
Полная версия:
Палимпсест
Доктор Олег Савченко. Корабельный врач. Пятьдесят три года. Специализация: радиационная медицина. Бывший военный хирург, потом – исследователь, потом – снова практик, потому что «в лаборатории пациенты не умирают, и это скучно» (его слова из интервью, приложенного к досье). Украинский акцент, чёрный юмор, никогда не врёт пациентам. Коваль пролистал его публикации – десятки статей по лучевым поражениям, монография «Кумулятивная доза в условиях длительных космических экспедиций», которую Коваль не читал, но собирался. Теперь – собирался.
Юн Со-хи. Криптоаналитик. Тридцать восемь лет. Бывшая военная разведка Конфедерации. Досье – наполовину засекречено, что говорило больше, чем открытая часть. То, что было доступно: математик, специалист по теории информации и криптографии, четыре года в дешифровальном отделе, уволена по собственному желанию (или «по собственному желанию» – Коваль знал, как работает разведка). Психологический профиль: «Замкнута, аналитична, склонна к длительным периодам молчания. Принимает решения медленно, но необратимо».
Лейла Хассани. Руководитель научной группы. Тридцать семь лет. Физик-экспериментатор. Автор открытия. Коваль прочитал её файл дважды. Не потому, что информации было много – потому что то, чего в файле не было, интересовало его больше. Разведена. Одна дочь, живёт с отцом. Ни одного упоминания о семье в мотивационном разделе – только наука. «Одержима» – слово, которое мелькало в каждой характеристике, от университетских до экспедиционных, и каждый раз – с оттенком восхищения и опаски, как будто коллеги описывали породистую, но плохо управляемую лошадь.
Коваль остановился. Потёр переносицу. Приложенные к её досье данные – те самые графики, корреляции, спектры – он просматривал не как учёный, а как командир: что это значит для миссии, для корабля, для людей. И видел: эта женщина нашла что-то, ради чего двадцать три человека полетят к чёрным дырам. Что-то, ради чего контр-адмирал Петрова произнесла «любой ценой» и не моргнула.
Коваль положил планшет и посмотрел в потолок каюты. Низкий, белый, безликий. Четыре стены, койка, стол. Тишина.
Любой ценой.
Фишер. Ли. Окампо. Дженнингс.
Он поднял планшет и продолжил.
Досье шли одно за другим: инженеры, техники, специалисты по системам жизнеобеспечения, оператор реактора, программисты бортовых систем. Коваль читал каждое – не по диагонали, а целиком, от фотографии до последней строки психологического профиля. Запоминал лица. Запоминал имена. Запоминал детали, которые могли понадобиться: у техника Вернера – аллергия на один из препаратов радиационной защиты, значит, альтернативный протокол. У инженера Чжоу – перенесённый перелом таза, ограничение по перегрузкам. У биолога Ларсена – опыт работы на антарктической станции, девять месяцев изоляции, «адаптирован к замкнутым пространствам». Каждый человек – уравнение с десятками переменных, и Коваль решал эти уравнения, потому что в космосе нерешённое уравнение – мёртвый член экипажа.
Последний файл.
Маркус Тран. Инженер-связист. Тридцать четыре года. Родился на Земле – Сингапур, орбитальная семья, отец – инженер в Гегемонии, мать – логист транссолнечной линии. Образование: Технический институт имени Кларка, Лагранж-5, специальность – системы дальней лазерной связи. Работал в коммерческом флоте четыре года, перешёл в марсианский научный флот два года назад. Рекомендации – безупречные. Аттестации – отличные. Послужной список – чистый. Медицинская карта – здоров. Психологический профиль – «Общителен, адаптивен, высокий эмоциональный интеллект, легко устанавливает контакт. Командный игрок».
Коваль перечитал. Потом прочитал ещё раз.
Послужной список – чистый. Ни одного инцидента. Ни одного замечания. Ни одного конфликта. За шесть лет работы в космосе – ни единой строчки, которая говорила бы хоть о чём-то, кроме безупречной компетентности и безупречного поведения.
Пальцы перестали стучать.
Коваль смотрел на фотографию: молодое лицо, тёмные глаза, лёгкая улыбка. Человек, который умел нравиться. Человек, которого хотелось иметь в экипаже.
Безупречно чистый.
Коваль закрыл файл. Положил планшет на стол. Сел ровно, руки на коленях, и смотрел на стену – белую, безликую, пустую. За стеной – верфь, корабль, двадцать три человека, нейтронные звёзды, чёрные дыры, послание в ткани реальности. За стеной – приказ, который он ещё не принял вслух, но который уже принял – в тот момент, когда Петрова сказала «любой ценой» и он не встал из-за стола.
Четыре имени. Скоро, возможно, – больше.
В досье Маркуса Трана всё было чисто. Абсолютно, безупречно, стерильно чисто.
Как стена, с которой стёрли отпечатки.

Глава 3: Экипаж
«Розеттский камень», отлёт с марсианской орбиты День 40
Первый ядерный импульс – это не звук. Это удар.
Коваль сидел в командирском кресле, впрессованный ремнями в противоперегрузочную ложу, и ждал. Обратный отсчёт шёл на основном экране мостика: белые цифры на чёрном фоне, безразличные, как метроном. Тридцать секунд. Двадцать. Десять. Экипаж – двадцать три человека – был пристёгнут в защитном отсеке, утопленном в центре корабля, за тремя слоями радиационного экранирования. На мостике, кроме Коваля, – Нкези за штурвалом и Рин Танака у инженерной консоли. Трое, потому что больше не нужно. Корабль делал всё сам. Им оставалось – следить.
Три. Два. Один.
Мир дёрнулся.
Не вперёд – вниз. Или вверх. Или во все стороны сразу. Ядерно-импульсный двигатель «Медуза» работал так: за кормой – заряд, килотонна, направленный взрыв; впереди, на длинном тросе – парус-толкатель, принимающий ударную волну и передающий импульс на корабль через амортизирующую систему. В теории – плавное ускорение. На практике – удар в основание позвоночника, от которого зубы клацнули, мышцы живота свело, и желудок попытался оказаться на полу. Потом – секунда покоя. Потом – второй импульс. Третий. Четвёртый.
Переборки стонали. Не скрипели, не потрескивали – стонали, низким, протяжным звуком, от которого вибрировали кости черепа. Весь корабль дрожал, как зверь, которого хлещут. Противоперегрузочное кресло Коваля – старое, подогнанное под его тело за четыре года – принимало удары, амортизировало, гасило, но всё равно каждый импульс проходил через ложу, через позвоночник, через грудную клетку – и Коваль чувствовал его нутром, физически, как второе сердцебиение: бум – пауза – бум – пауза – бум.
Сто двадцать шесть зарядов. Минус один. Сто двадцать пять.
Нкези сидела за штурвалом с закрытыми глазами. Её руки лежали на панели управления – не сжимали, не цеплялись, а лежали, как на поверхности воды, едва касаясь сенсоров. Коваль видел это, и ему стало чуть спокойнее: пилот, который закрывает глаза при разгоне, – не боится; слушает корабль. Нкези не верила приборам при импульсном ходе – говорила, что между ударами данные запаздывают на полсекунды, и за эту полсекунду корабль живёт без присмотра. Она заполняла этот зазор собой: ощущала крен по наклону тела, рыскание – по давлению в ушах, продольное отклонение – по тому, как ноги упираются в подножку.
Пятый импульс. Шестой. Перегрузка выросла – заряды шли серией, каждый чуть мощнее предыдущего, разгонный профиль, рассчитанный Нкези за двое суток до старта: восемнадцать импульсов, суммарная дельта-V – четыре и две десятых километра в секунду, курс – за пределы марсианской орбиты, к Юпитеру и дальше. Восемнадцать зарядов. Пятнадцать процентов запаса. Коваль считал автоматически: каждый потраченный заряд – манёвр, которого не будет потом. Каждый манёвр, которого не будет потом, – ситуация, из которой не выйти.
– Импульс двенадцать, – сказала Нкези. Голос – ровный, без усилия, как будто она не чувствовала перегрузки. – Вектор тяги – номинал. Отклонение – ноль-ноль-три градуса по тангажу. Компенсирую на четырнадцатом.
– Рин, – позвал Коваль. – Реактор?
Танака не повернулась. Её глаза метались по инженерной консоли – двенадцать экранов, каждый с потоком данных: температуры, давления, расходы, вибрации.
– Реактор в норме. – Пауза, ровно такая, чтобы прочитать ещё одну строку. – Контур охлаждения первичный – давление на два процента выше расчётного. Не критично. Амортизатор паруса – нагрев в пределах допуска. Радиатор номер два – семьдесят восемь процентов эффективности.
– Семьдесят восемь – это норма?
– Семьдесят восемь – это «я говорила, что нужен третий цикл тестирования». Для работы – достаточно. Для моего спокойствия – нет.
Коваль не ответил. Семнадцатый импульс вдавил его в ложу – самый мощный в серии, финальный разгонный, – и на мгновение стало тяжело дышать: грудная клетка сжалась под весом, которого не было, рёбра протестовали, лёгкие не хотели расправляться. Потом – восемнадцатый. Последний. Удар, пауза, и…
Тишина.
Не сразу – сначала корабль ещё гудел, как колокол после удара, вибрации затухали волнами, переборки скрипнули и замолкли, металл остывал от напряжения. Но через десять секунд – тишина. Абсолютная. Та самая ватная, звенящая пустота, которая наступает, когда двигатели умолкают и ты остаёшься один на один с инерцией: корабль летел, но ничто не толкало его, ничто не тянуло. Дрейф. Баллистическая траектория. Ньютон в чистом виде – тело, на которое не действуют силы, движется прямолинейно и равномерно.
Невесомость вернулась мягко, как выдох. Ремни ослабли, тело приподнялось над ложей, и Коваль почувствовал, как кровь перераспределяется – знакомое ощущение, от которого лицо отекает, а ноги пустеют. Где-то на нижней палубе глухо звякнул незакреплённый инструмент – кто-то из техников не уложил перед стартом. Рин заметит. Рин всегда замечала.
– Разгон завершён, – доложила Нкези. Открыла глаза. – Вектор – номинал. Дельта-V израсходована – четыре-двести-один. Расчётная – четыре-двести. Отклонение – плюс один метр в секунду. – Она чуть повернула голову. – В бюджете.
– Зарядов осталось? – Коваль знал ответ; спрашивал для протокола.
– Сто восемь. Следующий разгонный манёвр – день сто третий, торможение у первой точки. Расход – четырнадцать зарядов.
Сто восемь минус четырнадцать – девяносто четыре. На весь оставшийся маршрут: шесть точек замера, шесть манёвров торможения, шесть разгонов, плюс непредвиденные. Коваль пересчитал в уме – привычка, которая раздражала штурманов и успокаивала его. Девяносто четыре заряда на двенадцать плановых манёвров, средний расход – восемь зарядов на манёвр, итого – девяносто шесть. Дефицит – два. Два заряда, которых не хватало, если всё пойдёт по плану. А по плану не шло никогда.
Он не сказал этого вслух. Нкези знала. Она всегда знала.
Маневровые двигатели включились через час – термоядерные факелы, непрерывная тяга, три десятых g. Не перегрузка – просто гравитация, слабая, как на Луне, но достаточная, чтобы определить, где верх, а где низ. Предметы падали – медленно, нехотя, как во сне. Жидкость в стакане собиралась не в шар, а в линзу, приплюснутую ко дну. Ходить можно было, но каждый шаг – осторожный, скользящий, потому что инерция тела на три десятых g обманывала мышцы, привыкшие к земным ноль-три-восемь Марса.
Коваль шёл по коридору жилой секции – узкому, полтора метра в ширину, с трубами и кабелями вдоль стен, LED-освещением, которое чуть мерцало на стыке панелей (Рин пометила: «ПР-7, заменить драйвер, приоритет 3»), и поручнями, за которые хватались при смене режима тяги. Воздух пах по-новому – «Розеттский камень» покинул верфь, и система жизнеобеспечения перешла на замкнутый цикл: водоросли, бактериальные биореакторы, электролиз. Кисловатый, органический запах, с нотой озона от ультрафиолетовых стерилизаторов. Через неделю экипаж привыкнет и перестанет замечать. Пока – морщились.
Он направлялся в кают-компанию. Первый общий приём пищи после старта – ритуал, который Коваль ввёл на каждом корабле, которым командовал: сядь вместе, поешь вместе, посмотри друг другу в глаза. Не лекция. Не брифинг. Еда.
В кают-компании было тесно. Помещение – четыре на шесть метров, стол-платформа в центре, вокруг – откидные сиденья вдоль стен. Двадцать три места – впритык. Потолок низкий, освещение – тёплое (единственная уступка комфорту на всём корабле: Рин поставила лампы с расширенным спектром, потому что «людям нужен жёлтый свет, или через три месяца у меня весь экипаж будет на антидепрессантах»). На стене – экран с курсовыми данными: вектор, скорость, расстояние до Марса, расстояние до первой точки. Цифры, которые менялись медленно, потому что в космосе расстояния считаются не километрами, а неделями.
Экипаж собирался. Коваль стоял у входа, опираясь плечом о косяк, и смотрел.
Рин Танака вошла последней из инженерной смены – комбинезон в пятнах машинного масла, короткие чёрные волосы стоят дыбом от статического электричества (невесомость), на поясе – мультитул и катушка маркерной ленты, с которой она не расставалась, как хирург с ланцетом. Она села, посмотрела на поднос с едой – стандартный рацион: рисовая каша с соевым белком, овощная паста, пакет с водой – и повернулась к Ковалю.
– Капитан, клапан 17-Б на вторичном контуре охлаждения не прошёл финальный тест. Я это писала в отчёте по обкатке. Его не заменили.
– Я знаю.
– Если он откажет при выходе реактора на восемьдесят процентов, у нас будет перегрев активной зоны через двадцать две секунды. Не двадцать семь, как в паспорте – двадцать две. Я пересчитала по фактической теплоёмкости.
– Рин. – Коваль не повышал голос. – Я знаю. Запасной клапан на складе?
– Есть. Замена – шесть часов, если вдвоём. Двенадцать, если одна.
– Возьми Чжоу. Сегодня, после ужина.
– Чжоу – с ограничением по перегрузкам. Таз. Он не пролезет в сервисный канал реакторного отсека.
– Тогда Вернера.
Рин кивнула – коротко, деловито. Клапан 17-Б перешёл из категории «проблема» в категорию «задача», и для Рин это было всё, что нужно. Она открыла пакет с водой и начала есть – так же, как работала: методично, без удовольствия, потому что еда была топливом, а не удовольствием. Рин относилась к собственному телу как к ещё одной системе корабля: обслуживай, заправляй, не перегружай.
Олег Савченко появился с аптечкой – плоским кейсом, который он нёс под мышкой с видом почтальона, разносящего нежелательную корреспонденцию. Корабельный врач был высоким, чуть сутулым, с мягким лицом и усами, которые он отрастил, по его словам, «чтобы пациенты видели врача, а не программиста». Ему было пятьдесят три, и он двигался в три десятых g с обманчивой неловкостью – как будто забывал, где пол; на самом деле это был человек, который тридцать лет оперировал в невесомости и в любой гравитации чувствовал себя гостем.
– Дамы и господа, – сказал он, открывая кейс. Украинский акцент – мягкий, певучий – делал каждое слово на полтона теплее. – Персональные дозиметры. Носить постоянно. Снимать только в душе – и то нежелательно.
Он начал раздавать тонкие браслеты – термолюминесцентные дозиметры, индивидуально откалиброванные. Каждый – с именем на обратной стороне.
– Это же просто дозиметры, – сказал кто-то из техников. – У нас есть бортовые датчики.
– Бортовые датчики измеряют радиацию снаружи, – ответил Савченко, не поднимая головы. – Этот – измеряет, сколько получили лично вы. Разница – как между термометром за окном и градусником во рту. – Он протянул браслет Нкези. – Надеюсь, они не понадобятся. Но у меня такая работа – надеяться на лучшее и считать трупы.
– Дохтор, – Нкези приняла браслет, посмотрела на него, застегнула на запястье, – это ваш способ сказать «добро пожаловать на борт»?
– Мой способ сказать «добро пожаловать» – это медосмотр. Завтра, восемь ноль-ноль, все без исключений. Базовые показатели, анализ крови, лейкоцитарная формула. – Он посмотрел на Коваля. – Включая капитана.
Коваль кивнул.
– Включая капитана.
Савченко продолжил раздавать браслеты, и Коваль наблюдал, как экипаж реагировал. Большинство надели молча – привычные, профессиональные, знавшие, что радиация в дальнем космосе – не абстракция, а бухгалтерия: каждый миллизиверт записывается в тело, каждый миллизиверт суммируется с предыдущим, и кредит – конечен. Некоторые – младшие техники, двое из научной группы Лейлы – посмотрели на браслеты чуть дольше, чуть серьёзнее. Они знали теорию. Скоро узнают практику.
– Внимание, – сказал Савченко, закончив раздачу. – Важное объявление.
Экипаж повернулся.
– Кофе, – сказал он, – закончится через четыре месяца. Молоко – через два. Сахар – через три. Если кто-то хочет экономить – начинайте сейчас. Лично я начинаю с понедельника. – Он помолчал. – Каждого понедельника.
Негромкий смех. Кто-то выдохнул. Напряжение – не ушло, но отступило на шаг, как зверь, которого отвлекли.
– Кстати о кофе, – раздался голос из-за спин.
Маркус Тран протиснулся к столу, держа в руках пластиковый контейнер – небольшой, стандартный, какие используются для хранения личных вещей. Он поставил его на стол и открыл крышку. Внутри – плотно упакованные вакуумные пакеты с тёмным порошком. Запах – густой, горький, безошибочный – поплыл по кают-компании, и несколько голов повернулись.
– Суматранская робуста, – сказал Маркус с улыбкой. – Восемь килограммов. Контрабанда, разумеется. Грузовая ведомость думает, что это запасные фильтры для рециркуляции.
– Тран, – Рин подняла голову от каши, – восемь килограммов незадекларированного груза. Это масса. Масса – это дельта-V.
– Восемь килограмм из восемнадцати тысяч тонн корабля, – Маркус не перестал улыбаться. – Дельта-V, которое это стоит, не хватит, чтобы сдвинуть пылинку. Зато хватит, чтобы двадцать три человека оставались людьми ещё пару месяцев.
Рин посмотрела на него тем взглядом, которым смотрела на некалиброванные приборы, – оценивающим, недоверчивым, – но промолчала. Савченко протянул руку.
– Тран, вы – святой человек.
– Я связист. Связисты знают, что нужно людям.
Он начал распаковывать контейнер с уверенностью человека, который проделывал это много раз: термо-кружки, ручная мельница (механическая, не электрическая – меньше помех, сказал бы инженер; романтичнее, думал Маркус), фильтр-пакеты. Через пять минут кают-компания пахла кофе, и это был первый запах на борту, который не был запахом машины.
Коваль наблюдал. Тран двигался легко – привычно к невесомости, привычно к тесноте, привычно к людям. Шутил с техниками, знал имена (четвёртый день на борту – а он уже знал имена), наливал кофе с деланной торжественностью, как будто это был ритуал, а не просто горячий напиток. Располагал к себе. Вписывался.
Безупречно.
Коваль отвёл глаза. Пальцы правой руки постукивали по бедру – медленный, ломаный ритм. Он не смотрел на Трана, потому что смотреть – значило подозревать, а подозревать – значило показывать, а показывать – значило спугнуть. Если что-то было не так с Маркусом Траном – а Коваль не знал, было ли, у него не было ничего, кроме слишком чистого досье и интуиции, которая могла ошибаться, – то лучший способ узнать правду был самый простой: дать ему время. Дать ему комфорт. Дать ему повод расслабиться.
И наблюдать.
Лейла появилась в кают-компании через полчаса после остальных. Коваль заметил её в дверном проёме – она стояла, держась за косяк, и оглядывала помещение тем рассеянным взглядом, который он уже научился распознавать: она была здесь, но мыслями – в лаборатории. Два модуля и один коридор отсюда, где её интерферометры дремали в криогенных коконах, ожидая.
Она была ниже, чем он ожидал по фотографии из досье: метр шестьдесят два, не больше. Худая – не спортивная худоба, а «забывала есть» худоба, – с тёмными волосами, собранными в узел на затылке, и лицом, которое было бы красивым, если бы не было таким усталым. Под глазами – тени. Губы сжаты. Руки – в карманах комбинезона, и Коваль видел, как пальцы шевелятся внутри: она считала. Или думала. Или и то, и другое.
– Доктор Хассани, – сказал он.
Она посмотрела на него. Секунду – как будто вспоминая, кто он.
– Капитан.
– Садитесь. Кофе?
– У вас есть кофе? – Первая человеческая эмоция на её лице – удивление, почти детское.
– Тран контрабандой протащил. Суматранская робуста.
Лейла села. Маркус, словно услышав своё имя – хотя он был на другом конце стола, – уже нёс кружку. Подал с улыбкой.
– Осторожно, горячая.
– Спасибо. – Она обхватила кружку обеими руками – жест, который говорил «мне холодно» громче любых слов. На станции «Кеплер-7» было плюс восемь. На «Розеттском камне» – плюс шестнадцать, но для Лейлы, видимо, разница была невелика.
Коваль сел напротив. Между ними – стол, кружки, тарелки с остатками ужина. Рин – по правую руку, ковыряла что-то в своём мультитуле, не обращая внимания на окружающих. Нкези – по левую, допивала воду, глядя в экран на стене, где тикал бортовой счётчик дельта-V: 108 зарядов, четыре тысячи двести один метр в секунду изменения вектора скорости. Всё, что у них было.
– Как приборы перенесли старт? – спросил Коваль.
Лейла отпила кофе. Поморщилась – горячо. Потом:
– Нормально. Решётка была в спящем режиме, криостат – на минимуме. Вибрация – в допуске. Я проверю юстировку утром, когда выйдем на крейсер, но не ожидаю проблем. – Она посмотрела на него. – Ваш корабль удивительно тихий при импульсном ходе. Амортизатор паруса хорошо гасит.
– Это заслуга Танаки. Она перенастроила подвеску перед стартом.
Рин, не поднимая головы от мультитула:
– Я перенастроила подвеску, потому что заводские параметры были рассчитаны на стандартную нагрузку. С вашими интерферометрами масса сместилась на четыреста килограммов к носу. Если бы мы пошли с заводскими настройками, вибрация при восьмом импульсе превысила бы ваш допуск на тридцать процентов.
– О, – сказала Лейла. – Спасибо.
– Не за что. Это не услуга. Это расчёт нагрузки.
Коваль спрятал улыбку. Рин не была грубой – она была точной. Для неё разница между «услугой» и «расчётом нагрузки» была не риторической, а инженерной: первое подразумевало необязательность, второе – необходимость. Рин делала только необходимое. Это делало её незаменимой и невыносимой в равных пропорциях.
– Капитан, – сказала Лейла, и голос сменил регистр: с вежливого на деловой. – Мне нужно обсудить маршрут.
Коваль поставил кружку. Мостик внутри – тот механизм, что включался при тактическом просчёте – шевельнулся. Маршрут был рассчитан. Утверждён. Оптимизирован по дельта-V, подтверждён штабом. Менять его означало…
– Слушаю.
– В текущем плане первая точка замера – нейтронная звезда PSR J0437-4715. Подлёт – день сотый. До неё мы летим вслепую: никаких данных, никакой калибровки. Я прихожу к нейтронной звезде с интерферометрами, которые калибровались на орбите Юпитера четыре месяца назад, и должна верить, что за эти четыре месяца ничего не сдвинулось.
– Ваши приборы не выдержат перелёта?
– Мои приборы выдержат. Но я не знаю, как на них повлияет среда между Юпитером и точкой замера. Межзвёздный фон, солнечный ветер, гравитационный градиент при удалении от Солнца – это параметры, которых у меня нет. Мне нужен калибровочный замер. Промежуточная точка.
– Где?
– Пояс Койпера. – Лейла вывела на свой планшет карту маршрута – привычным жестом, не спрашивая разрешения, – и развернула голограмму над столом. Тонкая линия траектории тянулась от Марса к краю Солнечной системы; Лейла ткнула пальцем в точку на ней, примерно в четверти пути. – Здесь. На пятидесятой астрономической единице от Солнца. Кривизна – минимальная, почти плоское пространство. Идеальный ноль для калибровки. Замер займёт двадцать минут, не больше.
– Дельта-V? – спросила Нкези с другого конца стола. Она не повернулась; она смотрела на карту в отражении на стенном экране.
– Отклонение от маршрута – ноль-три градуса. Коррекция – два манёвровых импульса. Общий расход…
– Восемнадцать метров в секунду, – закончила Нкези. – Плюс обратная коррекция – ещё двадцать два. Итого – сорок.
– Сорок метров в секунду – это… – Лейла замялась.
– Это один ядерный заряд, – сказала Нкези. – Или три часа манёвровых факелов. Факелы – тепловой след, нас увидят. Заряд – минус один из ста восьми.
Лейла посмотрела на Коваля.
– Мне нужен этот замер. Без калибровки я прихожу к нейтронной звезде с погрешностью, которую не могу оценить. Если погрешность выше допуска – данные бесполезны. Мы пролетим полпути через Солнечную систему и получим мусор.
Коваль молчал. Пальцы остановились.
– Сорок метров в секунду, – сказал он. – Это манёвр уклонения. Или курсовая коррекция. Или торможение при нештатной ситуации. Мы потратим их на калибровку – и если в точке замера что-то пойдёт не так, этих сорока метров не будет.
– Если мы не калибруем, данные в точке замера будут ненадёжны. Вы потратите четырнадцать зарядов на торможение у нейтронной звезды, подвергнете экипаж облучению, проведёте сорок семь минут неподвижности в радиационной среде – и получите цифры, которым я не смогу доверять.

