
Полная версия:
Кӱсото
Андрей записывал. Сначала переводил в координаты: «мыс, ~3 км от поселения, азимут 110°, сухая сосна». Потом бросил и стал записывать так, как говорил Пире: «Где сосна». «Где Лапкас брал глину». «Где рыба у отца Рывыжа». Его аккуратная ломаная покрывалась не цифрами, а людьми.
* * *
Птица нырнула слева, когда они проходили длинный тихий плёс.
Крупная, тёмная, с длинной шеей, почти вся в воде, как маленькая подлодка, — Андрей заметил её, когда она уже уходила под воду: бесшумно, без всплеска, будто её втянули. Пире сказал её название и что-то добавил, серьёзно, не смеясь. Андрей не расслышал.
Он смотрел на то место, где она ушла. Круги расходились. Он машинально нажал кнопку секундомера на часах — привычка, у геодезистов всё на секундомере.
Птица вынырнула справа, у дальнего берега, — через четыре секунды. Андрей посмотрел на часы, потом на то место, потом снова на часы. Плёс здесь был широкий — метров сто, может, больше. Четыре секунды. Сто метров под водой за четыре секунды — это двадцать пять метров в секунду, девяносто километров в час, быстрее, чем любая птица плавает, быстрее, чем любая рыба, быстрее, чем он ездил по городу.
Птица сидела на воде у того берега, неподвижно, высоко подняв голову, и, кажется, смотрела на них. Потом издала крик — долгий, тоскливый, дрожащий, почти человеческий, как будто кто-то плакал на другом конце реки, — и нырнула снова. Больше она не появилась.
Две птицы, сказал себе Андрей. Одна нырнула, другая вынырнула. Он просто не заметил вторую.
Он записал в блокнот, на правой странице: «Ныряющая птица, крупная. Нырнула — вынырнула за ~100 м через 4 с. Две птицы?» Подумал и поставил знак вопроса ещё раз.
Пире, заметив, что он пишет, заглянул в блокнот, ничего не понял, но на всякий случай серьёзно кивнул, как кивают взрослым.
* * *
Ближе к вечеру река сделала петлю, и за ней, на правом берегу, открылось место, которое Андрей, будь он на изысканиях, отметил бы сразу как лучшее для стоянки за весь день.
Пологий песчаный берег. Сухая высокая терраса над ним — ровная, открытая, с редкими соснами. Ручей, впадающий в реку, — пресная вода, не надо черпать из мутной реки. Удобная отмель, куда можно вытащить лодки. Сухостой для костра. Солнце садилось как раз за эту террасу, и она стояла тёплая, золотая, пустая.
Вараш не повёл лодку к берегу. Он даже не замедлил. Он сдвинулся шестом на середину реки, подальше от этого пологого песка, и повёл лодку мимо — ровно, как вёл весь день, не глядя на берег. Вторая лодка, Андрей оглянулся, шла за ними тем же курсом, по середине.
— Почему? — спросил Андрей. Показал на террасу. — Там хорошо. Там… — он не знал слова «стоянка» и показал: спать, костёр. — Там хорошо!
Вараш посмотрел на берег — мельком, спокойно, как смотрят на чужой двор, мимо которого идут.
— Там не наша вода, — сказал он.
Андрей понял слова. «Там». «Не». «Наша». «Вода». Все четыре он знал. Он не понял, что они значат вместе.
Он смотрел на проплывающую террасу, на ручей, на удобный песок. Потом отвернулся и стал думать.
Не наша вода — значит, чья-то. За террасой, в лесу, жили люди, которым принадлежал этот берег, и отмель, и ручей, и, наверное, эта рыба. Река общая, по ней плыви; берег чей-то, к нему не приставай.
Он отметил на карте: «Правый берег, пологая терраса, ручей. Не причаливают. „Не наша вода“ — чужой род?»
Вараш причалил через час, когда уже смеркалось, у крутого, неудобного, заросшего ивняком левого берега, где пришлось вытаскивать лодки на узкую полоску глины, а сушняк для костра искать в темноте, наверху, в густом ельнике. Никто не жаловался. Андрей помогал тащить лодку, поскальзываясь на мокрой глине, и думал, что это и есть цена чужой воды: ты спишь на плохом берегу, потому что хороший — не твой.
Когда костёр разгорелся и Пире, наевшись, уснул, привалившись к Варашу, Андрей ещё раз посмотрел в темноту, туда, вниз по течению, где за поворотом осталась золотая пустая терраса.
Он так и не спросил, чья это вода. Ему казалось, что он понял.
Глава 13. Долблёнка
Лодка Рывыжа треснула на второй день, в полдень, на самом простом месте.
Река сузилась, ускорилась и пошла между двумя песчаными косами, и в самой горловине, под водой, лежала коряга — старый ствол, почерневший, обросший тиной, неразличимый с поверхности. Вараш провёл свою лодку левее, над глубиной, не сбавив хода, даже не посмотрев вниз, — он знал эту корягу, как знают ступеньку в собственном доме. Рывыж взял правее. То ли не знал. То ли сын на весле подвёл нос не туда. То ли просто груза было больше и лодка сидела глубже.
Удар Андрей услышал с первой лодки: глухой, деревянный, короткий — как если бы кто-то ударил кулаком в запертую дверь. Вторая лодка дёрнулась, встала, развернулась боком к течению, Рывыж навалился на шест, сын рванул веслом, — и она сошла с коряги и пошла дальше, покачиваясь. Как будто ничего не случилось.
А через десять минут сын Рывыжа начал вычерпывать воду.
* * *
До стоянки нижних людей добрались к вечеру, почти на четверть дня раньше, чем собирались, — потому что последние часы гребли без остановки, и сын Рывыжа всё это время черпал: берестяным ковшом, быстро, ровно, не поднимая головы. Вода сочилась со дна у кормы, из тонкой, почти невидимой трещины вдоль волокна, — не хлестала, а именно сочилась, как слёзы. Андрей в первой лодке смотрел на это и думал: ну, трещина. Заклеить. Заделать. Замазать чем-нибудь. Пустяк.
Потом он увидел лицо Рывыжа и понял, что не пустяк.
Стоянка была на мысу, там, где в их реку впадала другая, помельче и потемнее, — несколько лёгких шалашей из жердей и коры, кострища, вешала для рыбы, лодки на песке — пять, шесть, семь, больше, чем Андрей видел за всю свою здешнюю жизнь. Это было место, куда нижние люди выходили на весеннюю рыбу за несколько дней до общего схода. Их встретили — с криками, с объятиями, с узнаванием: здесь почти все знали Вараша, многие — Рывыжа, а Пире дети с визгом утащили куда-то сразу, как только нос лодки ткнулся в песок. Какой-то пожилой мужчина, обнимая Вараша, сказал ему что-то вполголоса, коротко, — и Андрей увидел, как у Вараша на мгновение окаменело лицо и как он оглянулся туда, куда убежал Пире. И ничего не сказал.
А лодку Рывыжа, как только её разгрузили, обступили мужчины. Молча. Смотрели на трещину, как смотрят на рану.
Потом кто-то пошёл за Пёртаном.
* * *
Андрей потом долго вспоминал, как увидел его в первый раз.
Невысокий, широкий, коротконогий человек лет пятидесяти, с непомерно длинными, как у гребца, руками и с лицом, будто вырезанным тем же теслом, каким он резал лодки: крупные черты, резкие, без мелочей. На левой руке у него не хватало двух пальцев — мизинца и безымянного, — и оставшиеся три были такие толстые и такие ловкие, что Андрей не сразу это заметил. Он подошёл к лодке, не здороваясь ни с кем, будто лодка была единственным, с кем стоило здороваться, присел на корточки у кормы и положил ладонь на трещину.
Держал долго. Потом провёл вдоль неё пальцем — от кормы к середине, по волокну. Потом постучал костяшкой в нескольких местах — там, где трещина, и там, где её не было, — и слушал, склонив голову, как врач слушает грудь. Потом понюхал дерево. Потом поднялся, посмотрел на Рывыжа и что-то сказал.
Андрей уже понимал достаточно, чтобы уловить главное. Сухая. Пёртан повторил это слово дважды, и каждый раз Рывыж опускал голову всё ниже. Сухая. Держал на песке, на солнце, долго. Лодка высохла, а потом её бросили в воду, нагрузили, — и она лопнула бы и без коряги. Коряга только показала.
Потом Пёртан сказал ещё что-то, уже не Рывыжу, а всем, и Андрей увидел, как изменились лица.
Вараш потом объяснил ему у костра: если бы трещина пошла дальше — через днище, до перемычки, — лодку было бы не спасти. Совсем. Не залатать, не заделать: дерево, треснувшее по всей длине, уже не держит. И тогда дом Рывыжа — и всё верхнее поселение вместе с ним — остался бы с одной лодкой. На всё лето. На рыбу, на сход, на дорогу вниз и вверх, на перевозку всего, что нужно перевезти до зимы. А новую лодку — Вараш показал руками: огромное дерево, много людей, долго, очень долго, — новую лодку не делают за лето. Её делают годами. Её делают из дерева, которое ищут годами.
Андрей смотрел на тонкую тёмную линию у кормы, из которой сочилась вода, и считал про себя. Одна лодка вместо двух. Вдвое меньше рыбы на сходе, вдвое меньше груза в обмен. Он вспомнил, как Увий отсыпала обратно одну горсть крупы.
Эта трещина стоила не денег. Она стоила зимы.
Потом, когда костёр прогорел и все, кроме них двоих, разошлись по шалашам, Вараш сказал ещё одно — тихо, глядя в угли. Три слова и жест. «Отец Пире». Ладонь, ударившая по голени. «Бревно». И ещё одно слово, которого Андрей не знал, но догадался по тому, как Вараш его сказал. Плохо. Очень плохо. Там, внизу, в поселении, куда они плыли.
Пире спал в соседнем шалаше, с детьми, и ничего не знал.
* * *
Пёртан взялся за дело на рассвете и возился весь день, и Андрей просидел рядом почти всё это время, потому что не мог оторваться.
Лодку вытащили на песок, но не на сухой — у самой воды, и Пёртан всё время велел поливать её, черпая из реки: корпус не должен был высохнуть ни на минуту. Потом он смотрел на трещину, прищурившись, почти не двигаясь, — и Андрей, который сам так смотрел на сложный участок перед съёмкой, узнал этот взгляд. Он не решал, что делать. Он уже знал, что делать. Он решал, как дерево поведёт себя, когда он это сделает.
Потом он начал.
Шилом — длинным, железным, с костяной рукоятью, — Пёртан наметил по обе стороны трещины, на расстоянии пальца от неё, ряд точек. Потом взял что-то вроде маленького лука с тетивой, намотанной на тонкий стержень с острым железным концом, упёр стержень в первую точку и заработал луком взад-вперёд — стержень завертелся, зажужжал, и в дереве появилась дырочка, чистая, круглая, не больше соломинки. Потом следующая. Потом следующая. Два ряда дырочек вдоль всей трещины, как стежки.
Потом — корни. Длинные, тонкие, светлые, расщеплённые вдоль, как нитки: еловые корни, — Пёртан держал их в воде, в берестяном коробе, и они были мягкие, как ремешки. Он продевал их сквозь дырочки — с одной стороны трещины на другую, наискось, крест-накрест, — и стягивал, упираясь коленом в борт. Не туго. Андрей видел, что не туго, и сначала удивился.
Тогда он и влез со своим улучшением.
Он показал Пёртану — жестами, словами, всем, что умел, — что стягивать надо сильнее. Намертво. И ещё — не только шить, а поставить поверх трещины снаружи поперечные полосы, бандаж, обвязать корпус вокруг верёвкой в нескольких местах, чтобы трещину сдавило со всех сторон, как сдавливают треснувшую трубу хомутом. Он даже нарисовал это палкой на песке: корпус, трещина, кольца бандажа.
Пёртан посмотрел на рисунок. Посмотрел на Андрея. Потом зачерпнул ладонью воды из реки и плеснул на борт лодки. И сказал что-то — медленно, как говорят с ребёнком, — показывая на мокрое дерево, потом разводя ладони в стороны, широко, будто что-то растёт, надувается. И снова — на рисунок Андрея, на кольца бандажа. И сжал кулак, резко, с хрустом.
Андрей смотрел на этот кулак, пока до него не дошло.
Дерево в воде разбухает. Сухое — сжимается, мокрое — растёт. Пёртан шил нетуго, потому что, когда лодка постоит в воде, дерево набухнет, и корни сами затянутся — ровно настолько, насколько нужно. А если стянуть намертво сейчас — дерево, набухая, упрётся в тугие стежки и в тугие кольца его бандажа, и полопается рядом, по новым местам, и лодка разойдётся, как бочка с перетянутыми обручами.
Андрей стёр свой рисунок ногой. Пёртан уже не смотрел на него: он растапливал на камне у огня смолу, смешанную с чем-то волокнистым, и замазывал ею стежки — тонко, ровно, горячей щепкой, как намазывают масло на хлеб.
* * *
Выручил он Пёртана под вечер, почти случайно.
Чтобы замазать трещину снаружи по днищу, лодку надо было перевернуть — на песке, у воды, мокрую, полную тяжести. Взялись вшестером: подсунули руки под борт, крякнули, приподняли — и опустили. Не шла. Мокрое дерево весило, наверное, как половина автомобиля, и схватиться было не за что: борт гладкий, скользкий, пальцы соскальзывали. Попробовали ещё раз. Лодка приподнялась, качнулась, и кто-то из молодых вскрикнул — чуть не прищемило руку.
Андрей огляделся. Нашёл у кострища длинную жердь — сухую, толстую, от шалаша. Нашёл обрубок бревна, на котором сидели у огня. Подкатил бревно к борту лодки, положил сверху жердь — одним концом под борт, другим вверх, к себе. И налёг.
Борт приподнялся. Легко — так легко, что шестеро мужчин вокруг замерли. Андрей подвинул бревно, перехватил жердь, налёг снова — лодка поднялась выше, встала на ребро. Он кивнул мужчинам — мол, держите, — и они подхватили, и лодка перевалилась на бок, а потом, медленно, мягко, — вверх дном, на подложенные заранее ветки.
Кто-то засмеялся. Кто-то хлопнул Андрея по спине. Сын Рывыжа, молчаливый, смотрел на жердь и бревно так, будто ему показали фокус.
Пёртан подошёл, посмотрел на бревно, на жердь, на лодку. Взял жердь из рук Андрея, повертел. Потом сам положил её на бревно, передвинул бревно ближе к концу, дальше, снова ближе, — будто проверяя, где лучше. Нажал. Кивнул — медленно, серьёзно, как кивнул Вараш у сушилки. И сказал Андрею что-то, чего Андрей не понял целиком, — но уловил слово «рука» и слово «сила», и Пёртан поднял свою трёхпалую ладонь и показал её Андрею, и засмеялся — коротко, впервые за весь день.
Андрей стоял с горящими от стыда и удовольствия ушами. Рычаг. Архимед, дайте мне точку опоры. Ничего не стоящее знание, лежавшее в голове с двенадцати лет, как таблица умножения.
* * *
Старую лодку он заметил уже в сумерках, когда шёл от воды к костру.
Она лежала выше по берегу, у самой опушки, вверх дном, наполовину утонув в прошлогодней траве, — тёмная, почти чёрная, с провалившимся в одном месте бортом. Старая. Давно отслужившая. Её, видимо, не спускали на воду много лет, но и не бросили, не сожгли, не разрубили на дрова: она лежала здесь, как лежит в сарае у деда старый велосипед, на котором никто не ездит, но который жалко выбросить.
Андрей подошёл — зачем, он и сам не знал. Может быть, потому что весь день смотрел на лодки. Присел. Заглянул под провалившийся борт, внутрь, где было темно и пахло гнилым деревом и мокрой землёй.
И увидел знак.
Он был вырезан на внутренней стороне борта, у самого носа, там, где его не видно, пока лодка на воде и в ней сидят люди. Небольшой — в ладонь. Не узор, не украшение — именно знак: несколько коротких глубоких прорезей, сходящихся под углом, и поперечная черта, и ещё одна, короче, чуть в стороне. Как стрелка с двумя перекладинами. Или как птичья лапа. Или как буква из алфавита, которого он не знал.
Андрей смотрел на него, и что-то в голове медленно, со скрипом поворачивалось, как ключ в заржавевшем замке.
Он видел это. Он где-то видел этот знак.
Музей. Ну конечно — музей. Три года назад, может быть, четыре, в командировке на Вятке, коллега затащил его в районный музей в Вятских Полянах: убить час между объектами, пока ждали машину. Андрей ходил тогда по залам со скукой, как ходят все взрослые по районным музеям: прялки, вышивки, чучела, фотографии знатных доярок. В одном зале стояла лодка. Долблёнка — старая, чёрная, найденная в реке, — и рядом на подставке снасти: сети, верши, остроги. Он тогда задержался у неё дольше, чем у всего остального, сам не зная почему. И на борту этой лодки, у носа, под стеклом, была подсвечена табличка, и там было про знаки собственности — «тиште», знаки, которыми марийцы метили своё: бортевые деревья, лодки, покосы. И рядом — вырезанный знак.
Похожий на этот? Или не похожий?
Он не помнил. Он стоял на коленях в мокрой траве у гнилой лодки на берегу реки, которой не было ни на одной карте, и пытался вспомнить подсвеченную табличку в районном музее, мимо которой прошёл четыре года назад, думая о том, успеют ли они до вечера на объект. Стрелка с двумя перекладинами? Птичья лапа? Там было несколько знаков, целый ряд. Один из них — может быть. Может быть — такой. Может быть, ему только кажется, потому что он хочет, чтобы казалось.
Он провёл пальцем по прорезям. Они были гладкие, стёртые, с закруглёнными краями — очень старые, старше этой лодки, может быть, — будто их прорезали по уже прорезанному, обновляя.
За спиной подошёл кто-то. Андрей обернулся — Пёртан. Стоял, заложив руки за спину, смотрел на старую лодку и на Андрея.
Андрей показал на знак. Спросил глазами.
Пёртан посмотрел на знак. Потом сказал одно слово — Андрей его не знал — и показал на себя. Потом назад, за плечо: раз, другой. Отец. Отец отца. И ещё раз — дальше. Потом положил свою трёхпалую ладонь на гнилой борт, как кладут руку на плечо старику, и так постоял.
Объяснять было не нужно. Это был знак рода Пёртана. Его отцов, и отцов его отцов. Лодку делал кто-то из них. И знак на ней был старше лодки.
Больше Пёртан ничего не сказал. Он повернулся и пошёл к костру, и Андрей остался один у старой лодки, в сумерках, с чувством, для которого у него опять не было слова.
Четыре года назад в районном музее он шёл мимо долблёнки, найденной в реке, мимо знака на её борту, мимо таблички про тиште, — шёл со скукой, как мимо чужого. А теперь у него было ощущение, будто он встретил на улице незнакомого человека, у которого лицо — точно такое, как на старой фотографии в бабушкином альбоме. Кто это? Родственник? Совпадение? Просто похож?
Он не знал. Но впервые за три недели, проведённые здесь, прошлое, в которое он провалился, и музей, мимо которого он когда-то прошёл, вдруг оказались не двумя разными местами, а одним и тем же — только в разное время.
Глава 14. Затон
Утром нижние люди поплыли проверять ловушки, и Андрей напросился с ними — не столько помогать, сколько смотреть.
Ловушки стояли в протоках ниже стоянки: там, где река, разливаясь по весне, уходила в стороны узкими рукавами, заросшими ивняком, и вода в них текла медленно, тёплая, мутная, полная рыбы, идущей на нерест в травы. Плетёные из прутьев воронки, вроде той, что вёз Вараш, стояли в этих рукавах горлом против течения, укреплённые кольями, и рыба, раз зайдя внутрь, уже не находила выхода. Проверять их выходили на рассвете, пока рыба не задохнулась и не начала портиться, — четыре лодки, по двое в каждой. Андрея посадили на дно к Варашу, как вчера.
Он сразу заметил, что они идут странно.
Сначала от стоянки вниз по течению, потом — вбок, в узкую протоку, а потом, вместо того чтобы прямо пересечь широкую тихую воду, открывшуюся слева, лодки одна за другой свернули направо, в другой рукав, узкий, извилистый, с перекатами, где пришлось толкаться шестами и в двух местах вылезать и тащить лодку по мели руками. Они сделали крюк — большой, минут на сорок, — обогнули широкую воду по дуге и вышли к ловушкам с другой стороны.
А широкая вода лежала слева всё это время. Андрей смотрел на неё сквозь ветки.
Это была старица — старое русло, отрезанное рекой когда-то давно и превратившееся в длинное тихое озеро, соединённое с протокой узким горлом. Затон. Вода в нём стояла неподвижная, чёрная, гладкая, как стекло, и в ней отражались берёзы на том берегу — вниз головой, до последней ветки, так чётко, что нельзя было понять, где кончается дерево и начинается отражение. Ни ряби. Ни течения. Ни ветра. Посреди, почти у дальнего края, из воды торчал белый сухой ствол — затопленное дерево — с одной длинной веткой, отставленной вбок, как рука.
Через этот затон до ловушек было минут десять. Прямо, по тихой воде, без перекатов, без мелей, без таскания лодок. Андрей видел это, как видят на карте кратчайший путь.
А они шли вокруг.
* * *
Он, конечно, спросил.
Не Вараша — Вараш на такие вопросы отвечал пожатием плеч. Спросил у старшего из нижних рыбаков, седоватого, с обветренным лицом, который вёз с ними в лодке пустые корзины для улова. Показал на затон: почему не там? Там — тихо, близко. Здесь — трудно, долго.
Рыбак посмотрел на затон. Потом на Андрея. Сказал одно слово — Андрей не знал его — и покачал головой. Потом добавил: «Нельзя». Это слово Андрей знал хорошо.
Потом рыбак снова посмотрел на затон и сказал ещё что-то — тихо, почти про себя. Андрей разобрал только имя. «Ондо». Рыбак произнёс его, глядя на белый ствол с веткой-рукой, и отвернулся.
Нельзя — потому что опасно. А опасно — потому что старица. Он видел десятки стариц на изысканиях, и про каждую знал одно и то же: вода, которая выглядит стоячей, никогда не бывает стоячей по-настоящему. Под гладкой поверхностью — глубина. Ямы, вымытые рекой, когда она ещё текла здесь. Затопленные деревья с корнями и сучьями, в которых запутается любая сеть и любой человек. На дне — ил, из которого идёт газ, и местами он пузырится, и, говорят, иногда может поднять пузырём целую лодку и перевернуть. И главное — обратные течения. Там, где старица соединяется с живой рекой, горлом, вода закручивается: река, проходя мимо, тянет за собой воду затона, и та ходит по кругу — медленно, незаметно, но сильно, как лопасть огромной мешалки. Сверху — зеркало. Внизу — водоворот.
Вот что значило «нельзя». Люди, жившие здесь веками, знали про обратное течение, не зная слова «течение», — знали на утонувших, на перевёрнутых лодках, — и закрепили это в простом правиле: туда не ходить. А Ондо был из тех, на чьём опыте правило держалось.
Всё сходилось с тем, что он узнал про яму под порогом: правило — это знание, у которого потеряли объяснение. Он записал в блокнот, прямо в лодке, на коленях: «Затон (старица). Обходят, крюк ~40 мин вместо 10. „Нельзя“. Вероятно — обратное течение у горла, ямы, коряги, газ. Ондо — утонувший?»
* * *
Обратно шли тем же крюком — с полными корзинами, тяжело. День разгорался жаркий, первый по-настоящему жаркий день, какой Андрей здесь видел: солнце стояло высоко, над водой дрожал воздух, и рыба в корзинах, накрытых мокрой травой, уже к середине пути начала пахнуть.
Последней шла лодка, в которой сидел парень лет семнадцати — щуплый, быстрый, со щербатым передним зубом, тот самый, что всё утро громче всех смеялся и первым лез в воду вытаскивать ловушки. С ним — мальчишка помладше. Их лодка была перегружена: они взяли больше рыбы, чем остальные, сложили корзины горкой, и вода стояла почти у самого края бортов. Андрей видел, как парень оглядывается на корзины, на солнце, на длинную извилистую протоку впереди, — и как лицо у него становится упрямым.
У входа в протоку, там, где лодки сворачивали направо, в обход, парень свернул налево.
Что происходит, Андрей увидел не сразу. Сначала он услышал крик — с их собственной лодки, где Вараш вдруг перестал грести и встал во весь рост, — а потом увидел: последняя лодка, тяжёлая, осевшая, медленно входила в горло затона, в чёрную зеркальную воду, прямо к белому стволу с веткой-рукой. Парень работал веслом широко, сильно, торопясь: десять минут — и они у стоянки, рыба свежая, все остальные ещё в протоке. Мальчишка на носу обернулся и что-то кричал ему, а парень отмахнулся.
Рыбаки с других лодок кричали. Седоватый, что сидел с Андреем, вскочил, лодка закачалась, Вараш рявкнул, и тот сел.
А лодка в затоне прошла, может быть, три длины. Может быть, четыре.
Андрей увидел, как её повело. Не резко — мягко, будто кто-то невидимый взял её за корму и потянул в сторону. Парень ударил веслом — лодка не послушалась. Её разворачивало. Бортом к горлу. Кормой к белому стволу. Вода вокруг неё по-прежнему была гладкая, зеркальная, в ней по-прежнему отражались берёзы, — но лодка двигалась по этой зеркальной воде, как по невидимой карусели, всё быстрее, по дуге, в сторону ствола, против того, куда грёб парень. Мальчишка на носу схватился за борта. Корзина с рыбой съехала, лодка черпнула бортом, и Андрей увидел, как парень, вскочив, чтобы удержать корзину, потерял равновесие и боком, мягко, почти лениво, ушёл в чёрную воду.
И не вынырнул.
Одну секунду. Две. Три.
Вынырнул — метрах в пяти от лодки, дальше от горла, ближе к стволу, — и его голова пошла по той же дуге, что и лодка, по той же невидимой карусели, — и он бил руками, и не мог выгрести, и снова ушёл под воду.
* * *
Спасли его так, как, наверное, спасали людей из этой воды всегда.
Две лодки — их с Варашем и лодка седоватого рыбака — подошли к самому горлу затона, но не вошли в него. Остановились у края, там, где чёрная гладь переходила в живую рябь протоки. Седоватый уже разматывал верёвку — толстую, длинную, с петлёй. Вараш вытащил из-под перемычки шест — длинный, самый длинный, какой был. Андрей, сам не понимая, что делает, схватился за борт, чтобы лодку не качнуло, когда Вараш встал.
Голова парня показалась снова — ближе. Карусель вынесла его на новый круг, и круг прошёл мимо горла, в нескольких метрах от них. Седоватый бросил верёвку — не попал. Вараш протянул шест — мимо. Парень ушёл под воду.

