пока она заказывает кофе и держит ребёнка?
– Если наша модель верна – да. Всегда.
Дэн смотрел на женщину. На ребёнка. На Тони за стойкой. На девушку с конским хвостом. На двоих мужчин у окна. На Лину Вебер, которая стояла с рюкзаком, готовая уйти.
У каждого из них – в голове – работало нечто, о чём они не знали. Нечто, что принимало сигнал, которого не существовало ни в одном учебнике физики. Нечто, что связывало их – друг с другом? с чем-то внешним? – способом, который Дэн не мог ни ощутить, ни представить. Они жили в мире, который был больше, полнее, связнее того мира, в котором жил он. И никто из них не знал об этом, как рыба не знает о воде, как лёгкие не знают о кислороде, как двенадцать тысяч мозгов не знали о фрактальной паутине в своих кортикальных слоях.
А он – знал. Не потому что умнее. Потому что пуст.
– Спасибо, – сказал он. – За кофе.
– Вы его не пили.
Он посмотрел на свою чашку – полную, остывшую. Не заметил.
– Точно, – сказал он. – Привычка.
Лина кивнула, повернулась и вышла. Колокольчик на двери звякнул. Дэн остался за столом и смотрел, как она идёт к такси через парковку – худая фигура в мешковатом свитере, с рюкзаком, в котором лежал ноутбук с изображением его пустого мозга.
Потом он встал, убрал обе чашки, протёр стол и вернулся за стойку. Тони посмотрел на него, открыл рот, закрыл и пожал плечами. Дэн проработал ещё два часа – латте, капучино, фильтр, эспрессо, – и руки делали всё сами, а голова была далеко, в том месте, где фрактальные паутины светились голубым внутри полупрозрачных черепов, и один череп – его – был тёмным.

