Читать книгу Притяжение больше чем любовь (Ани Вебр) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Притяжение больше чем любовь
Притяжение больше чем любовь
Оценить:

4

Полная версия:

Притяжение больше чем любовь

Всё подошло и понравилось, и от этого маленького, но важного совпадения — когда одежда сидит так, как должна сидеть, когда ткань не раздражает кожу, когда обувь не жмёт — внутри что-то расслабилось, как тугая пружина, которую наконец-то отпустили. По комплекту надели сразу, и новая ткань касалась кожи мягко, почти нежно, и от этого прикосновения становилось спокойнее, будто одежда стала доспехом, который защитит от чужих взглядов, от чужих правил, от чужой жестокости.

— Куда можно выкинуть старую одежду? — спросила Вилла, и вопрос этот прозвучал не как каприз, а как попытка вернуть хоть каплю нормальности в этот ненормальный мир.

— Оставьте в комнате. Хозяин сам уберёт, — мгновенно отозвался парень, и в его ответе не было ни удивления, ни недовольства, а только знание правил, которые он выучил наизусть, потому что от них зависела его жизнь.

— Хм… удобно, — пробормотала я, и в этом «удобно» прозвучало не столько удовлетворение, сколько растерянное признание: мир здесь устроен так, чтобы хозяйке не приходилось пачкать руки даже в мелочах. По дороге к стойке взяла дорожную сумку — тяжёлую, с плотными стенками и широкими ремнями, будто её делали не для путешествий, а для того, чтобы в ней можно было укрыться от бури. — Остальные вещи упакуйте в сумку, пожалуйста, — попросила продавца, и голос мой прозвучал твёрже, чем я чувствовала себя внутри, — так бывает, когда стараешься казаться увереннее, чтобы не выдать дрожь в коленях.

Пока продавец упаковывал наши вещи, я разглядывала чёрный костюм за его спиной. Он висел на манекене, строгий, лаконичный, без лишних деталей — ткань плотная, матовая, будто поглощающая свет, и от этого костюм казался почти невидимым на фоне ярких витрин. Очень похожий на тот, в котором был Билтар. Тот самый, что подчёркивал его собранность, его готовность к действию, его принадлежность к миру, где решения принимаются быстро, а слова весят больше золота. Интересно, куда прилетела его капсула? Надеюсь, на Виаран. Мысль эта пришла тихо, как шёпот в пустой комнате, и зацепилась где-то в груди, не давая покоя: если он жив, если смог выбраться, если приземлился в знакомом месте — значит, не всё потеряно. Значит, где-то есть точка опоры, за которую можно ухватиться, когда земля уходит из-под ног.

Гуляя по магазинам, приобрела расчёску и разные мелочи — флакон с чем-то пахучим, маленькую щётку, пару лент, которые, наверное, никогда не надену, но взяла просто потому, что они лежали на полке, яркие, блестящие, как осколки другого, более спокойного мира. В булочной купили ароматные пирожки — горячие, с золотистой корочкой, от которой шёл пар, смешиваясь с запахом свежей выпечки и пряностей. Ели прямо на ходу, и каждый кусочек казался вкуснее, чем должен быть, потому что голод был не только физическим — он был голодом по чему-то простому, понятному, человеческому. Настроение стало улучшаться, и я поймала себя на том, что почти улыбаюсь, разглядывая витрину с безделушками. Может, я просто была голодна? И от этого такие перепады настроения — то паника, то внезапное спокойствие, то злость, то лёгкая, почти детская радость от пирожка, который пахнет домом, которого у меня больше нет.

Уловила странные свистящие звуки — не ветер, не пение птиц, не шум улицы, а что-то резкое, тонкое, режущее слух, как лезвие, которое проводят по воздуху. Звук этот был чужим среди городской суеты, он выделялся, как чёрная линия на белом листе, и от него по спине пробежал холодок, а волосы на затылке встали дыбом.

— Что это за звук? — поинтересовалась у Вилла, доедая пирожок, и даже вкус сладкого теста вдруг стал горьким, будто воздух вокруг пропитался чем-то неприятным, тяжёлым.

— Кнут, — получил односложный ответ, и от этого короткого, сухого слова внутри всё сжалось, как от удара.

— Тут продают лошадей? — заинтересовалась, пытаясь удержать в голове хоть что-то привычное, безобидное, то, что не заставляло сердце биться быстрее. Нет, покупать не собиралась, а посмотреть можно. В прошлой жизни не часто доводилось видеть лошадей вживую — только по праздникам, когда их приводили на площадь, украшенных лентами и колокольчиками, и на них катали детей, смеющихся, раскрасневшихся от ветра и счастья. На них смотрели как на чудо, как на что-то доброе и сильное, и от воспоминаний об этих праздниках становилось теплее, будто я на секунду вернулась туда, где всё было просто и понятно.

— Нет. Там воспитывают новых рабов, — указал головой в нужном направлении, и жест его был едва заметным, почти незаметным — только лёгкий наклон головы, но от него всё внутри похолодело, а мир на секунду будто потемнел, как если бы солнце закрыли тучей.

— Кнутом? — ужаснулась, и слово это прозвучало не как вопрос, а как стон, вырвавшийся сам собой, потому что мозг отказывался принимать эту реальность, пытался найти другое объяснение, более мягкое, более терпимое, но не находил.

— И кнутом тоже, — ответил Вилл, и в его голосе не было ни осуждения, ни оправдания, только констатация факта, как у человека, который привык видеть вещи такими, какие они есть, и давно перестал надеяться, что они станут другими. Сердце пропустило удар — тяжёлый, глухой, как камень, упавший в воду, от которого расходятся круги, и эти круги накрывают всё: мысли, чувства, воспоминания, надежды.

— Пойдём, — разворачиваюсь в нужную сторону, и ноги сами несут меня вперёд, хотя разум кричит, что это безумие, что нужно держаться подальше, что любопытство здесь — роскошь, которую нельзя себе позволить. Только я уже не слушала. Меня несла вперёд невидимая сила — не упрямство, не героизм, не жажда справедливости, а что-то более глубокое, почти инстинктивное, как зов крови, как эхо далёкого голоса, который шепчет: «Ты должна увидеть. Ты должна знать». Сердце ускоряло бег, и пульс стучал в висках, в горле, в кончиках пальцев, и этот стук заглушал все остальные звуки, даже шум улицы, даже голоса прохожих. Я чувствовала, что должна попасть туда. Не знаю зачем, но должна — как человек, который идёт к краю обрыва не для того, чтобы прыгнуть, а чтобы убедиться, что обрыв существует, что это не иллюзия, не кошмар, а реальность, с которой придётся считаться.

— Вам не стоит туда ходить, — предпринял попытку меня остановить, и в этих словах прозвучала не покорность, а настоящая тревога, та, что рождается не из страха наказания, а из страха за другого человека. Вилл шагнул вперёд, будто хотел загородить мне путь, и на секунду в нём проступило что-то живое, человеческое, не рабское — простое, искреннее желание уберечь.

Но я уже не слушала. Ноги несли меня вперёд, и каждый шаг отдавался внутри гулким эхом, как будто я шла не по улице, а по коридору, стены которого сжимаются, и нужно успеть пройти, пока они не сомкнулись окончательно. Ветер шевелил волосы, пахло выпечкой, цветами, пылью, и среди этих запахов всё сильнее чувствовался запах страха — тонкий, едва уловимый, но такой знакомый, что от него становилось горько во рту. Впереди, в конце улицы, виднелось здание — не такое нарядное, как магазины, не такое аккуратное, как дома, а приземистое, серое, с глухими стенами и узкими окнами, похожими на щели. И оттуда, из-за этих стен, снова донёсся свист кнута — резкий, хлесткий, разрывающий воздух, и от этого звука внутри всё сжималось, а перед глазами вставали картины, которых я не видела, но которые знала слишком хорошо: боль, унижение, сломанные судьбы, спрятанные за красивыми фасадами и розовыми стенами.


ГЛАВА 8


Заворачиваю за угол здания и попадаю во внутренний дворик — не тот, что увидела бы в городе с розовыми стенами и чистыми тротуарами, а другой, спрятанный, как рана под повязкой, и от этого ещё более страшный, потому что всё, что здесь происходило, происходило не на глазах у праздных прохожих, а в замкнутом пространстве глухих стен, которые поглощали звуки и не выпускали их наружу, как тюрьма не выпускает узников. Моим глазам открывается удручающая картина, и «удручающая» — слишком мягкое, слишком слабое слово для того, что я увидела, как «наводнение» — слишком мягкое слово для цунами. В центре двора установлен столб — грубый, деревянный, вросший в землю, как кол, который вбили не сегодня и не вчера, а давно, и от долгого использования поверхность его стала гладкой, отполированной чужими спинами, чужой кожей, чужой болью, и от этой полированной глади становилось тошно, потому что столб помнил слишком много, и каждое воспоминание впиталось в его волокна, как кровь в бинт. К нему привязан стоящий на коленях мужчина — верёвки врезаются в запястья так глубоко, что кожа посинела и натянулась, готовая лопнуть от напряжения, и руки висят безжизненно, как у сломанной куклы, которую кто-то бросил на пол и забыл подобрать. Рядом стоит с кнутом в руках огромный мужик, этакий русский кузнец — широкоплечий, с бычьей шеей и руками, которые выглядели так, будто ими удобнее ковать металл, а не людей, и от этого контраста — сила, направленная на унижение, мощь, потраченная на жестокость — внутри поднималось что-то горячее, густое, похожее на ярость, но более глубокое, более тёмное, потому что ярость — это эмоция, а это было что-то из тех глубин, где эмоции уже заканчиваются и начинается что-то первобытное, звериное, то, что заставляет человека бросаться на сильнейшего, не считаясь с последствиями.

Медленно двигаюсь к ним, не сводя взгляда со здоровяка, и каждый шаг — как шаг по тонкому льду: осторожный, выверенный, с ощущением, что одно неверное движение — и провалишься, и ледяная вода сомкнётся над головой. Он смотрит в ответ, но других действий не предпринимает, и от этого спокойствия, от этой уверенной неподвижности становится ясно: он не боится, он не волнуется, он знает, что женщина не тронет мужчину, потому что таково правило, таков порядок, таков мир, и этот мир защищает его от меня так же, как защищал от всех остальных женщин, которые заходили в этот дворик и уходили, не моргнув глазом.

Останавливаюсь в шаге от столба. Сдерживаю эмоции насколько могу, и это усилие такое, что внутри всё натянулось, как барабанная мембрана, и ещё чуть-чуть — и лопнет, и звук будет такой, что разнесёт стены. На парне нет живого места — не «много ран», не «сильно избит», а именно нет живого места, и от этой констатации мозг на секунду отказывается обрабатывать информацию, как отказывается процессор обрабатывать файл, который слишком велик, слишком тяжёл, слишком невозможен для загрузки. Спина — сплошь кровавое месиво, и кожа превратилась в лоскуты, которые висели, как мокрая ткань на ветру, и между ними виднелось мясо — красное, сырое, блестящее, и от этого зрелища к горлу подступила тошнота, густая, тяжёлая, как ртуть, но я сглотнула и удержала её внутри, потому что слабость сейчас — непозволительная роскошь. Голова свесилась на плечо, говоря о том, что человек потерял сознание, и тело его висело на верёвках так, как висит тряпичная кукла, которую подвесили за руки и забыли, и от этой безжизненности, от этой абсолютной, полной покорности чужой боли становилось трудно дышать, потому что лёгкие будто сжались, отказываясь работать в присутствии такого страдания.

Наклоняюсь, с желанием заглянуть в лицо и застываю — не замираю, а именно застываю, как застывает вода в мороз, как застывает время в тот момент, когда реальность меняет направление и уже не возвращается к прежнему руслу. Его я узнала и по профилю — этот профиль я видела в стеклянном окошке спасательной капсулы, когда он закрывал крышку и нажимал что-то на браслете, и в его глазах горел зелёный свет, и в его голосе звучала забота, которую я не успела, не смогла, не посмела принять. Билтар! Имя это взорвалось внутри, как фейерверк, только не красивый, а болезненный, и от него по всему телу прошла волна — не тепла, не холода, а чего-то такого, от чего задрожали руки и участилось дыхание, и мир вокруг на секунду потерял чёткость, как будто линза, через которую я смотрела, покрылась трещинами.

Резко выпрямляюсь и поворачиваюсь к рабовладельцу, и поворот этот — не движение, а приговор, вынесенный телом раньше, чем разум успел сформулировать мысль.

— Сколько? — произношу холодно, и голос звучит так, будто из него вынули всё тёплое, всё человеческое, всё живое, и остался только лёд, гладкий, скользкий, от которого отскакивает любое слово.

— Он только прибыл. Ещё не прошёл обучение, — распыляется мужик, и от этого «распыляется» веет такой деловитой, такой будничной заинтересованностью, что внутри всё переворачивается, потому что он говорит о человеке, как о товаре, который ещё не прошёл предпродажную подготовку, и в его голосе нет ни стыда, ни вины, только деловая озабоченность, как у продавца, который боится, что покупатель уйдёт без покупки.

— Сколько?! — повышаю голос, добавив металла, и металл этот звенит в воздухе, как удар молота по наковальне, и от него здоровяк чуть отшатывается, не от страха — от удивления, потому что привык к другому: к покорным женщинам, которые торгуются вежливо, к покорным рабам, которые молчат, к покорному миру, который не задаёт вопросов. Я заберу его, чего бы мне это ни стоило. Билтар дважды спасал мою жизнь — в медицинском блоке корабля, когда я не знала, как пользоваться браслетом, и в капитанской рубке, когда обстрел превратил корабль в обломки, и он подхватил меня, как пушинку, и закинул в капсулу, и закрыл крышку, и в его глазах горел зелёный свет, который я до сих пор вижу, когда закрываю глаза. Пришло время возвращать долги, и этот долг — не из тех, что можно оплатить деньгами; он из тех, что оплачиваются действием, решимостью, готовностью встать между человеком и болью.

— Он ещё не готов, — опять отнекивается этот... и от этого «не готов» хочется ударить — не рукой, словом, потому что слово может быть тяжелее кулака, если оно сказано правильно, в нужный момент, с нужной силой.

— Я не спрашивала, готов ли он! — моим голосом можно замораживать океаны, и я это слышу, слышу в собственном голосе ту силу, которую не знала в себе, ту сталь, которая появилась не из опыта, не из воспитания, а из чего-то более глубокого — из ярости, из боли, из того места, где живёт не человеческое, а звериное, то, что защищает своих, не считаясь с правилами и приличиями. — Я спросила — сколько? Я заберу его сию же минуту! Это не обсуждается! И включите в счёт транспорт и пару помощников. Так как ваши действия привели к тому, что он не может передвигаться сам! Даю вам пять минут! Не уложитесь — заберу, ни копейки не заплатив, и от этих слов воздух стал гуще, тяжелее, как будто температура в дворике упала на несколько градусов, и здоровяк это почувствовал — не понял, а именно почувствовал, как чувствуют смену погоды перед грозой, когда ветер меняет направление и небо темнеет.

Отошла в сторону, пытаясь совладать с эмоциями. Руки мелко подрагивали, и дрожь эта была не от страха, а от адреналина, который заливал тело, как горячая вода, и от него горели щёки, и пульс стучал в висках, и зубы стискивались так, что болела челюсть. Вот и посмотрим, насколько женщины здесь всемогущи, подумала я, и в этой мысли было не любопытство, а вызов — тихий, внутренний, обращённый не к рабовладельцу, а к самому миру, к его законам, к его правилам, которые я не принимала, не понимала и не собиралась соблюдать. Вилл стоит рядом, но упорно пытается стать невидимкой — втягивает голову в плечи, опускает глаза, прижимается к стене, как будто хочет просочиться сквозь камень и оказаться по другую сторону, где нет кнутов, нет крови, нет женщин, которые покупают людей. Похоже, считает, что могу сорвать свою злость на нём. Глупый. Как можно спасать одного и тут же калечить другого? — и от этой мысли внутри что-то дрогнуло, потому что именно так устроен этот мир: он калечит всех, и тех, кого бьют, и тех, кто бьёт, и тех, кто смотрит, и тех, кто отворачивается, и нет в нём чистых рук, и нет невиновных, и нет тех, кто вышел бы из него целым.

Через пять минут мы ехали в машине — что-то между каретой и кабриолетом, с открытым верхом, мягкими сиденьями и тихим, почти бесшумным ходом, который ощущался не как движение, а как скольжение, как будто транспорт не катился по дороге, а плыл над ней, и от этого плавного, ровного хода тело Билтара, лежавшего на заднем сиденье, не тряслось, и за это я была благодарна водителю, хотя не знала его имени и не собиралась узнавать. Странная внешне — вытянутая, с плавными, закруглёнными формами, без колёс в привычном понимании, без лошадей, без всего того, что я привыкла ассоциировать с транспортом, — но она везла нас, и это было главным. Вилл подсказал адрес гостиницы — здесь её называли «временный дом», и название это звучало мягко, почти по-домашнему, как будто гостиница не сдавала комнаты, а приглашала пожить, и от этого названия внутри что-то ёкнуло, потому что «дом» — это слово, которое я ещё не успела наполнить новым содержанием, и пока оно звучало пусто, как пустая коробка, из которой вынули подарок и забыли положить обратно.

По приезду события закрутились неимоверно быстро — как карусель, которую раскрутили до предела, и каждое действие мелькало перед глазами, не успевая сложиться в цельную картину: попросила помощников подождать в машине, пока бронировала двухкомнатный номер; номер оказался большим — две комнаты и гостиная, с окнами, выходящими на улицу, и от этих окон лился мягкий, тёплый свет, который делал пространство почти уютным, почти настоящим, почти таким, в котором можно было бы жить, если бы не всё остальное. Билтара положили в отдельную комнату — аккуратно, на широкую кровать, и тело его лежало неподвижно, как тело человека, который не просто спит, а отсутствует, и от этого отсутствия становилось тревожно, потому что там, где нет движения, нет и уверенности, что оно вернётся. Вызвали врача в номер. Отправила Вилла в тот магазинчик, где мы были днём, и попросила приобрести для Билтара два комплекта вещей. Вспомнила о костюме — чёрном, строгом, похожем на тот, в котором Билтар ворвался в мою каюту, — и наказала выкупить, если он ещё продаётся, потому что этот костюм — часть его, часть его жизни, часть того, кем он был до того, как оказался привязан к столбу, и я хотела вернуть ему хотя бы это. Заказала ужин в номер на троих, и «на троих» прозвучало странно, потому что троих пока не было — был один без сознания, один испуганный и одна уставшая женщина, которая не знала, что делает, но делала, потому что остановиться означало сдаться, а сдаваться я не умела.

Пришёл врач. Показала пациента. Он смерил меня таким презрительным взглядом — не злым, не враждебным, а именно презрительным, скользким, как масло на воде, — что сразу захотелось помыться, как будто этот взгляд оставил на коже след, грязный, липкий, от которого не отмоешься никакой водой. И в этом взгляде читалось всё: и «зачем ты его купила», и «зачем ты его лечишь», и «какая тебе разница», и «женщина, которая тратит деньги на раба — либо глупая, либо ненормальная», и от каждого из этих несказанных слов становилось всё тяжелее, потому что они были несправедливы, но я не могла их оспорить, потому что в его мире они были правдой.

— Что?! Я его таким купила полчаса назад! — не выдержала степени презрения, и голос прозвучал резче, чем хотелось, но сдерживаться уже не было сил, потому что сдерживаться — значит молчать, а молчать — значит согласиться, а согласиться с тем, что человека можно не лечить, потому что он раб, — значит стать частью этого мира, а я не хотела, не хочу и не буду. — Поставьте его на ноги. Плачу любые деньги за лечение и лекарства, — и в этих словах было не столько богатство, сколько отчаяние, потому что деньги здесь были, а вот уверенности, что Билтар выживет, не было, и от этого несоответствия внутри всё ныло, как рана, которую нельзя обработать, потому что не знаешь чем. Не дожидаясь ответа вышла в гостиную, и дверь за спиной закрылась с тихим щелчком, отрезав меня от комнаты, от Билтара, от врача, от всего того, что я не могла контролировать, и от этого стало одновременно легче и тревожнее — легче, потому что не вижу, тревожнее, потому что не знаю.

Сидела на диване и нервно теребила рубашку — пальцы сами находили край ткани и мяли его, складывали, разглаживали, снова мяли, и это монотонное, бессмыслительное движение было единственным, что я могла делать, пока внутри бушевала буря, от которой некуда было спрятаться. В таком взвинченном состоянии меня и застал вернувшийся Вилл — он вошёл тихо, как входят в комнату, где спит больной, и от этой его тихости стало стыдно, потому что его тихость была не уважением, а привычкой, выработанной годами жизни с теми, для которых громкий голос — инструмент, а тихий шаг — средство выживания.

— Я всё купил, и костюм тоже, — отчитался, ставя рядом со мной сумку, и голос его звучал ровно, без интонации, как у человека, который давно научился произносить слова, не вкладывая в них ничего, потому что всё, что он вкладывал, раньше использовалось против него.

— Отнеси, пожалуйста, к Билтару в комнату и поставь на видное место. Чтобы, когда очнётся, смог найти одежду. Потом если хочешь, можешь поесть. Ужин на столе, — и каждое слово я произносила медленно, осторожно, как кладут перевязочный материал на рану: аккуратно, бережно, стараясь не сделать больно, потому что после дня, проведённого вместе, я уже знала, что Вилл воспринимает каждое слово как потенциальный удар, и от этой его готовности к удару хотелось кричать, но я не кричала, а говорила мягко, как мягко говорят с испуганным зверем, который ещё не знает, что его не ударят.

Ушла в свои мысли — глубокие, мутные, как вода в болоте, в которой не видно дна и не разбираешь направления. Мне одной не справиться. Нужен человек, который помогал бы мне и направлял, потому что я мало знаю о реалиях жизни этих планет, а незнание здесь — не слабость, а смертельная опасность, как для моряка, который не знает течений и потому плывёт наугад, и каждый рейс может стать последним. Я мало знаю о реалиях жизни этих планет. Кому я могу доверять полностью? Билтар? Несмотря на притяжение, он военный и неизвестно, что победит — притяжение или долг, потому что долг — это цепь, а притяжение — это пламя, и что сильнее, я не знаю, и не узнаю, пока не увижу его глаза, когда он откроет их и посмотрит на меня, и в этом взгляде будет либо зелёный свет, либо что-то другое, и от этого «чего-то другого» внутри становится холодно. Мужья? Я их вообще не видела ещё и неизвестно когда увижу, и от этого «неизвестно когда» тянет в себя, как воронка, и в ней кружатся лица — Чар, Рик, Шамир, — лица, которые я видела на фотографиях в браслете, плоские, неживые, и что будет, когда они станут объёмными, живыми, настоящими, и от них пахнёт не фотографией, а кожей, и дыханием, и жизнью — я не знала и боялась. Два нападения на корабли, на которых я летела, говорят о многом. Кто-то очень не хочет моего возвращения, и этот «кто-то» — не абстракция, не фигура речи, а конкретный враг, с лицом, с планом, с ресурсами, и от этого осознания становится не по себе, потому что враг невидим, а я — на виду, и эта асимметрия опасна, как игра в шахматы, где противник видит твои фигуры, а ты его — нет. Ещё неизвестны отношения между ними и Валериной, и «неизвестны» — это слабо сказано, потому что я не знаю, любили ли они её, боялись ли, ненавидели ли, и от этого незнания каждое будущее слово, каждый будущий жест — как шаг по минному полю, где один неверный шаг — и всё. Остается Вилл. Хороший, тихий, спокойный парень. Неразговорчивый, что, несомненно, плюс, потому что болтливый — это свидетель, а свидетель — это риск. Долго жил под гнётом, и от этого гнёта в нём осталось что-то надломленное, тонкое, как ветка, которую гнули слишком долго и которая уже не выпрямится, но не сломалась, и в этой несгибаемости — своя сила, тихая, незаметная, как сила травы, которая пробивает асфальт. Думаю, будет счастлив иметь тихую, спокойную жизнь вдали от рабства, и от этой мысли внутри стало теплее, потому что если я могу дать хотя бы одному человеку спокойную жизнь, то не всё зря, не всё впустую, не всё бессмысленно. Надо с ним поговорить. Узнать его получше и...

— Что из этого для меня? — Вилл разглядывал расставленные на столе тарелки, и в голосе его звучало не столько голод, сколько опасение, как у бездомной собаки, которая нашла еду, но не уверена, что ей позволено её взять, и стоит, виляя хвостом, но не приближается, потому что знает: еда может быть ловушкой.

— Всё что захочешь, — подошла и села за стол. Придвинула первую попавшуюся тарелку. Аппетита не было — в животе всё сжалось в тугой, ноющий комок, который не принимал пищу, а просто существовал, как камень, который лежит в желудке и напоминает о себе каждым движением. Вяло ковырялась, пытаясь запихнуть в себя хоть что-то, потому что тело нуждалось в пище, даже если душа отвергала её, и каждый кусок казался безвкусным, пресным, как картон, который жуёшь не ради вкуса, а ради того, чтобы не упасть.

— Ты куда? — парень взял тарелку с жареным мясом и картофелем, собираясь отойти от стола, и от этого движения — взять и уйти, как будто так и надо, как будто он не достоин сидеть за одним столом с женщиной — внутри что-то дёрнулось, как дёргается рана, когда задеваешь край бинта.

1...45678...12
bannerbanner