
Полная версия:
Палимпсест
– Вы не можете «доверять» или не можете «использовать»?
Лейла подняла бровь. Он заметил, что она едва заметно качнулась – как будто хотела сказать «это одно и то же» и остановилась.
– Технически – могу использовать. С оговорками. С полосой неопределённости, которая может поглотить сигнал. – Она помолчала. – Я не для того летела сюда, чтобы измерять неопределённость. Я летела измерять реальность.
Тишина. Экипаж слушал – не все открыто, но те, кто был рядом, перестали жевать. Рин смотрела на мультитул. Нкези – на экран. Савченко чистил яблоко – настоящее, из стратегического запаса свежих продуктов, которого хватит на две недели – и, казалось, не обращал внимания. Казалось.
Коваль думал. Не о физике – о бюджете. Сто восемь зарядов. Двенадцать плановых манёвров по восемь. Девяносто шесть. Резерв – двенадцать. Минус один на калибровку – одиннадцать. Одиннадцать зарядов на всё непредвиденное. На весь поход. На полтора года.
Одиннадцать.
– Факелы, – сказал он.
Лейла моргнула.
– Что?
– Коррекцию сделаем на манёвровых факелах. Не на зарядах. Расход рабочего тела – приемлем. Тепловой след – принимаю как риск.
– Факелы – три часа работы, – сказала Нкези. – Нас увидит любой, кто смотрит в этом направлении с дистанции до двадцати тысяч километров.
– В поясе Койпера. На пятидесяти а.е. от Солнца. Кто там смотрит?
Нкези не ответила. Вопрос был риторическим, и оба это знали. Но – Коваль видел, как её пальцы дёрнулись к консоли, пересчитывая: расход рабочего тела, остаток, прогноз на маршрут. Привычка. Хорошая привычка. Привычка, которая сохраняла жизни.
– Замер – двадцать минут, – продолжил Коваль. – Не двадцать пять. Не «ещё чуть-чуть». Двадцать. По таймеру. Танака, решётка выдержит включение-выключение за двадцать минут?
Рин посмотрела на Лейлу. Лейла посмотрела на Рин. Между ними – секунда молчаливого диалога двух инженеров (одна – конструктор, другая – оператор), которые не нуждались в словах для обсуждения допусков.
– Криостат выходит на рабочий режим за четыре минуты, – сказала Рин. – Замер – двадцать. Выключение и стабилизация – две. Итого – двадцать шесть минут. Не двадцать.
– Двадцать шесть, – согласился Коваль. – Не двадцать семь. Хассани?
Лейла смотрела на него. В её глазах – расчёт, не благодарность. Она получила не то, что хотела, а то, с чем могла работать. Разница – принципиальна.
– Двадцать шесть минут, – сказала она. – Принято.
Дни потекли. Медленные, одинаковые, размеренные – ритм корабля: вахта, отдых, вахта. Факелы давали три десятых g, и жизнь на борту обретала подобие нормальности: еда на тарелках, а не в пакетах; душ – пусть трёхминутный, водосберегающий – но настоящий; сон в койке, а не в спальнике, привязанном к стене. «Розеттский камень» летел к краю Солнечной системы, и внутри него двадцать три человека учились жить друг с другом.
Коваль наблюдал.
Это было его главное занятие в перелёте – не навигация (Нкези), не системы (Рин), не наука (Лейла). Люди. Двадцать три человека в металлической коробке, летящей со скоростью тридцать километров в секунду прочь от всего, что они знали. Двадцать три характера, двадцать три набора привычек, двадцать три способа справляться со страхом.
Он видел, как Рин каждое утро обходила корабль – два часа, от носа до кормы, от реактора до криостатов. Она трогала стены, открывала панели, заглядывала за переборки, как фермер обходит поля. Её планшет заполнялся пометками: «Секция 4, переборка Б-12: микротрещина в сварном шве, приоритет 2. Секция 7, кабель-канал 9: перетёртая изоляция, заменить. Радиатор №2: эффективность 77.4%, тренд – минус 0.2% в неделю.» Каждая пометка – маркерной лентой на узле, буквенно-цифровой код, который знала только она. Корабль был покрыт этими метками, как тело – шрамами: история ремонтов, замен, латок, читаемая на ощупь.
Он видел, как Нкези проводила вечера на мостике одна – не на вахте, а по собственному желанию: сидела в кресле пилота, закрыв глаза, положив руки на панель, и слушала корабль. Иногда шевелила пальцами, как будто корректировала невидимый курс. Когда Коваль спросил, она ответила: «Привыкаю. Каждый корабль отвечает по-своему. Этому нужно полсекунды на манёвровые. Я должна знать эту полсекунду, когда буду вести его мимо чего-нибудь, что хочет нас убить.» Она сказала это без выражения, как говорят о погоде.
Он видел, как Савченко – мягкий, добродушный Савченко – превращался в другого человека при медосмотрах: точного, безжалостного, не терпящего возражений. Базовые показатели экипажа были сняты, лейкоцитарные формулы записаны, дозиметрические карты заведены. На двери медотсека Савченко повесил таблицу – простую, три колонки: имя, кумулятивная доза, статус. Двадцать три строки. Все – зелёные. Пока.
– Зачем на двери? – спросил Коваль. – Могли бы на терминале.
– Могли бы, – согласился Савченко. – Но терминал можно не открыть. А мимо двери ходят все. Каждый день. И каждый день видят своё имя. И число рядом с ним. – Он посмотрел на Коваля. – Я не верю в то, что люди будут беречь себя из абстрактного понимания. Но конкретное число, конкретный цвет – зелёный, жёлтый, красный – это работает. Как светофор. Человек не перейдёт на красный, если знает, что за перекрёстком – грузовик.
– А если перейдёт?
– Тогда я объясню, что грузовик – это лучевая болезнь, и она не тормозит. – Савченко улыбнулся. – Кладбищенский юмор, капитан. Профессиональная деформация.
Он видел Маркуса Трана. Видел каждый день – потому что Тран был везде. В кают-компании – варил кофе, шутил, знал, кто как пьёт (Рин – чёрный, без сахара; Нкези – с молоком, если было; Савченко – два сахара и «ещё бы рюмку коньяка, но это уже другой рецепт»). В узле связи – где он проводил вахты, обслуживая лазерные передатчики и радиоприёмники, калибруя антенну, прогоняя тесты шифрования. В инженерных отсеках – помогал Рин с мелким ремонтом, подавал инструменты, задавал правильные вопросы. В научном модуле – интересовался работой Лейлы, не навязчиво, а с тем обаятельным любопытством, которое располагало к себе.
Коваль наблюдал. Не искал – наблюдал. Разница: тот, кто ищет, видит подтверждения. Тот, кто наблюдает, видит картину.
Картина была безупречной.
И это – по-прежнему – беспокоило.
На четвёртый день перелёта Юн Со-хи постучала в каюту Коваля. Было поздно – двадцать три десять по бортовому; корабль притих, освещение коридоров перешло в ночной режим, тусклый красноватый свет, не мешающий сну.
Коваль открыл. Со-хи стояла в коридоре – маленькая, прямая, с лицом, на котором ничего нельзя было прочитать. Тридцать восемь лет, бывшая разведка, привычка к молчанию, которая ощущалась физически, как давление воздуха.
– Капитан, можно?
Он впустил её. Каюта – два на три метра, койка, стол, экран. Со-хи села на единственный стул, Коваль – на койку. Между ними – полметра.
– Я прочитала отчёт Хассани, – сказала Со-хи. – Тот, что вы предоставили научной группе перед стартом.
– И?
Она помолчала. Коваль ждал. Он уже понял: когда Юн Со-хи молчит, она не подбирает слова – она решает, стоит ли их произносить.
– Спектр вариаций, – сказала она наконец. – Дискретные пики. Обертонная структура. Это не физика. Это криптография.
– Хассани считает, что это физика.
– Хассани – физик. Она видит физику. Я – криптоаналитик. Я вижу код. – Со-хи посмотрела ему в глаза – прямо, без отвода. – Капитан, обертонная структура с дискретными пиками – это признак модуляции. Кто-то взял несущий сигнал – в данном случае, вариацию альфы – и наложил на него информацию. С частотным разделением. Как радиопередача. Только вместо радиоволны – ткань пространства-времени.
Тишина. За стеной – мерный стук насоса жизнеобеспечения.
– Вы хотите сказать…
– Я хочу сказать, что если Хассани права – если вариация реальна – то мы имеем дело не с аномалией. Мы имеем дело с передачей. И чтобы понять, что передаётся, мне нужны данные из разных точек кривизны. Чем больше точек – тем больше «каналов» модуляции я увижу. Чем больше каналов – тем ближе к содержанию.
– Это то, зачем мы летим.
– Да. Но я хочу, чтобы вы понимали, на что мы можем наткнуться. – Со-хи замолчала. Секунда. Две. Три. – Если это передача, у неё есть отправитель. Если у неё есть отправитель – у неё есть цель. И я не знаю, какая.
Коваль смотрел на неё. Маленькая женщина в корабельном комбинезоне, сидящая на стуле в каюте два на три, говорящая о том, что в фундаментальных константах Вселенной кто-то – или что-то – закодировал сообщение. Голос – ровный. Лицо – спокойное. Руки – неподвижны.
– Вы боитесь, – сказал он.
Не вопрос.
Со-хи не ответила. Встала. Кивнула.
– Спокойной ночи, капитан.
Она вышла. Дверь закрылась. Коваль сидел на койке и слушал, как стихают её шаги в коридоре – тихие, размеренные, точные.
Пальцы стучали по колену. Потом – остановились.
День сорок пятый. Пояс Койпера.
Снаружи не было ничего. В этом-то и дело: пятьдесят астрономических единиц от Солнца, само Солнце – яркая звезда, не более, – и вокруг пустота, которую трудно было назвать даже пустотой, потому что пустота подразумевала отсутствие чего-то, а здесь никогда ничего не было. Ледяные обломки пояса Койпера, рассеянные на миллиарды километров друг от друга, были невидимы на экранах; ближайший – в четырёхстах тысячах километров, тёмный кусок грязного льда размером с городской квартал, ни для кого не интересный и никому не нужный.
Идеальное место для калибровки. Плоское пространство. Минимальная кривизна. Чистый фон.
Маневровые факелы отработали коррекцию курса за два с половиной часа – чуть меньше расчётного, Нкези выжала экономию из баллистического профиля. «Розеттский камень» лёг в дрейф, двигатели замолкли, и невесомость вернулась. Корабль повис в ничто.
Лейла была в лаборатории – привязана к рабочему креслу перед консолью управления решёткой. Рядом – Рин, у криостатного пульта. Со-хи – за отдельным терминалом, готовая принимать сырые данные.
Коваль был на мостике. Нкези – рядом. Маркус – в узле связи, на случай если потребуется экстренная передача. Остальной экипаж – на местах, пристёгнут, потому что замер означал неподвижность, а неподвижность означала невесомость, а невесомость означала, что всё незакреплённое летает.
– Криостат – рабочий режим, – доложила Рин по интеркому. – Девять милликельвинов. Стабильно.
– Решётка – активна, – сказала Лейла. – Все двенадцать каналов. Когерентность – девяносто девять и восемь. – Голос – быстрый, собранный, с той лёгкой хрипотцой, которая появлялась, когда она не спала больше двадцати часов. Она не спала больше двадцати часов. – Начинаю замер.
– Засекаю, – сказал Коваль. Активировал таймер на основном экране мостика. Двадцать шесть минут. Обратный отсчёт. Белые цифры на чёрном фоне.
25:59. 25:58. 25:57.
На мостике – тишина. Нкези сидела с закрытыми глазами, пальцы на панели. Сенсоры показывали пустоту: ни тепловых следов, ни радарных отметок, ни аномалий. Пояс Койпера – самое безопасное место во Вселенной, если не считать скуку.
22:14. 22:13.
– Данные идут, – сказала Лейла. Её голос по интеркому звучал иначе – сосредоточеннее, плотнее, как будто она сжала его в кулак. – Фон – чисто. Шум – в допуске. Начинаю запись основного канала.
Коваль слушал. Не данные – голос. Тон. Дыхание. Он командовал людьми достаточно долго, чтобы слышать: когда человек находит то, что ищет, голос меняется. Не становится громче или тише – становится другим. Точнее. Как инструмент, нашедший ноту.
18:07.
– Нет, подожди… – Лейла. Коваль подобрался. «Нет, подожди» – её фраза, он уже выучил: не «стоп» и не «ошибка», а «я вижу что-то». – Седьмой канал. Фазовый сдвиг. Минимальный. Но… Рин, вибрация?
– Нулевая, – ответила Рин. – Двигатели выключены. Насосы – на минимуме. Посторонних источников нет.
– Тогда это не вибрация. – Пауза. Лейла считала – Коваль слышал тихое бормотание на фарси, быстрое, ритмичное. – Со-хи, ты видишь?
– Вижу, – голос Юн Со-хи. Тихий, ровный. – Лейла. Разверни спектр.
Тишина. Семь секунд. Коваль считал.
– Aman-e man, – выдохнула Лейла. Фарси. Коваль не говорил на фарси, но интонацию понял: не ругательство, не восклицание – молитва. Или проклятие. Или и то, и другое.
12:41.
– Лейла, что? – спросил он.
Она не ответила. Десять секунд. Пятнадцать. Коваль чувствовал, как тишина на мостике густеет – Нкези открыла глаза, посмотрела на динамик интеркома, потом на Коваля.
– Хассани, – сказал Коваль. Чуть тише. Чуть твёрже. – Доложите.
– Сигнал, – сказала Лейла. Голос – странный, не её обычный «быстрый-сбивчивый-перескакивающий», а замедленный, как будто она говорила из-под воды. – Вариация альфы. Здесь. В плоском пространстве. Амплитуда – на три порядка меньше, чем у Юпитера, но… структура та же. Те же обертоны. Те же пики. – Пауза. – Масштабированные. Как будто… уменьшенная копия. Миниатюра.
8:30.
– И? – спросил Коваль, хотя чувствовал – по напряжению в её голосе, по молчанию Со-хи, по тому, как дрогнул воздух в интеркоме, – что «и» будет большим.
– И я вижу повторения. – Лейла говорила теперь медленно, выдавливая каждое слово, как будто проверяла его на прочность, прежде чем выпустить. – Фрагменты спектра повторяются. Не случайно – периодически. С постоянным интервалом. Как… рефрен в музыке. Или как… маркер начала блока в потоке данных.
4:12.
– Со-хи? – Коваль.
Тишина Юн Со-хи была другой – не растерянность, не шок. Анализ. Она молчала, потому что считала.
– Подтверждаю, – сказала она наконец. – Периодическая структура. Частота повторения – одна и та же в трёх разных поддиапазонах спектра. Это не артефакт. Это маркер.
1:58. 1:57.
– Рин, готовность к выключению, – сказал Коваль.
– Готова.
0:30.
– Хассани, завершайте. Тридцать секунд.
– Мне нужно ещё…
– Тридцать секунд.
Она не стала спорить. Может, потому что у неё хватило данных. Может – потому что услышала в его голосе то, что слышал каждый, кто служил под его началом: не приказ, а границу. За которой – нет.
0:00.
– Замер завершён. Криостат – в ждущий режим. Решётка отключена.
– Факелы – в штатный, – приказал Коваль. – Нкези, курсовая коррекция, возвращаемся на маршрут.
– Принято, – сказала Нкези. Пальцы на панели – точные, быстрые. Корабль дрогнул: манёвровые двигатели включились, три десятых g вернулись, невесомость ушла, и мир снова обрёл верх и низ.
Коваль отстегнулся и встал. Прислушался к себе: пульс – учащённый, не критически. Дыхание – ровное. Руки – стабильны. Он прошёл от мостика по коридору к лаборатории – тридцать метров, два поворота, один люк. Открыл.
Лейла висела – нет, сидела, гравитация уже была – перед консолью, окружённая голографическими проекциями данных. Графики, спектры, кривые – рой цифр, в котором непосвящённый увидел бы хаос, а она видела… то, что видела. Её лицо было белым. Не от страха – от понимания. Рин стояла рядом, молча, руки скрещены на груди. Со-хи – за своим терминалом, глаза на экране, пальцы замерли.
Лейла повернулась к нему. Медленно, как будто отрывалась от чего-то, что держало.
– Адриан.
Она назвала его по имени. Впервые с начала миссии. Он заметил. Рин – тоже.
– Это не шум. – Голос – тихий, уверенный, с лёгкой дрожью, которую она контролировала, но не могла убрать. – Это определённо не шум. И у меня… у меня достаточно для предварительной грамматики.
Она повернула один из голографических экранов к нему. Спектр – серия пиков, острых и чётких, – и рядом, наложенный полупрозрачным слоем, второй спектр, с Юпитера. Те же пики. Те же интервалы. Другой масштаб – но тот же паттерн.
– Оно повторяется, – сказала Лейла. – Как припев.

Глава 4: Первый отсчёт
Окрестности нейтронной звёзды PSR J0437-4715 День 97
Щёлк.
Лейла подняла голову. Звук был тихий – сухой, короткий, как щелчок пальцами, – но в тишине лаборатории он прозвучал, как выстрел. Дозиметр. Бортовой, на переборке у входа – круглый циферблат за стеклом, стрелка чуть правее нуля. Первый щелчок с начала подхода.
Щёлк.
Второй. Интервал – около двадцати секунд. Фоновое излучение – гамма, рентген, заряженные частицы, остатки древних вспышек пульсара, разлетевшиеся в пространство и теперь шелестящие по обшивке корабля, как дождь по крыше. Неопасно. Пока.
Лейла вернулась к консоли. Интерферометры спали в криогенных коконах – девять милликельвинов, стабильно, – и она следила за ними, как мать следит за спящими детьми: по звуку дыхания, по тембру тишины, по едва уловимым вибрациям, которые приборы транслировали через датчики на экран. Всё было хорошо. Решётка не чувствовала приближения пульсара. Ещё нет.
Она чувствовала.
Не рационально, не через приборы – нутром, тем иррациональным чутьём, которое появляется у людей, работающих в опасных средах: шахтёры чувствуют обвал, моряки чувствуют шторм, а Лейла Хассани чувствовала гравитацию. Не буквально – она не была суперженщиной с магическим восприятием; скорее, она настолько хорошо знала свои приборы, что чувствовала их реакцию раньше, чем они её показывали. Как музыкант, слышащий фальшь до того, как нота прозвучала.
Пульсар PSR J0437-4715 был в семистах тысячах километров – и сокращалось. Нейтронная звезда: двадцать километров в диаметре, полторы солнечных массы, спрессованных в шар размером с крупный город. Плотность – четыреста миллионов тонн на кубический сантиметр. Кривизна пространства-времени – на восемь порядков выше юпитерианской. Объект, в присутствии которого физика переставала быть абстракцией и становилась ощущением: ты чувствовал, как пространство прогибается, как ложка под весом, невидимая, но реальная, и на конце этой ложки – крошечный, невообразимо тяжёлый шарик, вращающийся со скоростью сто семьдесят три оборота в секунду.
Щёлк. Щёлк.
Интервал сократился.
На мостике Коваль смотрел на два экрана.
Левый – навигация: пульсар как яркая точка в центре, «Розеттский камень» – стрелка, ползущая к нему по спирали торможения. Нкези вела корабль на маневровых факелах – непрерывная тяга, две десятых g, мягкое торможение, рассчитанное на шесть часов. Экономия зарядов: вместо импульсного торможения – долгий, плавный выход на расчётную орбиту. Нкези рассчитала профиль за трое суток, пересчитала дважды, предложила Ковалю три варианта и рекомендовала второй. Он выбрал второй. С Нкези было просто – она не спорила, не обосновывала, не убеждала. Она давала варианты с цифрами и ждала решения.
Правый экран – радиационный фон. Кривая ползла вверх, медленно, но неуклонно: чем ближе к пульсару, тем больше частиц добиралось до корпуса сквозь магнитное поле звезды. Радиация пульсара – не сплошной поток, а пучки, сфокусированные магнитными полюсами, вращающимися со звездой: сто семьдесят три раза в секунду мимо корабля проходил «луч» заряженных частиц, и каждый проход оставлял дозу. Крошечную. Но кумулятивную.
Савченко стоял рядом – не сидел, стоял, облокотившись на спинку пустого кресла, планшет в руке. На планшете – таблица. Двадцать три строки, три колонки. Имена, цифры, цвета. Всё зелёное. Пока.
– Текущий фон – четыре микрозиверта в час, – сказал Савченко негромко, глядя на экран. – На расчётной орбите будет двести – двести пятьдесят. При замере – корабль неподвижен, без факелов, вектор тяги ноль – компенсации магнитного экранирования нет. Эффективная доза за сорок семь минут замера – ориентировочно сто пятьдесят – двести миллизивертов на человека.
– Допустимо? – спросил Коваль.
– Допустимо – понятие гибкое, капитан. Двести миллизивертов – это как один КТ-скан всего тела. Неприятно, но не смертельно. Для разового воздействия. Проблема – что мы едем не на один скан. Мы едем на серию. Каждый замер суммируется с предыдущим. После этого замера средняя кумулятивная доза экипажа составит около трёхсот миллизивертов. Норма для космонавтов – тысяча за карьеру. У нас впереди ещё шесть точек.
– То есть мы укладываемся.
Савченко посмотрел на него. Мягкий взгляд, внимательный, с той профессиональной прямотой, которая отличала хорошего врача от приятного: он не утешал, он информировал.
– Мы укладываемся, если каждый следующий замер – не хуже этого. Но каждый следующий хуже. Магнетар – в десять раз выше фоновый уровень. Чёрная дыра – в сто. Я не говорю «нельзя». Я говорю – арифметика. – Он поднял планшет, показал таблицу. – Каждый замер – строчка в этой таблице. Каждая строчка – число, которое только растёт. Число, которое не умеет уменьшаться.
– Понял.
– Я знаю, что поняли, капитан. Я говорю, чтобы сказать. На то я и врач.
Савченко отошёл. Коваль остался перед экранами. Левый – навигация. Правый – радиация. Между ними – он: человек, принимающий решения.
Щёлк. Щёлк. Щёлк.
Дозиметр на мостике стучал чаще. Интервал – секунд десять.
– Нкези, – сказал Коваль. – Расчётное время выхода на орбиту замера?
– Два часа четырнадцать минут. Скорость схождения – сто два метра в секунду. Текущее расстояние – четыреста тысяч километров. Выход на целевую орбиту – четыреста двадцать километров от поверхности. – Пауза. – В допуске.
Четыреста двадцать километров от поверхности нейтронной звезды. Коваль прокрутил цифру в голове. Расстояние от Москвы до Нижнего Новгорода. Обычное, человеческое расстояние – если бы не то, что по ту сторону этих четырёхсот двадцати километров находился объект, способный приливными силами разорвать корабль на атомы.
– Танака, – позвал он по интеркому. – Статус корабля.
– Все системы – штатно, – голос Рин из инженерной. – Реактор – шестьдесят процентов. Радиаторы – семьдесят семь и восемьдесят один. Криостат – в предпусковом, ожидает команду Хассани. Обшивка – без нареканий. Экранирование – в пределах спецификации.
– Пределы спецификации – это Юпитер, – сказал Коваль. – Мы не у Юпитера.
Пауза. Рин была честна. Это была одна из вещей, за которые Коваль ценил её выше любого другого инженера: она не округляла, не приукрашивала, не использовала слово «приемлемо», когда имела в виду «терпимо».
– Экранирование рассчитано на устойчивый фон до пятисот микрозивертов в час. На целевой орбите фон – двести пятьдесят. Запас – двукратный. Для рентгеновского и гамма-излучения. – Ещё пауза. – Для заряженных частиц запас меньше. Протоны высоких энергий – экранирование задерживает семьдесят процентов. Тридцать проходят. При длительном воздействии – это существенно.
– Сколько длительного?
– Замер – сорок семь минут. Подход и отход – ещё сорок. Итого – полтора часа в зоне повышенного фона. Это… – она считала, Коваль слышал, как щёлкает клавиатура, – терпимо. Для экипажа. Для электроники – хуже. У меня три блока управления двигателями в зоне без дополнительного экранирования. Если частица попадёт в микросхему – сбой. Может критический.
– Вероятность?
– Четыре процента за полтора часа. На каждый блок.
– Приемлемо, – сказал Коваль.
– Терпимо, – поправила Рин.
Лейла слышала дозиметр. Она слышала его уже час – с тех пор, как «Розеттский камень» пересёк условную границу магнитосферы пульсара, – и с каждой минутой щелчки становились чаще, как будто невидимый палец стучал по столу всё нетерпеливее. Сначала – раз в двадцать секунд. Потом – раз в десять. Теперь – раз в четыре-пять. Каждый щелчок – заряженная частица, прошедшая сквозь обшивку, сквозь экранирование, сквозь стену лаборатории, и влетевшая в детектор. Каждый щелчок – такая же частица влетала в тело Лейлы. В её клетки. В её ДНК. Невидимая, неощутимая, математически неизбежная пуля, которая не убивала сейчас – записывала долг, который тело заплатит потом.
Лейла старалась не слушать. Получалось плохо.
Со-хи сидела за своим терминалом в дальнем конце лаборатории – неподвижная, с прямой спиной и пустым лицом, как будто дозиметр щёлкал в другом измерении. Она готовила алгоритмы дешифровки – программы, которые примут сырые данные с интерферометров и начнут искать паттерны, структуры, повторения. Со-хи не разговаривала. Со-хи работала. Лейла была благодарна за это: чужое молчание сейчас было комфортнее чужих слов.
Рин – третья в лаборатории – сидела у криостатного пульта с видом человека, охраняющего ребёнка в опасном районе: напряжённая, собранная, готовая среагировать на любое отклонение температуры, давления, вибрации. Криостат был запущен – девять милликельвинов, интерферометры выходили на режим, охлаждение потребляло тридцать процентов мощности реактора, и Лейла чувствовала это как лёгкое потемнение освещения: реактор отдавал энергию приборам, и корабль чуть тускнел, как город в пиковые часы.
– Решётка – в пусковом, – доложила Лейла по интеркому. – Все двенадцать каналов когерентны. Калибровка – по данным Койпера. Поправка на текущую кривизну – введена. Готова к замеру.

