
Полная версия:
Притяжение больше чем любовь
Видела одно такое предложение «руки и сердца», долго плевалась в экран. Парень встретил свою вторую половинку и просился в семью. По виду действо происходило в парке или на площади — открытом, светлом, с деревьями, которые казались декорациями к чужому спектаклю. Было много людей, и все смотрели, как на бесплатный цирк, и в их глазах не было ни жалости, ни сочувствия — только любопытство, ленивое, сытое, как у зрителей, которые пришли развлечься и знают, что билет ничего не стоил. Девушка придирчиво листала файлы в браслете, и лицо её было таким равнодушным, таким отстранённым, словно она выбирала не мужа, а обувь на распродаже. Минут пять не меньше. Потом перевела взгляд на бедолагу, ещё столько же изучала его — скользила взглядом сверху вниз, снизу вверх, задерживалась на деталях, и каждый её взгляд был как прикосновение холодного пинцета, которым берут образец и рассматривают на свет. Микроскопа не хватало для более детального изучения. И наконец, громко, во всеуслышание, заявила:
— Не так много, как хотелось бы, но так уж и быть, приму тебя в семью…
Так уж и быть?!!! Это бл… что?!!! Я бы послала её в… А она продолжает, и голос звучит ровно, буднично, как объявление о снижении цен:
— Если будешь целовать мне руки и после каждого поцелуя говорить комплимент, и так… двадцать раз.
Выключила на первом поцелуе, не стала смотреть на унижение парня, и экран погас, а перед глазами остался образ: молодой мужчина, стоящий на коленях перед девушкой, которая смотрит на него сверху вниз, и в её взгляде нет ни тепла, ни благодарности — только снисходительность, густая, как патока, и такая же приторная. Руки сжались в кулаки, и ногти впились в ладони, и боль от этого была единственным ощущением, которое казалось настоящим.
Какая тут может быть любовь, когда ваша жизнь начинается с публичного унижения? И тут меня посетила неожиданная мысль, холодная, как укол под рёбра. А любят ли мужья это тело? Или их притянуло к телу, а не к душе, которая в нём жила? И что мне делать, если притяжения ко мне не будет, потому что я — не та, к кому они тянулись, и внутри меня живёт чужая душа, чужие мысли, чужой опыт, чужая боль? Здесь нет разводов. Они просто не предусмотрены, как не предусмотрены окна в подводной лодке: конструкция не предполагает, что кто-то захочет выйти. Притяжение — это один раз и на всю жизнь, и «на всю жизнь» здесь звучит не как клятва, а как срок. Наверняка никто не предполагал, что в теле может поселиться новая душа, как никто не предполагает, что в доме может появиться новый хозяин, пока старый в отъезде. Мне-то что делать? Я одновременно жду и боюсь этой встречи, и эти два чувства живут в груди рядом, как два зверя в одной клетке, которые то ли притворяются спокойными, то ли действительно устали друг от друга. Как бы узнать, что делала прошлая Валерина при встрече с мужьями? Через какое унижение провела парней, и было ли оно унижением для неё или просто привычным ритуалом, как утренний кофе, который пьёшь, не задумываясь о вкусе?
Казалось бы, живи и радуйся. Не будет предательств, как в прошлой жизни, не будет мужа, который сравнит тебя с сырым подвалом, не будет сына, который купит отцу проститутку и назовёт это «механикой». Но осознание происходящего повергает в тихий ужас — не громкий, не истеричный, а тихий, как туман, который подкрадывается незаметно и заполняет всё пространство, пока не остаётся ни одного прозрачного уголка. Я не смогу так. Я не готова вытирать ноги о мужчин, даже о тех, кто сам подставляет спину и ждёт, когда наступят. Даже больше — я не смогу смотреть на это со стороны. Если увижу такое рядом, обязательно вступлюсь, и это «обязательно» звучит внутри не как обещание, а как факт, как что-то, что сделаю без раздумий, рефлекторно, как отдёргиваешь руку от горячего. Как мне с моими устоями вписаться в здешнюю жизнь, где устои перевёрнуты, как перевёрнута песочные часы, и песок сыплется не вниз, а вверх? Что будет, если я поругаюсь с другой женщиной или, не дай бог, побью? С одной стороны, женщина неприкосновенна и может делать всё, что захочет. С другой, она навредит такой же неприкосновенной, и в этом противоречии есть что-то такое, от чего законы должны были бы трещать, но почему-то не трещат. В законах планеты ничего об этом не сказано. Может, раньше не было прецедентов? Может, каждой совершенно плевать на то, что делает другая, и это равнодушие — не сила, а просто привычка, как привычка не замечать бездомных на улице, потому что их слишком много, чтобы каждому сочувствовать? Смешно будет, если специально для меня напишут парочку новых законов. Закон будет запрещать вторжение в частную жизнь другой женщины и иметь перечень наказаний за неповиновение. Что-то мне подсказывает, что и издание закона меня не остановит, потому что совесть нельзя отменить указом, а сострадание нельзя запретить параграфом. Во всём этом безумии могут выиграть только мои мужья. Если прошлая Валерина к ним плохо относилась, то я этого делать точно не планирую. Даже если это будет грозить мне раскрытием моей личности, потому что тайна — тайной, а чужая боль — чужой болью, и первая не стоит второй, как монета не стоит человеческого достоинства. Себя не переделать. А в столь ужасную сторону тем более.
Первый муж Чар. Второй муж Рик.


Погибший третий муж Шамир.

ГЛАВА 6
Изучаю имеющиеся сведения о жизни людей на Виаране. Хотелось как можно больше узнать о взаимодействии мужчин и женщин между собой — не из праздного любопытства, а из глубокой, почти животной потребности понять правила игры, в которую меня втянули без моего согласия, без инструкций, без права на отказ. Если о Валерине и её мужьях узнать пока не имею возможности — их личные файлы закрыты, запаролены, спрятаны за значками, которые не открываются, как чужие замки, к которым нет ключа, — то хотя бы буду иметь представление об общих правилах и привычках. Буду знать, как себя вести, чтобы не выдать себя на первой же минуте, не споткнуться на каком-нибудь пустяке, который здесь считается само собой разумеющимся, как дыхание. Но знания, скажу я вам, удручающие. Чем больше смотрю роликов, тем злее становлюсь, и эта злость растёт постепенно, как температура у больного: сначала лёгкий озноб, потом жар, потом бред. Я не понимаю, как они это терпят. Сильные мужчины, рядом с женщиной становятся просто тряпками — не метафорически, а буквально: взгляд гаснет, плечи опускаются, голос становится тише, и весь человек будто сдувается, как воздушный шарик, из которого медленно выпускают воздух. За столько лет могли бы уже что-то предпринять. Собрались бы и дали отпор. Мужчин гораздо больше, вся физическая работа лежит на мужских плечах. Я бы даже сказала, практически вся работа лежит на плечах сильного пола: защита планеты, новые технологии, выращивание и изготовление продуктов питания. Да все базовые системы жизнеобеспечения — от канализации до космических кораблей, от хлеба до лекарств, от уборки улиц до обороны границ. Могли устроить забастовку хотя бы — одну, хоть раз за тысячу лет, хоть один день не выйти на работу, остановить заводы, остановить поля, остановить корабли, и посмотреть, как женщины справятся сами. Но за тысячу лет не было ни одной попытки переломить ситуацию. Ни одного бунта, ни одного восстания, ни одного голоса, который сказал бы: «Хватит». Я в полном шоке, и этот шок похож не на удивление, а на то чувство, которое испытываешь, когда видишь здорового, сильного человека, который стоит на коленях и не пытается встать, не потому что не может, а потому что не знает, что можно. Как парням с детства промыли мозги, или всё же дело в притяжении? Не успела развить эту мысль, потому что что-то произошло.
Корабль начало сильно трясти — не качнуть, не вздрогнуть, а именно трясти, так, что зубы лязгнули, а кровать подпрыгнула подо мной, как живое существо, испуганное не меньше моего. Слышался скрежет металла, долгий, протяжный, как животный вой, и хлопки, очень похожие на взрывы, — глухие, далёкие, но от каждого вздрагивали стены, и вибрация пробегала по ним, как по струне, которую дёргают всё сильнее и сильнее. Замигал свет — раз, другой, третий, и после третьего моргания стало ясно, что он не моргает, а умирает, пытается выжить, как свеча на ветру, которая уже не сопротивляется, а просто ждёт, когда порыв задует её окончательно. По стенам и полу пошла вибрация — мелкая, частая, от которой дрожало всё тело, и зубы стучали, и браслет на запястье пульсировал в такт с этой дрожью, как второе сердце, которое бьётся быстрее первого. Жутко. Приходили ассоциации, схожие с консервной банкой: сидишь внутри, и подручными средствами кто-то пытается её вскрыть и достать тебя, и каждый удар по стенке отдаётся внутри гулким, металлическим звоном, который резонирует в костях, в зубах, в самой крови. Накатывает панический страх — не мысль, не ощущение, а волна, которая поднимается откуда-то из живота, заливает грудь, горло, голову, и от неё темнеет в глазах, а руки становятся чужими, холодными, как у манекена. Желание спрятаться не покидает, а вот здравый смысл говорит: на поверхности спастись легче. Только с каждым новым толчком здравого смысла становится всё меньше, и он тает, как снег в ладонях, оставляя после себя лишь мокрую, дрожащую тревогу. Хочется выглянуть в коридор и посмотреть, что происходит там, и от этого желания внутри всё сжимается в тугой узел: и хочется, и колется, как говорится. Перед глазами то и дело мелькают картинки, одна страшней другой — не воспоминания, не фантазии, а обрывки, осколки воображения, которые мозг генерирует в панике, как аварийная сигнализация, которая включает все сирены разом. Кажется, что по коридорам ходят жуткие монстры и сжирают каждого, кого видят на своём пути, — и эти монстры не имеют лица, не имеют формы, а состоят из одного лишь страха, который принимает тот облик, который пугает именно тебя. На всякий случай встала за шкаф — прижалась спиной к холодному металлу, и холод этот проник сквозь ткань, прошёл по позвоночнику, и от этого стало чуть яснее в голове, как будто тело решило, что если уж не спастись, то хотя бы умереть трезвой. Так меня не сразу заметят. Стою, трясусь, и тряска идёт не только снаружи, но и изнутри, и две эти дрожи складываются в одну, общую, непрерывную, от которой некуда деться, потому что негде укрыться от самого себя. Думаю, что делать, если ворвутся злоумышленники. Можно, конечно, прикинуться ветошью — лечь, закрыть глаза, притвориться мёртвой или, что ещё лучше, неживой, как мебель, как стена, как предмет, который не представляет интереса. Сказать, что случайно здесь оказалась и не в курсе происходящего, и эта ложь звучит внутри так неубедительно, что даже придумавший её мозг кривится от стыда. Можно попытаться дать отпор или сбежать — отпор чем? Руки? Ногти? Браслет, который я даже толком использовать не умею? Бежать — куда? Можно многое, но итог один. Мы же в космосе. Это всё равно что находиться в море или в небе: с корабля нет выхода, и вокруг — не свобода, а бесконечная, безвоздушная пустота, в которой человек не проживёт и минуты, и эта минута будет минутой мучительного, медленного удушья. Он развалится — и я погибну. Его захватят — и тогда неизвестно, что лучше: умереть или выжить, потому что выживание в чужих руках — это не жизнь, а отсрочка, и неизвестно, что ждёт за этой отсрочкой. Какая-то короткая у меня новая жизнь получается, и от этой мысли хочется смеяться, но смех не идёт, потому что вместо него из горла рвётся только сиплый, надломленный звук, похожий на всхлип. Цепляюсь за шкаф, чтобы не упасть от постоянной тряски, и жалею бедную себя — жалею так, как жалеют только в самом отчаянном положении, когда жалость к себе становится последним утешением, последним, что осталось, как последняя спичка, которую не решаешься зажечь, потому что знаешь: когда она сгорит, станет темнее, чем было до неё.
Не знаю, сколько прошло времени с начала тряски — минуты, часы, вечность, всё слилось в один непрерывный, дрожащий кусок, внутри которого время перестало существовать, как перестаёт оно существовать в кошмаре, где секунда длится год, а час — мгновение. Входная дверь приходит в движение, и от этого движения сердце проваливается куда-то вниз, в живот, в пятки, в пол, и руки сжимаются в кулаки так, что ногти оставляют на ладонях красные полумесяцы, которые я не чувствую, потому что чувствую только одно: страх, тупой, всеобъемлющий, как звук, который заполняет всё пространство и не оставляет места ни для чего другого. В комнату врывается мужчина — не входит, не появляется, а именно врывается, как порыв ветра в распахнутое окно, и от этого вторжения воздух в комнате меняется, становится плотнее, тяжелее, и кажется, что даже вибрация стен на мгновение стихла, будто корабль тоже вздрогнул от неожиданности. Высокий, с хорошей мышечной массой — это видно и сквозь одежду, потому что ткань обтягивает плечи, грудь, руки так, что мышцы проступают сквозь неё, как рельеф сквозь тонкую бумагу, и от этого контура тела веет такой сдержанной, собранной силой, что становится одновременно безопасно и тревожно: безопасно, потому что сильный, тревожно, потому что неизвестно, чей он. На нём чёрный костюм из кожи и пластика, по крайней мере на вид — плотный, матовый, без единого блика, и от него веет чем-то военным, функциональным, в нём нет ничего лишнего, ни одного декоративного элемента, каждая деталь служит цели, и цель эта — защита, выживание, бой. Аккуратная бородка, или, скорее, щетина чуть больше нужного — тёмная, густая, и она не скрывает лицо, а подчёркивает его, как рама подчёркивает картину. Короткие волосы цвета тёмного шоколада — не чёрные, не каштановые, а именно тёмного шоколада, с тёплым, едва уловимым отливом, который можно заметить только при определённом освещении, и сейчас, при мигающем, умирающем свете, этот отлив то появлялся, то исчезал, как огонёк в темноте. Озирается по сторонам, хмурится, показывая морщинки на лбу — две глубокие, вертикальные, между бровями, и от них взгляд кажется ещё серьёзнее, ещё собраннее, как у человека, который привык оценивать ситуацию за секунды и принимать решения, от которых зависят жизни. Красивый мужчина — и это замечание приходит не к месту, не ко времени, как нежданный гость на похоронах, но оно приходит, и от него внутри что-то дрогнуло, что-то, что не связано со страхом, что-то, что я не могу, не хочу, не имею права сейчас чувствовать. Боже, о чём я думаю в такой момент! Интересно, он друг или враг, и этот вопрос повисает в воздухе, как капля перед падением, и от ответа зависит всё — буквально всё, потому что за правильный ответ — жизнь, за неправильный — неизвестно что, но точно не жизнь.
— Виа Валерина, — произносит тихо моё имя, и в этом тихом произнесении столько сдержанности, столько усилия, что слышно: он кричит внутри, но голос держит, потому что знает — крик не поможет, а спокойствие может. Тряска усиливается, как и скрежет, и от скрежета хочется закрыть уши, но руки не слушаются, потому что заняты — цепляются за шкаф, за стену, за что угодно, лишь бы не упасть, не скользить по полу, который ходит ходуном, как палуба корабля в шторм. — Виа Валерина, вы где? — повышает голос, нервничает, и в этом нервном повышении читается не раздражение, а тревога — настоящая, неподдельная, как у человека, который ищет кого-то в горящем доме и знает, что каждая секунда может стать последней. — Я командир этого космического корабля Билтар Орд. На нас напали. Я пришёл вас спасти.
Выхожу из-за шкафа на свой страх и риск, и каждый шаг даётся с трудом — не потому что пол трясётся, а потому что доверие не ходит, а падает, как первый снег: медленно, неуверенно, не зная, ляжет ли, растает ли. Поверила ему, надеюсь, не зря, и эта надежда — единственное, что у меня есть, единственное, что можно противопоставить страху, и она тоньше, легче, прозрачнее, чем воздух в этой трясущейся, стонущей металлической коробке. Билтар выдыхает, немного расслабляется — плечи опускаются на сантиметр, морщинки на лбу чуть разглаживаются, и от этого микро-движения становится ясно: он действительно искал, действительно беспокоился, и мой вид за шкафом, вид перепуганной женщины, которая пряталась от опасности, как ребёнок прячется под одеялом, был для него ответом, который он хотел получить. Подходит ближе, и с каждым шагом пол дрожит всё сильнее, но он идёт ровно, как будто вибрация не касается его, как будто он привык к этому, как моряк привыкает к качке и перестаёт её замечать.
— Нам срочно нужно покинуть корабль, он вот-вот развалится, — по-военному чеканит слова, передавая основную суть, и в этом чекане нет ни капли сомнения, ни тени неуверенности — каждое слово как гвоздь, вбитый с первого удара, и от этой уверенности внутри что-то успокаивается, не страх, нет, страх на месте, но рядом с ним появляется что-то твёрдое, за что можно держаться.
— Хорошо, — подхожу к нему, встречаемся взглядом, и время замирает, как застывает кадр на экране, когда нажимаешь паузу: его глаза — тёмно-карие, глубокие, с той плотной, насыщенной темнотой, в которой можно утонуть, как в колодце без дна — на секунду вспыхивают ярким зелёным свечением. Не метафорически, не «показалось» — вспыхивают, загораются изнутри, как будто кто-то зажёг в них фонарь, зелёный, горячий, живой, и от этого света по телу пробежала волна, не страха, не холода, а чего-то другого, чему я не могу подобрать названия, — что-то между теплом и головокружением, между предчувствием и узнаванием, как будто тело знает то, чего разум ещё не понял.
Это то, о чём я думаю? Его ко мне притянуло? У меня появится третий муж? Господи, о чём я опять думаю в такой ситуации? Но произошедшее не хочет покидать мой разум, и этот зелёный свет стоит перед глазами, как изображение после от вспышки, — горит, пульсирует, не гаснет, и от него внутри всё переворачивается, потому что если это действительно притяжение, то всё стало ещё сложнее, ещё запутаннее, ещё безнадёжнее, чем было до этого.
Билтар делает глубокий вдох, медленный выдох — и от этого выдоха зелёный свет в глазах тускнеет, гаснет, как фонарь, который прикрыли ладонью, и лицо снова становится собранным, военным, чужим. Отходит к стене, прикладывает руку, и настенные панели расходятся в сторону с тихим, механическим скольжением, открывая вид на две железных капсулы с небольшим стеклянным окошком — узкие, длинные, матовые, и от них веет холодом, пустотой и чем-то таким, что заставляет внутри всё сжаться в точку, потому что эти капсулы похожи на гробы больше, чем тот стеклянный ящик, в котором я очнулась. Открывает одну и говорит:
— Скорее забирайтесь внутрь, — протягивает руку, намереваясь помочь, и в этом жесте столько спокойной, непреклонной решимости, что рука сама тянется навстречу, но ноги не двигаются.
— Что?! Я в этот гроб не полезу, — тут же упираюсь, и голос звучит не столько испуганно, сколько категорично, как у человека, который уже однажды лежал в стеклянном ящике и не хочет повторять. После стеклянной лечебной капсулы, а именно в ней я проснулась, я, похоже, стала бояться замкнутого пространства, и этот страх не приходит из головы — он поднимается из тела, из мышц, из костей, животный, первобытный, не поддающийся логике, и от него потеют ладони, и сжимается горло, и воздух становится густым, как кисель.
— Какой гроб? Что это? А, не важно, — отмахнулся, а я задумалась: как тогда у них хоронят? Если гробы — это спасательные капсулы, то что служит гробом? Или они вообще не хоронят, а сжигают, или отправляют в космос, как в тех фильмах, где тело в капсуле выпускают в открытый космос, и оно летит вечно, среди звёзд, молчаливое и одинокое. — Это спасательная капсула. Она доставит вас на планету. Осталось не так много времени. Будьте благоразумны, иначе погибнете, — принимается уговаривать меня, и даже в голосе появились тёплые нотки — не профессиональные, не дежурные, а настоящие, как у человека, который действительно переживает, и от этих ноток внутри что-то дрогнуло, потому что я не привыкла к тому, что мужчина переживает за меня без корысти, без уловки, без подвоха, просто потому что переживает.
— Я правда не могу. Я боюсь, — хочу объяснить, не успеваю. Начинается сильная тряска, такая, что пол уходит из-под ног, стены стонут, и скрежет переходит в вой, высокий, пронзительный, как сирена, от которой хочется закрыть уши и свернуться в клубок, и стать маленькой, незаметной, исчезнуть.
Билтар подхватывает меня как пушинку — и от этого «как пушинку» внутри что-то обрывается, потому что я не пушинка, я женщина, которая весит пятьдесят с лишним килограммов, но он поднимает меня так легко, как будто я ничего не вешу, как будто гравитация для него — не закон, а рекомендация, которую он решил проигнорировать. Движения скованные, но хватка твёрдая — руки обхватывают, как тиски, надёжно, безболезненно, и от этой хватки приходит странное, неуместное, невозможное чувство: безопасность, как в детстве, когда отец подхватывал на руки и нёс через двор, и весь мир становился далёким, маленьким, нестрашным. Буквально закидывает в капсулу, и внутренности капсулы встречают меня холодом, темнотой, запахом металла и пластика, и от этого запаха к горлу подкатывает тошнота, но тело уже внутри, и назад дороги нет. Быстро закрывает крышку, и свет из капсулы исчезает, остаётся только маленькое стеклянное окошко, через которое видно лицо Билтара — собранное, сосредоточенное, и в глазах — уже без зелёного свечения, но с чем-то, что ещё более тревожным, потому что это что-то похожее на заботу, а забота от незнакомца в момент опасности страшнее самого страха, потому что к ней не готов. Нажимает что-то на своём браслете, сам запрыгивает в соседнюю капсулу, и я перестаю его видеть.
Командир корабля Билтар Орд.

Капсула взлетает вверх — не плавно, не постепенно, а рывком, таким резким, что всё тело вдавливается в стенку, а внутренности проваливаются вниз, как при движении лифта, только в разы сильнее, в десятки раз, и это ощущение похоже не на падение, а на то, как будто кто-то схватил тебя за живот и потянул вниз с такой силой, что воздух вышел из лёгких сам собой, без спроса, без разрешения. Начинается дикий перегруз в организме — не давление, не тяжесть, а что-то большее, что-то, что превращает тело в кусок свинца, и каждая клетка, каждый атом становится в сто раз тяжелее, чем был секунду назад, и кровь густеет, и сердце колотится так, словно пытается прокачать через себя не кровь, а ртуть. Пока могу бороться с нарастающим гудением в голове — оно приходит не снаружи, а изнутри, пульсирует в висках, в затылке, за глазами, и с каждой секундой становится всё громче, всё плотнее, как будто внутри черепа включили сирену и прибавляют звук, и прибавляют, и прибавляют. Смотрю в окошко — единственное, что осталось от мира снаружи, маленький, мутный круг стекла, за которым разворачивается то, от чего хочется отвернуться и что невозможно перестать смотреть.
Рядом летит вторая капсула — Билтарова, и от этого зрелища становится чуть спокойнее, не потому что безопасно, а потому что не одна, и в одиночестве умирать страшнее, чем вдвоём, хотя умирать, вероятно, одинаково страшно в любом количестве. Вижу, как наш корабль разлетается на куски — не взрывается, не разрушается, а именно разлетается, как рассыпавшийся конструктор, и каждый кусок, оторвавшись от основного тела, вспыхивает и гаснет, как уголь, который выбросили из костра. Частично объятый пламенем — и пламя это не жёлтое, не оранжевое, а какое-то другое, с голубоватым, белёсым отливом, и от него идёт такой свет, что даже сквозь стекло окошка больно глазам, и я отворачиваюсь, но ненадолго, потому что невозможно отвести взгляд от того, что было твоим домом последнюю неделю — пусть не домом, пусть клеткой, пусть чужим, но всё-таки единственным, что было между тобой и космосом. Рядом три корабля другого вида. Наш был похож на объёмный, сплюснутый ромб — тяжёлый, основательный, с бортами, которые казались толщиной в метр, и от этой толщины веяло надёжностью, которую теперь, глядя на осколки, хочется назвать иллюзорной. Эти же на треугольники с закруглёнными концами — стремительные, острые, хищные, и их форма сама по себе говорит о цели: не защита, не перевозка, а атака, и каждый их силуэт — это нож, направленный в чью-то сторону. Они меньше нашего вдвое, но их три, и трое против одного — не бой, а казнь, и эта диспропорция видна так ясно, что от неё делается стыдно, как стыдно бывает за того, кого бьют численным перевесом, и не могут дать сдачи. Взяли нас лишь количеством, и в этом нет ни чести, ни искусства, только арифметика, безжалостная и простая, как удар кулака по открытому лицу. Вели обстрел с трёх сторон — и каждый залп отбрасывал тени на стенки корабля, которые уже не было, но которые глаза всё ещё видели, потому что мозг не успел понять, что дом исчез, и продолжал достраивать его там, где осталась только пустота и пламя.

