Читать книгу Кӱсото (Денис Пожидаев) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
Кӱсото
Кӱсото
Оценить:

4

Полная версия:

Кӱсото

И сказала дочери — коротко, твёрдо — то, что Андрей разобрал до последнего слова:

— Это не ко мне.

Дочь заговорила — быстро, умоляюще. Ошви слушала, не перебивая. Потом сказала ещё что-то. Андрей разобрал: «У него ничего нет». И потом — фразу, которую он не понял до конца, но которую Вараш вечером повторил ему, медленно, дважды, потому что Андрей попросил: «С ним что-то не так. Не в нём».

Дочь увела старика. Старик на прощание вежливо кивнул Ошви, как хозяйке, у которой погостил. Ошви смотрела им вслед, пока они не ушли за соседний дом. И лицо у неё было — Андрей не сразу подобрал слово — озадаченное. Не злое, не жалостливое. Озадаченное, как у мастера, которому принесли вещь, сломанную непонятно как.

Андрей решил, что понял. Ошви честно отказалась лечить то, что не лечится. Старость — не болезнь, от неё нет трав. Правильный, трезвый поступок.

Но «не в нём, а с ним» — что это значило, он не знал.

* * *

Он не удержался. Когда поток людей иссяк и Ошви присела у очага, выбирая из корзины травы, он подсел к ней и начал спрашивать.

Про парня. Почему он поправится — если поправится? Трава, которую жгли, — что это? Дым — зачем? Вода изо рта — зачем? Слова — что они делают? Если он поправится — как узнать, что от слов, а не от того, что жар просто спадёт сам, — у молодых так бывает, переохлаждение, стресс, два-три дня, и всё проходит? Надо, чтобы одного лечили словами, а другого — нет, и посмотреть, кто быстрее…

Он говорил это, конечно, не так. У него было сто с небольшим слов, и половина из них — «вода», «рыба», «дом». Он тыкал пальцем, показывал руками, повторял «почему?» — это слово он знал хорошо, — и «откуда знаешь?», и снова «почему». Он делал то, что делал всю жизнь с любым непонятным явлением: требовал доказательств.

Ошви слушала — сначала терпеливо, потом с растущим раздражением. Андрей видел, как у неё сжимаются губы. На каком-то «почему» она отложила траву. Посмотрела на него.

Потом взяла со стола свой узкий нож — тот самый, которым вскрывала ему пятку. Показала ему. Провела лезвием, не касаясь, над своим запястьем — будто режет. Потом зажала запястье другой рукой — будто держит кровь. И сказала, медленно, простыми словами, каждое из которых он знал:

— Нож режет. Кровь идёт. Ты что делаешь? Перевязываешь. — Она показала, как заматывает руку. — А ты — сидишь и спрашиваешь: почему нож режет?

Она положила нож и вернулась к траве.

Андрей сидел, и у него горели уши. Он хотел возразить: без «почему» нет никакой науки, люди до сих пор лечили бы кровопусканием и лягушками; именно потому, что кто-то когда-то спросил «почему», в его мире есть антибиотики и отец Пире не умер бы от открытого перелома.

Но у него не было слов, чтобы это сказать. А главное — отец Пире умирал здесь, а не там. И здесь «почему» не спасло бы ему ногу.

* * *

Вечером Ошви пошла в дом отца Пире, и Андрей пошёл за ней — сам не зная зачем.

Внутри пахло ещё хуже, чем вчера. Отец Пире больше не открывал глаз. Дышал часто, мелко, с присвистом. Молодая жена сидела у огня и не качала младенца — просто держала, глядя в угли. Пире сидел там же, где вчера, у головы отца, и держал его руку. Судя по всему, он сидел так весь день.

Ошви развязала повязку на ноге, посмотрела, понюхала — и завязала снова. Не стала ничего промывать, ничего мазать. Не стала жечь траву, брызгать водой, говорить. Встала, отозвала Вараша к двери и сказала ему несколько слов — тихо, но Андрей стоял рядом и разобрал всё.

— Это не заговорить. Это — нога. Просто нога.

Вараш кивнул. Он, кажется, и так знал.

Пире клевал носом. Весь день у отца, ночь, наверное, тоже. Голова у него падала на грудь, он вздрагивал и снова выпрямлялся, и снова падала, и он снова выпрямлялся, и держал руку отца.

Андрей подошёл. Присел рядом. Положил ему ладонь на голову — на жёсткие неровные волосы, — как когда-то клала ему бабушка. И сказал, сам не думая, как говорят то, что сидит где-то на самом дне:

— Спи. Я посторожу.

Сказал по-марийски. Бабушкиными словами — теми самыми, с двумя короткими волнами и одной длинной, с подъёмом голоса в конце. Первый раз в жизни сказал их сам.

Пире поднял на него сонные глаза. Посмотрел, не понимая, — или понимая, но не до конца. Потом, помедлив, отпустил руку отца, лёг прямо там, у изголовья, свернувшись на шкуре, — и почти сразу уснул.

А за спиной у Андрея стало очень тихо.

Он обернулся. Ошви стояла у двери и смотрела на него. Не так, как утром, — не на больного. Иначе. Так, будто он заговорил голосом кого-то, кого она давно знала.

Она подошла. Спросила — тихо, с нажимом:

— Кто тебя научил так говорить?

Вопрос был простой. Ответ у него был один.

— Кова, — сказал он. Бабушка.

Ошви смотрела на него. Потом медленно покачала головой.

— Так говорят старые, — сказала она. И помолчала. — Но не так.

Андрей растерялся. Не так — что? Не так произносят? Не так строят? Не так — что?

Ошви не стала объяснять. Она отвернулась, подобрала свою корзину и вышла. А Андрей остался сидеть у изголовья умирающего, рядом со спящим мальчиком, — сторожить, раз уж обещал.

* * *

Утром, по дороге к реке, он встретил парня из затона.

Тот сидел у своего дома на бревне, закутанный в шкуру, бледный, с тёмными кругами под глазами, — но сидел. Не дрожал. Глаза были ясные. Он узнал Андрея, кивнул ему и даже, кажется, попытался улыбнуться своим щербатым ртом.

Андрей прикинул. Вчера утром жар, озноб, бред; сегодня сидит, ясные глаза. Меньше суток. Переохлаждение со стрессом — могло пройти и так. Что-то серьёзнее — не могло. Молодой организм, отвар, покой, плацебо. Он перебрал всё это, стоя на тропинке, аккуратно, по пунктам.

И признал про себя, честно, как признают на объекте ошибку в расчётах: она работает. То, что делает Ошви, — работает. Пятка у него сегодня почти не болела. Парень сидел на бревне. Старика она не взяла, а отца Пире не стала заговаривать, — и в обоих случаях, как он понимал, была права.

Работает. Вот только почему — он не верил её объяснению. Ни дыму, ни воде изо рта, ни рыбе на сухом камне.

Он спустился к реке, умылся, и уже поднимаясь обратно, поймал себя на мысли, которая ему совсем не понравилась. Он всё утро перечислял, почему это не может быть от слов. И ни разу — ни разу за всё утро — не подумал о том, что бы он делал, если бы Ошви отказалась лечить его пятку.

Глава 17. Вернувшийся муж

Ошви велела прийти на следующий день — сменить повязку, — и Андрей пришёл рано, пока у порога никого не было. Она размотала тряпицу, понюхала, посмотрела, хмыкнула — кажется, довольно, — намазала свежей смолой, положила свежий лист, замотала. Ни одного лишнего движения. Ни одного лишнего слова. Он сидел у стены и пытался придумать, как спросить её про вчерашнее — про «не так», — и не мог сложить вопрос из своих ста слов.

Спросить он не успел. Пришли Юлави с мужем.

Андрей не знал тогда, что её зовут Юлави. Он видел только женщину лет тридцати, худую, с напряжённым, осунувшимся лицом, красивую той особой, чуть надломленной красотой, какая бывает у людей, долго не спавших. Она вошла первой, быстро, будто боялась передумать. За ней, пригнувшись под притолокой, вошёл мужчина.

Крепкий. Плечистый. Лет тридцати пяти, с тёмной короткой бородой, с тяжёлыми руками рыбака, с обветренным лицом. Совершенно живой, совершенно здоровый — Андрей оценил это машинально, по привычке последних дней смотреть на людей глазами Ошви: цвет лица, осанка, глаза. Ничего. Мужчина был здоров, как бывают здоровы люди, которые всю жизнь работают на воде. Он вошёл, огляделся с недовольным видом, как оглядываются мужчины, которых жена притащила туда, куда им не хотелось, — и остался стоять у двери, скрестив руки.

Юлави опустилась перед Ошви на колени. И сказала.

Андрей понял. Слова были простые, он знал их все, и он понял их правильно — и не поверил, что понял правильно. Он переспросил себя. Переложил слова в голове, как переставляют кубики. Смысл не менялся.

— Верни мне мужа.

Мужчина у двери громко выдохнул сквозь зубы — как выдыхают люди, которым в сотый раз говорят одно и то же. Сказал что-то — резко, с раздражением. Андрей разобрал: «Я здесь». И ещё: «Чего тебе ещё?» Он развёл руками, показывая на себя: вот я. Живой. Стою. Чего ещё тебе надо, женщина?

Юлави не обернулась. Она смотрела на Ошви и ждала.

* * *

Он понимал, что видит. Или думал, что понимает. Женщина, которая не спит. Муж, который раздражён. «Верни мне мужа» — так говорят не про тело, а про человека: верни мне того, каким он был. Каждая вторая жена в его мире могла бы сказать это психотерапевту. Он стал другим. Он не тот, за кого я выходила. Что-то случилось — болезнь, несчастье, пьянство, депрессия, что угодно, — и человек остался, а тот, кого любили, ушёл.

Андрей перебирал варианты с тем же спокойным профессиональным интересом, с каким вчера перебирал объяснения выздоровления парня. Травма. Посттравматическое расстройство: человек возвращается, и он вроде тот же, а жена говорит — чужой. Или проще: он охладел, она не может этого принять, и ей легче думать, что его подменили, чем что он её разлюбил.

Он ждал, что Ошви сделает то, что сделала вчера со стариком: посмотрит, скажет «не ко мне», отпустит.

Ошви не отпустила.

* * *

Она встала и подошла к мужчине. Он отступил на полшага — к двери, — но Ошви взяла его за руку, как вчера брала Андрея, и мужчина, помедлив, дал себя держать. С Ошви, видимо, здесь не спорили.

Она делала то, что делала бы любая внимательная знахарка — или любой внимательный врач. Посмотрела ему в глаза, оттянув веко. Положила ладонь на лоб. Послушала, прижавшись ухом, как бьётся сердце. Велела открыть рот, посмотрела на язык и зубы. Потом что-то спросила — мужчина ответил. Спросила ещё — ответил. Андрей понимал: она спрашивает имена. Как зовут мать? Отца? Детей? Как звали деда? Мужчина отвечал быстро, раздражённо, без запинки, и Юлави, слушая, каждый раз чуть заметно кивала: да. Да. Так.

Потом Ошви спросила что-то ещё и показала на его бедро. Мужчина с досадой, но послушно, задрал подол рубахи. На бедре, сбоку, белел длинный неровный шрам — старый, давно заживший, стянутый, как от рваной раны. Ошви провела по нему пальцем. Посмотрела на Юлави. Юлави кивнула: да. Этот.

Всё было на месте. Имена, шрамы, зубы, глаза. Андрей видел, как Ошви стоит перед мужчиной и хмурится — так, как хмурилась вчера, когда смотрела вслед старику. Озадаченно.

Потом Юлави заговорила — не к Ошви, а к мужу.

Она встала с колен и подошла к нему. Близко. Так близко, как подходят только к своим. Заглянула ему в лицо — снизу вверх, он был выше. И спросила — тихо, почти шёпотом, так, что Андрей еле разобрал, — что-то про реку. Про ночь. Про то, что было у реки ночью — давно, когда-то, когда родился их первый сын.

Расслышал Андрей не всё. Но главное было ясно и так: это что-то, чего никто, кроме них двоих, знать не мог. Вопрос-пароль. Вопрос-ключ. То, что человек помнит не головой, а всем собой.

Мужчина ответил.

Сразу. Не задумываясь. Точно — Андрей видел по лицу Юлави, что точно, слово в слово. Он помнил. Он сказал то, что было сказано тогда, у реки, в ночь, когда родился их сын, — может быть, имя, которое они тогда выбрали, может быть, обещание, может быть, что-то смешное, что знают только двое.

И сказал он это так, как пересказывают чужую историю.

Андрей не смог бы объяснить, в чём разница. Но разница была, и её видели все — и он, и Ошви, и Юлави. Слова были те. Голос — тот. Лицо — то. Но ничего не шевельнулось в этом лице, когда он их произносил. Ни улыбки, ни боли, ни нежности, ни смущения. Он сказал «самое наше» — как говорят, сколько было рыбы в сети. Он помнил факт. Факт был при нём, целый, точный, как шрам на бедре. А того, кто этот факт прожил, при нём не было.

Юлави отступила от него на шаг. Потом ещё на шаг. И заплакала — тихо, беззвучно, одними глазами, не закрывая лица.

Муж смотрел на неё. Раздражённо. Непонимающе. Как смотрят на чужую женщину, которая плачет без причины на улице.

* * *

Андрей не заметил, когда в дверях появился Пире.

Мальчик стоял на пороге, запыхавшийся, босой, — видимо, бежал, — с открытым ртом, будто хотел что-то крикнуть, да так и забыл. Он смотрел на мужчину у двери. Не на Юлави, не на Ошви, не на Андрея. На мужчину. Спокойно, внимательно, с тем самым детским интересом, с каким в первый вечер смотрел за левое плечо Андрея.

Потом сказал. Негромко, будто себе. Андрей услышал знакомые слова: «муж», «пришёл», «вода», «остался».

В доме стало так тихо, что было слышно, как булькает горький горшок на огне.

Ошви медленно повернулась к мальчику. Юлави перестала плакать. Мужчина — впервые за всё время — перестал хмуриться, и лицо у него стало пустым, как вода в затоне.

Пире, кажется, понял, что сказал что-то не то. Он замолчал, прижался к косяку, опустил глаза. Потом вспомнил, зачем бежал, — и выпалил Ошви, быстро, с другим уже лицом, детским, испуганным, — про отца. Андрей уловил: отцу хуже. Иди. Скорее.

Ошви кивнула. Но прежде чем взять корзину, она подошла к Пире, присела перед ним и спросила — тихо, ровно, так, как спрашивала парня из затона про воду, — что он сказал. Повтори.

И Пире повторил — медленнее, для неё. И на этот раз Андрей, прислушавшись, собрал фразу целиком, хоть и не был уверен в каждом слове:

— Муж — пришёл. А тот, кто с ней жил, — остался у воды.

* * *

Ошви не сделала ничего.

Ошви выпрямилась. Долго смотрела на мужчину у двери. Мужчина смотрел на неё — без страха, без злости, с тем же пустым лицом.

Потом Ошви сказала Юлави — медленно, устало — несколько слов. Андрей узнал два. «Не знаю». И «домой».

Не знаю. Иди домой.

Юлави смотрела на неё так, будто не расслышала. Ошви повторила. Потом добавила что-то ещё, короче, с нажимом, — и Андрей уловил в этом «звать» и «не». Не зови. Больше не зови.

Она не объявила мужчину духом. Не велела ему уйти в воду, пока рыба не оставит след на сухом камне. Не жгла траву у него над головой. Она сказала «не знаю» — первые слова, которые Андрей услышал от неё без насмешки и без уверенности, — взяла корзину и ушла с Пире, быстро, почти бегом, к дому, где умирал отец мальчика.

Юлави постояла ещё немного. Потом вышла. Муж — за ней. На пороге он обернулся и посмотрел на Андрея — одну секунду, мельком. И Андрей подумал, что так, наверное, смотрел бы на него кто-нибудь, кто видит его впервые и не помнит, видел ли когда-нибудь вообще.

Андрей остался один в доме, пахнущем травами, с горьким горшком, булькающим на огне.

Вчера он смотрел на Ошви снизу вверх: её нож, её смола, её умение различать, что заговорить, а что просто нога. Она знала больше него — не про бактерии, но про людей, про тела, про то, что тут водится. А сегодня она стояла перед мужчиной с пустым лицом и сказала «не знаю».

Здесь, оказывается, тоже бывает то, чего не знает никто.

* * *

Историю он узнал вечером, от Шоныви, — она рассказала сама, без вопросов, когда Вараш вернулся и сказал ей что-то про утро у Ошви. Шоныви сидела у огня и говорила медленно, для Андрея, помогая себе руками, — видимо, решила, что раз он видел, пусть знает.

Мужа звали Ондо. Весной, когда только сошёл лёд, его лодку нашли в затоне — пустую, перевёрнутую, у белого ствола с веткой-рукой. Ондо не нашли. Искали три дня — баграми, сетями, с берега. Не нашли.

На третью ночь Юлави пошла к воде.

Шоныви сказала это так, как говорят о чём-то неприличном. Пошла ночью. К затону. Одна. И позвала. По имени.

Андрей уже знал, что это значит здесь. Звать ночью — нельзя. Отвечать ночью — нельзя. Звать у воды — тем более. Звать по имени — тем более. Звать того, кто ушёл в воду, — никогда. Он вспомнил собственный рот, который закрылся сам собой у ручья, в первый вечер. И голос у стены в другую ночь: «Пи-ре».

Юлави позвала. Трое детей, голодная весна, последние запасы, — Шоныви загнула три пальца, объясняя, почему позвала, и не осуждая, просто перечисляя, — и она позвала.

А утром Ондо вышел из поймы. Сам. Мокрый, холодный, синий, — живой. Не помнил ничего. Ни затона, ни трёх дней, ни ночи. Пришёл домой, лёг у огня и проспал до вечера. Проснулся — Ондо. Имена помнит. Сети помнит. Детей помнит. Шрам на месте.

Только дети к нему не подходят. И собака — не лает, но и не подходит. И Юлави… Шоныви не стала договаривать. Пожала плечами.

Андрей долго сидел молча. Потом спросил — у него было на это слово — что будет. Что теперь будет с ними?

Шоныви посмотрела на него своими живыми тёмными глазами и ничего не ответила. Потом встала, вышла из дома, и Андрей увидел, что она подошла к вязу, к утренней коре с двумя горками каши, — посмотреть, как там.

* * *

Ондо он увидел в сумерках, когда спускался к реке.

Тот сидел один на берегу, на перевёрнутой лодке, далеко от своего дома, у самой воды. Сидел неподвижно, положив руки на колени, и смотрел вверх по течению — туда, где за поворотом реки, за ивняком, за протоками, был затон с белым стволом.

Не на воду. Не на закат. Туда.

Андрей постоял на тропинке. Он хотел пройти мимо — к воде, умыться, — и не прошёл. Он смотрел на неподвижную спину человека, который помнил всё и не был тем, кто это прожил, и думал, что Ондо сидит так, как сидят, когда прислушиваются. Как будто там, за поворотом, у затона, кто-то говорит, — тихо, так тихо, что слышно только ему.

Андрей повернулся и пошёл обратно, не умывшись.

Той ночью он долго не мог уснуть. Перед глазами стояла одна и та же картинка — мужчина, который отвечает на вопрос-пароль своей жены, точно, слово в слово, как читают по бумажке. И почему-то ему вспоминалась бабушка — как в последний год, когда он звонил ей раз в месяц, по работе, на бегу, она говорила ему «спасибо, что позвонил» — теми же словами, каждый раз, точно, — а он отвечал «да не за что, кова», и тоже каждый раз одинаково. Точно. Слово в слово.

Он лежал в темноте и думал: если бы бабушка спросила его тогда о чём-нибудь, что знали только они двое, он ответил бы точно. Слово в слово. Только его самого в этом ответе, может быть, и не было.

Глава 18. Пустое место

Отец Пире умер ночью, под утро, когда Андрей, сидевший у изголовья, всё-таки уснул.

Его разбудила тишина. Сначала он не мог сообразить, что изменилось. Потом услышал: пропал звук. Всю ночь рядом с ним было частое, мелкое, с присвистом дыхание, и он так привык к нему, что перестал слышать. А теперь его не было. Андрей поднял голову. В доме было серо от рассвета. Молодая жена сидела у огня, как вчера, с младенцем на руках, и смотрела на мужа. Пире спал, свернувшись у отцовской головы, там, где уснул вчера после бабушкиных слов, — и Андрей сторожил его, как обещал, и не устерёг.

Его звали Пюнчо. Андрей узнал его имя только теперь, когда его произнесли вслух у мёртвого — сначала жена, тихо, одними губами, потом, громче, женщины, пришедшие на рассвете. Пюнчо — сосна. Он и был похож на сосну, наверное, когда был жив: высокий, прямой, тёмный.

Андрей вышел из дома раньше, чем проснулся Пире. Он не хотел видеть, как тот проснётся.

* * *

Готовили его весь день, и Андрей смотрел, потому что не мог не смотреть, и потому что его никто не гнал.

Женщины обмыли тело — тёплой водой, в которой плавали какие-то травы, — медленно, бережно, как моют ребёнка. Молодая вдова приносила одежду: рубаху, лучшую, светлую, с узором по вороту, вытканным красной нитью; пояс — широкий, кожаный, с рядом бронзовых бляшек, начищенных до блеска; обмотки; обувь. Одевали долго. Пояс застёгивала сама вдова, и руки у неё не слушались, и Ошви, стоявшая рядом, помогла.

Причитали. Андрей не был готов к этому. Он помнил бабушкины похороны: тишину, всхлипы, приглушённые голоса, венки, автобус, водку за столом. Здесь было не так. Женщины — три, четыре, потом больше — сели вокруг и завели голосами, в которых не было слёз, а было что-то другое: протяжный, ритмичный, почти певучий плач, где слова шли одно за другим, как шаги, и каждое повторялось, и в каждом было имя — «Пюнчо, Пюнчо», — и какие-то обращения к нему, как к живому. Андрей понимал отдельные слова. Куда ты. Зачем ты. Кто теперь. Лодка. Сеть. Дети. Кто теперь.

Молодая вдова не причитала. Она сидела молча. Причитали за неё.

А потом начался разговор, от которого Андрею стало не по себе больше, чем от плача.

Спорили — тихо, но спорили — о вещах. Что положить с ним. Андрей уловил это не сразу, а уловив, долго не мог поверить, что разобрал правильно. Нож — да, нож — это его, без ножа не отпускают. Пояс — да. Горшок с кашей — да. А топор?

Топор у Пюнчо был хороший. Андрей видел его — лежал у стены, с новым топорищем, узкий, тяжёлый, с проушиной. Один из мужчин, брат покойного, судя по лицу, — показывал на топор и говорил: положить. Его топор — ему. Другой, постарше, — показывал на вдову с младенцем, на двух малышей, цеплявшихся за её подол, — и говорил: оставить. Им нужнее. Кто будет дрова колоть? Кто будет лодку тесать?

Вдова сидела и молчала, пока они спорили над её головой.

Решили: топор — оставить. Положить старый — стёртый, с выщербленным лезвием, который Пюнчо давно не брал в руки. Андрей видел, как брат покойного, скрипнув зубами, принёс старый топор и положил рядом с телом. И видел, как вдова на секунду закрыла глаза — не от горя, от облегчения. Хороший топор оставался в доме.

* * *

Хоронили на высоком берегу выше по реке, в получасе ходьбы от поселения, у бора — там, где сосны подходили к самому обрыву и корни их висели над водой.

Андрей шёл позади, в конце процессии, с Варашем. Тело несли на носилках из жердей, покрытых берестой, — четверо мужчин, сменяясь. Впереди шли женщины, продолжая причитать, уже тише. Пире шёл рядом с мачехой, держась за её подол, и не плакал. Он не плакал весь день.

Кладбище открылось вдруг — и было совсем не похоже на кладбище. Никаких крестов, оград, памятников, табличек. Поляна на краю бора, над обрывом, поросшая травой, с невысокими, едва заметными бугорками. Какие-то бугорки — продолговатые, какие-то — круглые. У некоторых — остатки чего-то: черепок, почерневшая кость животного, осколок раковины. Между бугорками — тропинки, протоптанные в траве. Сосны шумели над головой.

Андрей смотрел на поляну и видел то, чего не ожидал.

Продолговатые бугорки — могилы: тело кладут в землю, вытянутым. Он видел, как рядом копают новую — деревянными лопатами, узкую, неглубокую, по росту. Но круглые бугорки были другими. У одного из них земля была разрыта — кто-то, видно, подкапывал, — и Андрей увидел в разрыве чёрное: угли, золу, мелкие белые обломки. Пережжённые кости. Здесь кого-то сожгли, а потом зарыли то, что осталось.

Он спросил Вараша — показал на круглый бугорок, на угли. Вараш ответил что-то, из чего выходило: это — не отсюда. Не нижние. Другие. Род, который сжигает. Они тоже хоронят здесь — по-своему.

Два способа хоронить. На одной поляне. Рядом. И никто не спорит, какой правильный.

Андрей стоял и чувствовал, как в голове что-то сдвигается. Он всегда знал, как знают очевидное: у каждого народа свой обряд, один народ — один обряд. А здесь, на одной поляне, одни клали своих мёртвых в землю, другие сжигали, и хоронили рядом, и ходили по одним тропинкам, и называли друг друга своими. Здесь ещё не было «марийцев»: были нижние, верхние, те, кто сжигает, и те, кто кладёт.

Пюнчо положили головой на север — Андрей проверил по солнцу, машинально, и потом по компасу, тайком, в кармане. Рядом с ним — старый топор, нож, горшок с кашей, какой-то маленький кожаный мешочек. Вдова наклонилась и положила ему на грудь что-то маленькое — Андрей не разглядел. Потом тело накрыли берестой — широкими полосами, внахлёст, как крышей. И только потом — землёй.

Причитания смолкли. Кто-то из старших сказал над могилой несколько слов — ровно, негромко, обращаясь к Пюнчо, как к живому. Андрей уловил: «иди», «вниз», «к своим». Вниз. Не к старшим, как говорил Вараш про мёртвых наверху. Вниз. Здесь говорили — «ушёл вниз».

* * *

Пустое место он заметил, когда процессия стала расходиться.

Сначала — не место. Он заметил, как ходят люди. Поляна была небольшая, тропинок немного, и люди, возвращаясь от новой могилы к краю бора, шли по ним — все, один за другим, по одной и той же дуге, огибая что-то в середине поляны. Не прямо — хотя прямо было короче. По дуге. Как огибают лужу. Или спящую собаку.

Андрей посмотрел, что они огибают.

Ничего. Трава. Ровная, густая, некошеная, без бугорка, без черепка, без кости. Пятно травы между двумя продолговатыми могилами, размером — он прикинул глазом — примерно в одну могилу. Там, где по всему ряду шли могилы одна за другой, через равные промежутки, — здесь был пропуск. Ряд: могила, могила, могила, пусто, могила, могила. Как выпавший зуб.

bannerbanner