
Полная версия:
Притяжение больше чем любовь
Бесцельно брожу по улицам, и холодный ветер, пробирающийся под куртку, кажется единственным честным ощущением в этом лживом мире. Оплакиваю свою разбитую жизнь. В сорок пять начинать с нуля ой как непросто. Но я сильная. Я справлюсь. Должна справиться. Просто обязана. Для начала надо подумать, где ночевать. Потом найти съёмное жильё. Работа есть, деньги тоже, остальное со временем сложится. Пытаюсь строить планы на будущее, чтобы не скатиться в истерику, но мысли снова и снова возвращаются к случившемуся, как вода возвращается к своему руслу, размывая берега.
Кто бы мне сказал, что сын может отцу купить проститутку, никогда бы не поверила. Дети остро реагируют на измены родителей. Неважно, отца или матери. Сколько случаев было. Дети всегда отворачиваются от того родителя, который рушит семью. А тут? Даже способствует. Как же так получилось? Это поколение такое? Или я сделала что‑то не так? Может, о семейных ценностях не всё объяснила? Или он не всё понял? Где пошло всё наперекосяк? Обычно люди совершают ошибки и учатся на них. Как один мог уговорить сделать ошибку другого? Да ещё и человека, который прожил половину жизни, должен был стать мудрее. Я не понимаю. Это просто сюрреализм какой‑то. Я, наверное, настолько отстала от жизни, что…
— А кто это у нас тут гуляет? — меня выдергивает из размышлений наглый голос. — Одна, поздно вечером, непоряяяядок. — Ну мерзкий голос, прям фу, царапает слух, как гвоздь по стеклу.
Хотела послать далеко и надолго. Набрала полную грудь воздуха и развернулась, чтобы разобраться. Воздух вышел сам собой, будто из проколотого шарика. Передо мной стояли пять парней возрастом моего сына. Только выглядели совершенно по‑другому. Двое были под два метра ростом и явно имели бойцовский опыт за плечами — их позы, взгляды, даже то, как они стояли, говорило о привычке к драке. Трое разного роста, но достаточно жилистые, с напряжёнными мышцами, готовыми к рывку. Все были в спортивных костюмах и напоминали гопников — тех самых, о которых предупреждают в новостях и советуют обходить стороной. Один из жилистых стоял чуть впереди и держал в руках нож. Судя по всему, он и говорил. А самое страшное — это глаза. У всех пятерых они блестели каким‑то злым азартом, как у хищников, которые загнали добычу и теперь наслаждаются моментом перед прыжком. От такого зрелища страх пробежал по позвоночнику, поднимая все волоски на теле и вызывая липкий пот, который стекал по спине, холодный и противный.
За секунду поняла, что разговаривать бесполезно. Но всё же предприняла попытку вразумить.
— Мальчики, я же в матери вам гожусь. Неужели нападёте на одинокую женщину? — Руки дрожали от страха, и этот предательский тремор выдавал меня, как бы я ни старалась казаться спокойной.
— Со спины девушка, а спереди бабка, — ехидно протянул парень с ножом, и все заржали. Мерзкий хохот ударил по нервам, как удар хлыста, и на мгновение я перестала дышать. — Ладно, мамаша, так уж и быть. Я сегодня добрый, — заговорил парень, обрывая смех. — Давай кошелёк и вали на все четыре стороны. Трогать не будем, — проявил милосердие, как ему казалось, и в этих словах было столько снисходительности, что меня затошнило.
Я машинально прижала сумку к себе. Отдать деньги — значит остаться на улице. Не буду же я жить в аптеке до следующей зарплаты. Надо бежать. Все мысли пролетели за доли секунды, как кадры в ускоренной съёмке. Я резко развернулась и побежала что есть силы в сторону улицы. Думала, попаду на освещённую и более людную территорию, и они отстанут. Бежать пришлось долго. Не думала, что так глубоко забрела в жилой сектор, где дворы сплетались в лабиринт, а фонари горели тускло, будто боялись привлечь внимание. Топот ног за спиной подсказывал, что меня продолжают преследовать, и, судя по всему, скоро догонят. Ускорилась из последних сил, чувствуя, как лёгкие горят, а в боку колет так, что хочется согнуться, но нельзя — остановка означала бы поражение. Впереди показался свет фонарей, яркий, манящий, как маяк в шторм. Вылетаю из‑за дома и вижу дорогу. Надо её пересечь. Уговариваю себя, повторяя как мантру: «Перебежать дорогу. Надо перебежать дорогу». Верила, что, попав на противоположную сторону, буду в безопасности, как будто граница между тротуарами могла защитить меня от всего мира.
Я почти у цели. Делаю несколько шагов на проезжую часть, слышу визг тормозов — резкий, пронзительный звук, который врезается в сознание, как лезвие. Поворачиваюсь на звук, думая, что спасена от преследователей. Но вижу только яркий свет фар, быстро приближающихся ко мне, слепящий, безжалостный. Чувствую сильный удар, пару секунд свободного полёта, удар об асфальт, дикую боль во всём теле, особенно сильную в голове — она взрывается миллионами осколков, и каждый из них режет изнутри. Раздаются голоса, вокруг начинают суетиться люди. Кто‑то прикасается к шее. Наверное, прощупывают пульс.
— Вызывайте скорую, она ещё жива, — слышу мужской взволнованный голос, и он звучит как далёкий, искажённый эхом звук, будто доносится из другого мира.
Сама радуюсь, как дурочка, что смогла спасти деньги. Глупая. Неизвестно, смогу ли выжить? Насколько серьёзны повреждения? Как долго, а главное, возможно ли полное выздоровление? Сколько на это понадобится времени и средств? А я переживаю за те крохи, которые удалось скопить.
Судя по звуку, приехала скорая помощь. Меня стали щупать и понесли в машину скорой помощи. Чувствую, как боль всё нарастает, превращаясь в сплошной, непрерывный гул, который заполняет каждую клетку тела. В голове начинает гудеть и пульсировать, как будто внутри бьётся огромное сердце, чужое и враждебное. На грудь, словно бетонную плиту положили. Дышать всё труднее. Сознание путается, мысли становятся вязкими, как густой сироп. Хочется встать или хотя бы плиту с груди убрать. Пытаюсь сказать, что мне нечем дышать, но не получается. Сил нет. Губы не слушаются, они будто чужие, непослушные. Чувствую себя беспомощной, как ребёнок, который не может объяснить, где болит. Хочется пить и на воздух. Даже не знаю, чего хочу больше — сделать хоть один глоток воды или полный вдох.
Отчётливо понимаю, что доживаю свои последние минуты жизни. Закат жизни оказался печальным. Не в кругу семьи, а потерянная, разбитая, в кругу посторонних людей. Мои, поди, и не в курсе происходящего. В лучшем случае узнают через пару часов от врача больницы или морга, смотря, куда меня доставят.
Говорят, перед смертью у людей проносится вся жизнь перед глазами. В моём воспалённом мозгу пролетела только одна мысль: «Не надо искать, где переночевать». Это было бы даже смешно, если бы не было так грустно. Какая ночёвка? Здесь речь идёт о жизни в целом. Наверное, я так пытаюсь справиться со стрессом — цепляться за мелочи, когда рушится всё.
И проваливаюсь в темноту, даже не пытаясь цепляться за крупицы сознания. Зачем? Во‑первых, очень больно. Во‑вторых, не вижу причин продлевать агонию. Жить, может, и хочется, ещё многого не успела сделать, но душа болит и кровоточит не хуже израненного тела. А так… может, в следующей жизни мне повезёт больше, и я смогу быть счастливой до последней секунды. Надеюсь на это и всецело вверяю свою жизнь и судьбу богам. Да. Я готова уйти.
ГЛАВА 3
Медленно выплываю из небытия, как водолаз со дна глубоководного океана: толща темноты давит, но где‑то наверху брезжит слабый свет, и тело само тянется к нему, не спрашивая разрешения. Так же медленно возвращается сознание — не вспышкой, не рывком, а по капле, как вода, собирающаяся на дне прохудившейся трубы: сначала одна мысль, потом вторая, потом третья, и каждая из них тяжёлая, неповоротливая, будто обмотанная ватой. Лежу, боюсь пошевелиться. Вдруг я парализована? А так, пока не двигаешься, и не знаешь, и на душе спокойнее. Глаза тоже не открываю. Страшно. Вдруг всё‑таки умерла. Попала в рай или ад или ещё куда. Никто же не знает, что там по ту сторону смерти. И опять же в неизвестности спокойнее, как ребёнку под одеялом: пока не выглянул, монстров нет. И вот лежу как дура, жду, когда всё само собой рассосётся. Ничего, естественно, не меняется. Прислушалась. Тишина прям гробовая, плотная, как вата, заложенная в уши, — ни шороха, ни вздоха, ни единого звука. Аж жутко становится. В больнице всегда есть звуки: в палате разговоры, храп или сопение; в реанимации писк датчиков аппаратов жизнеобеспечения, мерный, как сердцебиение, от которого зависишь. Да даже в морге слышен гул холодильников, низкий и ровный, как далёкий гул мотора. Может, меня похоронили? Сразу накатывает ужас — волной, которая поднимается откуда‑то из живота и заливает всё тело холодом, будто в кровь разом влили ледяной воды. Хотя нет. Вскрытие должны были сделать. Тогда бы я уж точно не очнулась. Немного успокаиваюсь, но лишь немного.
Тогда где я?
Пересиливаю себя и открываю глаза. Вижу серый потолок через стекло. Стекло? Вожу глазами, и сердце ускоряет бег, загоняя себя в такой темп, будто хочет вырваться из груди и убежать без меня. Меня закрыли в хрустальном гробу?! С перепугу рефлекторно дергаюсь в попытке сесть, ударяюсь лбом об стекло и падаю обратно. Потираю многострадальный лоб, чувствуя, как под пальцами бьётся пульс, быстрый и тревожный. Удар пошёл на пользу. Мозги заработали в нужном направлении. Раз я в помещении, то рано или поздно кто‑то придёт. Лучше, конечно, рано. И тело шевелится. Ничего не болит. Прислушалась к себе. Вообще ничего не болит! Хотя такого давно не было. Всегда где‑то что‑то, да поддавливало или ныло: то спина после долгой смены, то колени в непогоду, то виски после бессонной ночи. С возрастом всегда что‑то беспокоит, как фоновый шум, к которому привыкаешь и перестаёшь замечать, пока он не исчезнет. А тут, как новорожденная. Это сколько же я пробыла без сознания, что успела полностью оправиться после аварии? Не успела впасть в уныние и пострадать о том, что сильно постарела, как над моим гробиком склонился симпатичный молодой доктор. Надеюсь, доктор, раз в белом халате. А нет, рубашке и брюках, но не суть. Посмотрел на меня и стал водить рукой по боку гробика — жест спокойный, уверенный, как у человека, который делает это не впервые и точно знает, что делает. Молча жду. Хочется верить, что меня освободят.
Вот крышка начинает отъезжать в сторону с тихим, почти бесшумным скольжением, и в лицо ударяет поток прохладного, незнакомого воздуха, который пахнет не больницей, не хлоркой, не лекарствами, а чем‑то другим, чему я не могу подобрать названия. Выдыхаю с облегчением. Не похоронили, живая, здоровая, всё остальное переживу. Доктор протягивает мне руку. Берусь за неё, чтобы подняться, и зависаю взглядом на гладкой молодой коже моей руки. Моей руки! Кожа была ровной, упругой, без единой морщинки, без той тонкой сетки, которая в последние годы проступала всё заметнее, как трещины на старой штукатурке. Это как? Вылезаю из гроба, гася в себе желание бежать к зеркалу, и руки дрожат, но не от слабости, а от страха перед тем, что могу там увидеть.
— Как вы себя чувствуете, виа Валерина? — странно обращается ко мне врач, и это «виа» звучит непривычно, как foreign word, которое не ложится на слух, как камешек в ботинке.
— Спасибо, прекрасно, — вместо своего голоса слышу мелодичный молодой голосок, и он звучит так, будто кто‑то другой говорит моими губами, кто‑то, кто не знает, как сорока‑пятилетняя женщина привычно хрипит по утрам. — Как я могу к вам обращаться? — Пытаюсь быть вежливой, а в голове происходит мозговой штурм: куча разных мыслей и вопросов таранят и без того многострадальный мозг, сталкиваясь, разлетаясь, собираясь снова, как шары на бильярдном столе.
— О, простите, виа Валерина, я Кеннет, — кивнула, давая понять, что услышала, и кивок вышел слишком резким, будто голова стала легче и не поспевает за привычкой.
— Могу я узнать, где мы находимся? — решила зайти издалека, и голос звучит ровно, почти спокойно, хотя внутри всё гудит, как натянутая струна.
Судя по имени, я за границей. Интересно, кто оплачивал моё лечение? Это же, наверное, безумно дорого. Заговорила практичная часть меня, и эта часть единственная, что не дрожит.
— Мы на военном корабле. Вам, виа Валерина, чудом удалось спасти. Я занимался вашим лечением, — коротко и по существу излагает он. Сразу видно военная выучка: ни лишнего слова, ни паузы, ни ужимки.
— Мы в море?! — доходит до меня смысл слова «корабль», и в горле пересыхает.
— Почему в море? В космосе. Мы на космическом военном корабле, — стоит, улыбается. Ему вот вообще не до смеха.
«В каком на хрен космосе?! Как я могу быть в космосе?! Я что, космонавт?!»
Стою, хлопаю глазами, пытаюсь подобрать цензурные слова, но они застряли где‑то между мозгом и языком, как пробка в горлышке.
— Что последнее вы помните, виа Валерина? — он первым нарушает молчание.
Ага, нашёл дуру! Так я всё и рассказала. Надо ещё разобраться, как я в космосе оказалась.
— Если честно, пока в голове полная сумятица. Расскажите последние события? — выкрутилась, как смогла, и улыбка вышла кривой, натянутой, как дешёвая улыбка на фотографии из фотобудки.
— Во время путешествия на вас напали пираты, — ага, судя по всему, тоже космические. Смешно. — Мы возвращались с задания и по счастливой случайности были ближе всех. И поспешили к вам на выручку, когда поймали сигнал бедствия, — во складно чешет. Сейчас бы попкорн, и можно как радиопьесу слушать. — Кроме вас выживших нет. Ваш муж погиб…
— Муж! — встрепенулась было я, но потом вспомнила о его предательстве, и это слово, которое раньше ассоциировалось с теплом, безопасностью, домом, теперь прозвучало как название болезни. Да и история сказочная. Тут же сникаю.
— Я сожалею вашей утрате, — по‑своему расценил мою кислую физиономию Кеннет, и в его голосе слышится та вежливая, дежурная скорбь, которую учат на курсах.
— Я тоже, — не нашлась, что ещё сказать. Снова повисло молчание, и в нём было столько неловкости, что хотелось заполнить его хоть чем‑нибудь.
Похоже, я в дурке, а не в космосе. Подвела итог его рассказа.
Со мной определённо что‑то случилось. Я далеко не спортсмен. Значит, те гопники меня всё же догнали. На фоне стресса и сильного страха мозг пытался меня защитить. Тем самым придумав аварию. Парни, скорее всего, забрали сумку, а за неповиновение избили. Может, даже ранили. От этого я и ощущала боль. Меня подлечили. Синяки проходят быстро. Ножевые ранения заживают около месяца. А вот психика дело другое. Тут у каждого по‑разному. Муж с сыном, чувствуя вину, определили меня в самую лучшую клинику для душевнобольных. Этот гробик, скорее всего, камера для особо буйных пациентов. Кеннет… такой же пациент, как я. У нас даже одежда похожа. Моя пижама кремовая, а его белая. Он подглядел, как открывать эту штуку, и, увидев, что я в сознании, выпустил. Мои мозги встали на место, а вот у мужчины ещё нет. Вроде всё логично? Логично. Это больше похоже на правду, чем та чушь, которую он нес.
Надо поговорить с главврачом. Сказать, что пришла в себя и попросить выписку. Негоже тратить деньги предателей больше, чем нужно, ещё и за границей, судя по оборудованию. Мужчину травмировать не будем. С психами лучше соглашаться. Это я ещё с учебы помню. По психологии проходили.
— Могу я поговорить с главным этой… этого корабля? — закинула удочку.
— К сожалению, командир корабля занят. Как освободится, я передам вашу просьбу о встрече. А пока могу проводить вас в вашу каюту.
— Хорошо. — Ну что ж, придётся подыграть. Подожду немного и осмотрюсь.
Дверь при нашем приближении отъехала автоматически, с тихим, почти бесшумным шелестом, и мы оказались в длинном коридоре. Серые стены из металлических панелей удивили — от пола до потолка ровные, холодные, с едва заметными стыками, которые расходились так идеально, что хотелось провести по ним пальцем и проверить, не нарисованы ли они. Как по мне, так неразумно в больнице для душевнобольных иметь такие стены. Я всегда представляла мягкое покрытие для большей безопасности больных. Но здравый смысл я оставила в той, прежней жизни, которая, кажется, была давно и неправда.
Шли мы недолго. Пройдя всего пару дверей, остановились. Кеннет приложил металлическую пластину к панели у двери, и та загорелась зелёным, тихим, ровным светом, как маленький спокойный глаз. Дверное полотно отъехало, мы вошли в просторное помещение. С правой стороны стояла кровать или висела, или, скорее всего, крепилась к стене, — узкая, жёсткая, застеленная серым бельём, но чистым и аккуратным. У противоположной стены стоял небольшой металлический шкаф, стол с двумя стульями, чем‑то средними между стулом и креслом: они выглядели так, будто их проектировал человек, который знал о комфорте только понаслышке. Всё в серых тонах. Навевает уныние, как пасмурный день, который тянется и тянется, не желая заканчиваться. На левой стене видна дверь. Скорее всего, в ванную комнату. Чудненько, подумала с грустью, и эта грусть была такой знакомой, привычной, что от неё стало почти уютно.
— На военном корабле не предусмотрены каюты для женщин, — виновато произнёс Кеннет, и в его голосе слышалось что‑то похожее на искреннее смущение, будто он лично отвечал за архитектуру всего корабля. — Это лучшее, что мы можем предложить. — Боюсь представить, как выглядит худшее. — Терпеть придётся недолго. Уже через три дня мы прибудем на Виаран. Возьмите ваш браслет, виа Валерина.
Протягивает мне ту пластину, что прикладывал к двери. Взяла, покрутила в руке. Как‑то мало эта пластинка похожа на браслет. Подняла глаза на Кеннета. Он пристально следил за мной, и в его взгляде читалось что‑то, чего я не могла разобрать: не любопытство, не тревога, а скорее ожидание, как у человека, который знает секрет, но не уверен, что вы готовы его услышать. Не хотелось расстраивать мужчину. Зачем мне лишние драмы.
— Благодарю, — произнесла с улыбкой, прикладывая пластину к запястью. Делая вид, что надеваю, отвернулась, хотела быстро спрятать, и пальцы уже сжались, готовые убрать эту штуку подальше.
При соприкосновении с кожей металл удлинился и плотно обвил моё запястье, став полностью литым браслетом без замков и выемок, — живым, тёплым, будто он был не куском металла, а чем‑то, что знало форму моей руки и подстроилось под неё. Моя челюсть встретилась с полом. Как? Кеннет на меня плохо влияет. Надо остаться одной и всё хорошо обдумать, сесть, закрыть глаза и разложить всё по полочкам, как препараты в аптеке: это сюда, это туда, а вот это вообще выкинуть. Уже хотела попросить мужчину оставить меня одну, как он поспешил удалиться сам. Бросил на прощание, что будет в медицинском блоке, если мне что‑то понадобится. Мысли, что ли, читает? Промелькнуло в голове, но я тут же отмахнулась, как от назойливой мухи, которая никак не хотела улетать.
ГЛАВА 4
Оставшись одна, улеглась на кровать и уставилась в потолок. Серый, ровный, без единой трещины или пятна — такой идеальный, что от него веяло чем-то нечеловеческим, будто его не штукатурили и не красили, а вырастили из цельного куска металла. Что мы имеем? Жива, здорова, нахожусь в психлечебнице. Но верю, что после обследования меня выпишут. Странный браслет? Может, я всё же за границей? Вся обстановка об этом говорит. И там появились новые технологии. Вон в аквапарке резиновым браслетом открывают и закрывают шкафчики. Подумаешь, железка в браслет превратилась. Нашли хитрые технологии и для этого. Выстраивала логичные оправдания всему странному, и каждое оправдание ложилось на сознание, как пластырь на рану: не лечит, но прикрывает, и вроде уже не так больно, не так страшно, не так безнадёжно. Так легче воспринимать всё увиденное — цепляться за знакомое, как утопающий цепляется за обломки мачты, не проверяя, выдержат ли.
Когда надоело пялиться в потолок, стала блуждать взглядом по интерьеру, отмечая все новые и новые детали, как турист в незнакомом городе, который медленно поворачивает голову и не успевает удивляться, потому что за каждым углом ждёт что-то новое. Стены и большая часть мебели железные с пластиковыми вставками — холодные на вид, матовые, с едва уловимым металлическим блеском, который вспыхивал и гас, когда я двигала головой, словно поверхность отзывалась на каждый мой поворот. Как можно было построить больницу из металла? Это же не продуктовый павильон. Тут находятся люди, которые могут причинить себе вред и с меньшими возможностями — а тут каждый угол, каждая кромка, каждая поверхность словно провоцирует: ударься, порежься, ушибись. Логика психиатрической клиники явно была написана по другим правилам, и эти правила я не знала.
Потом взгляд зацепился за картину над столом. Интересная. Даже завораживающая. Никогда такого не видела — и это «никогда» прозвучало внутри не как фигура речи, а как факт, потому что глаза, привыкшие к чёрно-белым репродукциям в аптеке и к календарям с подсолнухами на кухне, вдруг увидели что-то, чему не могли подобрать сравнения. На ней изображён космос. Уж не Кеннета ли эта комната? Картина всё же потрясающая. На переднем плане две крупные планеты, и каждая выписана с такой тщательностью, что хотелось протянуть руку и потрогать их поверхность — так реалистично были переданы фактуры: у одной — клубящиеся облака и отблески океанов, у другой — плотные, многослойные кольца, которые казались почти осязаемыми. Одна отдалённо напоминала Землю: те же оттенки синего и зелёного, та же игра света и тени на полюсах, но что-то было не так — цвета чуть глубже, чуть гуще, будто кто-то взял Землю, пропустил её через сито чужого солнца и получил не копию, а вариацию, как мелодия, сыгранная в другой тональности. Вторая похожа на Сатурн: массивная, с кольцами, которые опоясывали её, как тонкие обручи из замороженного света. Только я точно знаю, Сатурн и Земля не располагаются так близко друг к другу. Да и цвет планет отличается от привычного: та, что похожа на Сатурн, отливает сиреневым — не бледным, не болезненным, а густым, насыщенным, как сок чёрной сливы на белой тарелке. Вдалеке видна комета — длинная, вытянутая, с хвостом, который тянулся за ней, как шлейф невесты, сотканный из пыли и света. И пять крупных звёзд. Все разного цвета: голубая, зелёная, сиреневая, синяя и малиновая. Каждая горела по-своему: голубая — холодным, ровным светом, как лампа в операционной; зелёная — мягким, травяным, будто излучала не тепло, а запах; сиреневая пульсировала, как живое сердце; синяя — глубокая, почти чернильная, манила к себе, как омут; а малиновая горела так ярко, что казалось, от неё должно пахнуть спелыми ягодами. Кстати, «Сатурн» тоже сиреневый — и эта перекличка планеты и звезды, этот негласный диалог двух оттенков одного цвета, создавал странное ощущение связи, будто они переглядывались через всю картину, как сообщники. А вокруг рассыпаны миллиарды маленьких звёзд — крошечных, едва различимых, но каждая живая, каждая мерцала своим ритмом, и от этого мерцания картина казалась не плоской, а бездонной, как окно, за которым начинается бесконечность. Чем дольше смотришь, тем больше завораживает — взгляд тонет в этой глубине, как камень в тёмной воде, и не хочет возвращаться на поверхность. Очень зрелищно и реалистично написана. Художник определённо невероятно талантлив — каждый мазок, каждый блик, каждый переход цвета выполнен с такой точностью и одновременно с такой лёгкостью, что трудно поверить в руку человека за этим: скорее, сама вселенная притронулась к холсту. Даже кажется, что картина медленно движется: облака на планете, похожей на Землю, чуть ползли в сторону, комета едва заметно дрейфовала, а звёзды мерцали не равномерно, а вразнобой, как живые существа, которые дышат. Решила подойти и посмотреть поближе, и ноги сами несли к столу, а сердце стучало не от страха, а от странного, почти детского восторга, который я давным-давно не испытывала — того самого, что бывает, когда видишь что-то по-настоящему прекрасное и забываешь обо всём на свете.

Какого…?! Этого не может быть! Как такое возможно?!
Я в космосе! Я правда в космосе!!! Это вовсе не картина, а иллюминатор! Огромный, панорамный, занимающий почти всю стену, словно окно в бесконечность, которую никто не просил распахивать. Руки задрожали, а ноги стали ватными, и я вынуждена была опереться на край стола, чтобы не осесть на пол. За стеклом, отделённым от меня лишь тонкой прозрачной преградой, разворачивалось то, что человеку не положено видеть без скафандра, без ракеты, без всей этой грандиозной NASA-овской машины: чёрная, абсолютная, бездонная пустота, в которой плавали планеты, как светящиеся шары в новогодней витрине, только размером с целый мир, и каждая из них вращалась, жила, дышала, будто я подсмотрела за чем-то таким, чему миллиарды лет и что всё ещё умудряется поражать. Звёзды здесь были не точками, как с Земли, а крошечными, колючими солнцами, которые кололи глаза яркостью, нефильтрованной атмосферой, и от этого становилось ясно, почему космонавты плачут, когда смотрят в иллюминатор: не от красоты, а от осознания собственной ничтожности перед этим масштабом. Сиреневая планета, та самая, что похожа на Сатурн, висела так близко, что казалось, протяни руку — и коснёшься её колец, которые мерцали и переливались, словно миллионы кристаллов нанизаны на невидимую нить. А голубая звезда пульсировала ровным, гипнотическим светом, и от этого пульсации что-то внутри сжималось, потому что глаза видели, а мозг отказывался верить, и между ними образовалась такая пропасть, что в ней можно было утонуть.

