Читать книгу Притяжение больше чем любовь (Ани Вебр) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Притяжение больше чем любовь
Притяжение больше чем любовь
Оценить:

4

Полная версия:

Притяжение больше чем любовь

Они продолжали стрелять, хотя корабль уже рассыпался кусками, и в этой стрельбе было столько бессмысленной, методичной жестокости, что от неё мороз по коже, потому что стрелять по мёртвому — это не война, это добивание, и добивают не врага, а саму возможность того, что кто-то выжил. Я не сразу поняла, что они стреляют уже не по кораблю, а по капсулам, разлетающимся от него в разные стороны, — маленьким, безоружным, беспомощным, как птенцы, выпавшие из разорённого гнезда, и каждый залп — это выстрел в беззащитное, и от этого зрелища внутри всё скручивается в такой тугой узел, что хочется закричать, но крик не выходит, потому что перегруз прижал голос к горлу, как ладонь прижимает крик чужого рта. В те, которые попадали, взрывались яркими вспышками — короткими, ослепительными, и каждая вспышка — это капсула, а каждая капсула — это человек, а каждый человек — это жизнь, которая только что была и больше нет, и от этой вспышки не остаётся ничего, ни тела, ни обломков, только свет, который гаснет через секунду, и пустота, которая остаётся навсегда. Страшное зрелище — и «страшное» здесь не слово, а ощущение, физическое, телесное, которое начинается где-то в животе и поднимается вверх, заливая всё, наполняя каждую клетку таким густым, липким ужасом, что хочется закрыть глаза, но глаза не закрываются, потому что тело знает: если закроешь — не увидишь, а если не увидишь — не успеешь, и это «не успеешь» страшнее, чем видеть. Смотреть, как гибнут люди на твоих глазах — люди, которых ты не знала, не успела узнать, не успела даже рассмотреть, и они уже ушли, и от них осталась только вспышка, которая через секунду стала ничем. Смотреть, как тебя убивают и не иметь возможности ответить — ни выстрелить, ни увернуться, ни закричать, ни даже закрыть глаза, потому что перегруз не даёт, и веки не слушаются, и тело стало чужим, и единственное, что осталось, — это смотреть и считать вспышки, и каждая — это чья-то смерть, и ты считаешь их, как считают секунды до собственной, и не знаешь, которая из них твоя.

В капсулу, которая летела рядом, ударился кусок железа от погибшего корабля — глухой удар, от которого капсула качнулась, как лодка от волны, и от этого удара внутри всё оборвалось, потому что рядом — Билтар, и если капсула повреждена, то и он... Капсулу закрутило — завертело вокруг своей оси, и в окошке замелькали звёзды, корабли, обломки, свет, тьма, свет, тьма, и от этого мелькания заболела голова, и тошнота подступила к горлу, и я стиснула зубы, чтобы не вырвало, потому что в капсуле негде, и от собственной рвоты можно задохнуться, и это была бы такая глупая, постыдная смерть после всего, что я пережила. Не знаю, что случилось, но она стала набирать скорость, и моя капсула потянулась в её сторону, тоже ускоряясь, и от этого ускорения перегруз удвоился, утроился, и тело стало таким тяжёлым, что казалось, ещё немного — и кости не выдержат, и плоть продавит металл, и я просочусь сквозь стенки капсулы, как вода сквозь сито. Мы стремительно отдалялись от опасности, и стреляющие корабли становились меньше, тусклее, превращались в точки, а точки — в ничто, и от этого расстояния вселялась надежда на благополучный исход — слабая, дрожащая, как огонёк свечи на ветру, который то разгорается, то почти гаснет, но держится, цепляется за фитиль и не сдаётся. И в то же время — страх перед запредельной скоростью, которая не ощущается как движение, а ощущается как давление, как сжатие, как будто вся вселенная давит на эту маленькую железную капсулу, и капсула несётся сквозь неё, как пуля сквозь воду, и вода смыкается за ней, и следа нет, и пути назад нет, и пути вперёд — тоже пока не видно. В голове загудело сильнее, и гул этот стал не звуком, а чем-то объёмным, что заполнило весь череп, все мысли, все чувства, вытесняя их, как вода вытесняет воздух из перевёрнутого стакана, — сначала страх, потом боль, потом образы, потом слова, и последним ушло ощущение тела, и осталось только гудение, ровное, глухое, бесконечное, и в этом гудении — покой, тёмный, тяжёлый, как дно колодца, в который падал камень и наконец достиг дна. Перегрузка была невыносимой, и я отключилась — не потеряла сознание, а именно отключилась, как выключатель, который повернули, и свет погас, и темнота пришла мягко, без сопротивления, без боли, как сон, который накрывает, когда ты слишком устал, чтобы сопротивляться.

Приходила в себя тяжело — не выплывала, не пробуждалась, а выбиралась, как из глубокой траншеи, цепляясь за стенки, которые осыпались, и каждый шаг вверх стоил таких усилий, что хотелось сдаться и остаться на дне, где темно, тихо и не нужно двигаться. Голова гудела, но уже не так сильно — не сиреной, а далёким, приглушённым эхом, как будто кто-то выключил основной источник звука, но стены ещё гудят, резонируют, не успели замолчать. Состояние как после центрифуги — когда тело вращали с такой скоростью, что каждая клетка кричит, а потом остановили, и клетка ещё не поняла, что всё кончилось, и продолжает вибрировать, дрожать, напоминать о том, что было, каждым волокном, каждой нитью. Первое пробуждение мне понравилось больше — тогда, в стеклянной капсуле, когда открыла глаза и ничего не болело, и тело было молодым, новым, незнакомым, и от этого новизны веяло таким свежим, почти радостным чувством, как будто начинаешь жизнь заново и впереди — только хорошее. Тогда чувствовала себя новорождённой, а сейчас дряхлой старухой — не метафорически, а телесно: каждый сустав ноет, каждая мышца стонет, каждая кость напоминает о себе тупой, ноющей болью, которая не сильна, но постоянна, как фоновый шум, от которого нельзя отвернуться, потому что он везде, он и есть ты. Ломит всё тело, сил нет, слабость дикая — не та слабость, которая бывает после долгого дня, а та, которая бывает после того, как тело отдаёт всё, до последней капли, и остаётся пустым, выжатым, как губка, из которой выкрутили воду, и теперь она сухая, жёсткая, и если сжать — рассыплется. Глаза не открываются — не потому что тяжело, а потому что страшно, потому что за закрытыми веками — темнота, а в темноте — покой, а если открыть, вернётся свет, а со светом — мир, а с миром — всё то, от чего я только что отключилась, и к этому возвращению не готова, не готова, не готова. Хочется лечь, чтобы стало легче, только я уже лежу, и от этого осознания хочется смеяться, но вместо смеха из горла выходит сиплый, сухой хрип, похожий на скрежет несмазанного механизма.

— Где я? — прохрипела кое-как в неизвестность, особо не надеясь услышать ответ, и голос прозвучал так, будто кто-то другой говорил моими губами — голос хриплый, надломленный, севший, как у человека, который молчал годами и теперь пытается вспомнить, как произносятся слова.

— На планете Скарта, в лечебнице, госпожа, — ответил тихий голос сбоку, и в этом голосе было столько почтительности, столько осторожной, бережной мягкости, что захотелось повернуть голову, но шею прострелило тупой болью, и я осталась лежать, глядя в потолок, который на этот раз был не серым и металлическим, а белым, матовым, мягким, и от этой мягкости глазам стало легче, и они приоткрылись чуть шире.

Госпожа? Скарта? Не Виаран. И меня определённо повысили в звании — из виа в госпожи, и это повышение звания звучит как издевательство, потому что происходит в тот момент, когда я лежу пластом, не могу пошевелиться, и единственное, что мне подвластно, — это моргать и хрипеть. Приключения продолжаются, и в этом «продолжаются» нет ни радости, ни предвкушения — только усталость, глубокая, костная, та, которая приходит не от тела, а от души, которая устала удивляться, устала бояться, устала адаптироваться к каждому новому повороту, как устаёт путник, который шёл слишком долго и видел слишком много, и каждый новый пейзаж вызывает не восторг, а тупую, безучастную мысль: «Ну, ещё. Что дальше». От столь стремительно меняющихся обстоятельств вокруг меня даже чувство страха притупилось — не исчезло, нет, оно на месте, но притупилось, как притупляется боль, которая длится слишком долго: мозг привыкает, адаптируется, включает защитный механизм, и страх из острого, колющего становится тупым, ноющим, фоновым, и ты живёшь с ним, как с хронической болезнью, которая не убивает, но не даёт забыть о себе.

— Почему мне так плохо? Всё болит, — хотела ещё воды попросить — горло было сухим, как наждачная бумага, и язык прилипал к нёбу, и каждое слово царапало горло, как когтями, — но провалилась в спасительную тьму. Не успев дождаться ответа, и эта тьма на этот раз пришла как избавление — не как обморок, не как слабость, а как милосердие, как чья-то добрая рука, которая легла на глаза и сказала: «Спи. Пока спи. Потом — потом», и я послушалась, потому что сил спорить не было, и сил не спорить тоже не было, и сил вообще не было, и тьма приняла, и тьма укрыла, и тьма спрятала, и в ней — тихо, и в ней — покой, и в ней — ничего, и ничего — это именно то, что мне сейчас нужно.


ГЛАВА 7


Новое пробуждение было в разы лучше — не как возвращение к жизни, а как тихое, осторожное пробуждение после тяжёлой, но уже отступившей болезни: голова не болела, кости ломить перестало, и даже воздух в комнате казался чище, свежее, будто кто-то открыл окно и выгнал из палаты остатки вчерашнего кошмара. Осталась небольшая слабость — такая, какая бывает после долгой дороги, когда тело помнит тряску и холод, но уже готово двигаться дальше. Это я переживу, подумала я, и в этой мысли прозвучало не столько мужество, сколько упрямое, почти детское нежелание сдаваться.

Обвожу глазами помещение — и первое, что ударяет по глазам, это цвет. Ммм, да уж. Мечта Барби. Розовые стены — не нежно-персиковые, не пудровые, а именно розовые, яркие, почти кричащие, как сахарная вата, которую продают на ярмарках. Немного темнее оттенком — стол и кресла, будто кто-то решил приглушить крик, но не смог. Кровать, на которой я лежу, светло‑розовая, в кружевах — столько рюш и оборок, что казалось, будто кровать сама хочет быть платьем. Бордовый пол и занавески на окне добавляли этому кукольному царству странный, почти театральный контраст, как если бы в детскую комнату случайно занесли мебель из старого будуара. Меня сейчас начнёт тошнить зефирками, мелькнула мысль, едкая и горькая на фоне всей этой приторной красоты. Кто живёт в этой ожившей сказочной мечте? Кто вообще может чувствовать себя спокойно среди такого обилия розового, будто мир решили перекрасить в цвет сахарной ваты?

Слышу шорох сбоку — не громкий, не резкий, а такой, какой бывает, когда человек старается двигаться бесшумно, но у него не получается, потому что пол всё равно отзывается, и ткань шуршит, и дыхание слышно, если прислушиваться. Перевожу взгляд. У изножья кровати стоит на коленях парень в потрёпанной одежде — ткань местами протёрта до тонкой, почти прозрачной сеточки, швы разошлись, края обтрёпаны, как будто одежда пережила не один сезон. На шее — толстый шнурок, грубый, жёсткий, с узлами, которые врезаются в кожу. Плохое украшение. Лучше уж вообще ничего не надевал бы, чем такое уродство, пролетает мысль в голове, и от неё становится стыдно — не за то, что подумала, а за то, что вообще приходится думать о «украшениях» в таком контексте. Смотрит в пол, не поднимая глаз, и поза его — не расслабленная, не выжидательная, а собранная, напряжённая, как у зверя, который ждёт удара и готовится увернуться. Потерял что-то? Или просто боится поднять глаза, потому что знает: если поднимешь — увидишь то, чего не хочешь видеть?

— Ты что там делаешь? — от моего голоса парень вздрагивает, как от щелчка кнута, и на секунду замирает, будто пытается слиться с полом, стать частью узора на бордовом покрытии.

— Жду вашего пробуждения, госпожа, — произносит, не поднимая головы, и голос у него тихий, ровный, но в нём слышится напряжение, как в туго натянутой струне, которая вот-вот лопнет.

— Ну вот дождался. Что дальше? — усмехаюсь, и усмешка выходит не злой, а скорее растерянной, как будто я пытаюсь спрятать за ней непонимание: что мне делать с этим парнем, который стоит на коленях у моей кровати, будто так и надо? Забавный мальчишка, думаю я, но забавным он кажется только потому, что я не хочу видеть в нём раба.

— Могу доктора позвать, — говорит почти шёпотом, и в этом шёпоте столько осторожности, столько страха сделать не так, что внутри что-то сжимается.

— Ну, зови, — усмехаюсь снова, и на этот раз усмешка звучит твёрже, будто я сама себе говорю: «Держи лицо. Не показывай, что тебе не по себе».

Он срывается с места, словно на автобус опаздывает, и движения его — резкие, угловатые, как у человека, который привык двигаться быстро, чтобы не получить удар по спине. Через пару минут возвращается вместе с врачом. Мужчина в розовом халате подходит ко мне — халат тоже розовый, но чуть светлее, почти кремовый, и от этого контраста с бордовым полом и розовыми стенами становится ещё страннее, будто я попала не в лечебницу, а в кондитерскую, где даже врачи одеты как пирожные. Парнишка занимает ту же самую позу — снова на коленях, снова смотрит в пол, и от этой неподвижности, от этой абсолютной покорности становится не по себе, как будто тишина вокруг него стала гуще, плотнее, и в ней можно утонуть.

— Как вы себя чувствуете? — начинает осматривать меня врач, и в его движениях нет суеты, нет торопливости, а есть какая-то размеренная, почти ритуальная точность, как у человека, который делает одно и то же тысячу раз и знает каждый шаг наизусть.

— Спасибо, уже намного лучше, — улыбаюсь, и улыбка получается искренней, потому что тело действительно чувствует себя лучше, и это маленькое, но важное облегчение греет изнутри, как чашка горячего чая в холодный день.

— Что-нибудь беспокоит? — учтивый такой, сразу видно — не городская больница, а место, где к пациентам относятся не как к больным, а как к гостям, которых нужно не вылечить, а ублажить, чтобы они остались довольны и не жаловались.

— Лёгкая слабость. А где я? — хочу прояснить этот момент, потому что розовый цвет стен всё ещё не даёт мне поверить, что я в лечебнице, а не в чьей-то гостиной, оформленной человеком с очень специфическим вкусом.

— На планете Скарта, в лечебнице, — повторяет то же, что я слышала ранее, и в его голосе нет ни удивления, ни нетерпения, будто он привык объяснять это снова и снова, как экскурсовод, который рассказывает одну и ту же историю тысячному посетителю.

— В лечебнице? А почему тут всё такое… розовое? — удивлена такой обстановкой в больнице, думала, нахожусь у кого-то в гостях, и розовый цвет казался тогда просто причудой хозяйки, а не официальной цветовой политикой медицинского учреждения.

— Для услады женских глаз, — отвечает с вежливой улыбкой, и улыбка эта — не тёплая, не искренняя, а отрепетированная, как маска, которую надевают, чтобы не обидеть клиента.

— Стесняюсь спросить, каких женщин это радует, — произнесла мысли вслух, и в голосе моём прозвучало не столько любопытство, сколько недоумение, горькое и колючее, как осколок стекла, который случайно нашёл в кармане.

— Женщин планеты Скарта, — отвечает он спокойно, без тени смущения, как будто объясняет, что небо синее, а трава зелёная, и спорить с этим бессмысленно. Странные женщины, однако, тут живут, думаю я, и от этой мысли становится не столько смешно, сколько тревожно: если для них розовый — это норма, то что ещё здесь считается нормальным, от чего у меня волосы встанут дыбом?

Повисла неловкая тишина — не пустая, не глухая, а наполненная тем напряжением, которое возникает, когда все понимают, что сказано что-то важное, но никто не знает, как на это реагировать. А меня всё больше смущало поведение паренька — его неподвижность, его покорность, его готовность в любой момент снова упасть на колени, как будто это самое естественное положение тела на этой планете.

— А он долго будет так стоять? — всё же решила спросить у врача шёпотом, потому что говорить громко казалось неправильным, будто я нарушаю какой-то неписаный этикет, где шёпот — это знак уважения, а громкий голос — вызов.

— Пока вы не прикажете другого, — вот это выдержка, думаю я, а врач ответил и бровью не повёл на странность происходящего, как будто объяснять, почему раб стоит на коленях, для него так же обычно, как рассказывать, как работает капельница.

— Я? Приказать?! — глянула на парня внимательнее, пытаясь найти в нём хоть что-то знакомое, хоть намёк на то, что он не чужой. Может, один из мужей? Да нет, впервые вижу, и от этого осознания становится легче — он не связан с прошлой жизнью Валерины, он мой, только мой, и я не знаю, что с ним делать.

— Дело в том, что ваша капсула упала на территории поместья леди Онники. Она и направила вас в нашу лечебницу, а чтобы вам было легче на нашей планете, подарила одного из своих рабов, — говорит врач спокойно, буднично, как сообщает, что в палате есть чайник и чашки, и от этой будничности слова звучат ещё страшнее, потому что в них нет ни оправдания, ни извинений, только констатация факта: вот тебе человек, пользуйся.

— Кого подарила?! Мне не нужен раб! — тут я прифигела окончательно, переходя в сидячее положение, и каждое движение давалось с трудом, потому что слабость ещё держалась, цеплялась за мышцы, как мокрый плащ, который не хочется снимать. Две планеты! Я знаю уже две планеты, где отношение к мужчинам как к товару. Куда катится этот мир? Или уже скатился? — мысль эта ударила по сознанию, как холодный ветер по разгорячённому лицу, и от неё стало зябко, будто я стояла на краю обрыва и смотрела вниз, а там не было дна.

— Прошу, не отказывайтесь от меня, — подал голос раб, и голос его дрожал, как струна, по которой провели смычком слишком резко. Он пополз ко мне на коленях, и от этого движения внутри всё сжалось, а я некрасиво открыла рот, не зная, что сказать, как остановить это, как вернуть ему достоинство, которого его лишили. — Я буду делать всё, что прикажете, только не отказывайтесь от меня, умоляю, — сложил руки в умоляющем жесте и слёзно смотрит на меня, и в его глазах — не просто страх, а ужас перед тем, что ждёт его, если я скажу «нет».

С непониманием перевожу глаза на врача, ища в его лице хоть намёк на сочувствие, хоть тень сомнения, но лицо его остаётся спокойным, непроницаемым, как маска.

— По нашим законам, если вы откажетесь от него, его ждёт смерть, — спешит пояснить он, и в этих словах нет ни жестокости, ни удовольствия, а только сухая констатация, как в учебнике по биологии, где написано, что некоторые виды насекомых поедают своих партнёров после спаривания. — Отказываются только от плохих рабов, таких просто уничтожают, чтобы не тратить время и силы на их перевоспитание.

Всё! Полный нокаут. Мыслей ноль. Гулко сглатываю, и звук этот кажется оглушительно громким в тишине палаты, и киваю, потому что другого выхода не вижу, потому что не могу стать причиной чьей-то смерти, даже если сама не понимаю, как жить дальше.

— Хорошо, не буду. Я не знала. Я впервые на вашей планете, — говорю тихо, и голос мой звучит чужим, будто говорит кто-то другой, а я только слушаю. — Скажите, я могу платить деньгами Виарана?

— Да. У нас единая денежная единица на десяти союзных планетах, — ответил он, но поглядывал странно, как смотрят на человека, который не знает, что дважды два — четыре, и от этого взгляда становилось стыдно, будто я должна была знать всё с рождения. Наверное, я должна это знать, думаю я, и от этой мысли хочется спрятаться, стать маленькой, незаметной, исчезнуть.

— Я могу уйти? — пора делать отсюда ноги. И из клиники, и с планеты тоже. Сделала бы это, не задумываясь, если б знала, куда бежать.

— Если таково ваше желание, не имею права вас удерживать, — говорит он спокойно, и в этих словах — свобода, но свобода эта пахнет не свежестью, а пустотой, потому что бежать некуда, и каждый шаг будет вести в неизвестность.

Быстро встала и пошла на выход, и каждый шаг отдавался в теле лёгкой дрожью, напоминанием о том, что я ещё слаба, но идти нужно, потому что стоять на месте страшнее. Хочется убежать не только из лечебницы, но и с планеты, убежать туда, где нет розовых стен, нет рабов на коленях, нет законов, по которым человека можно подарить, как безделушку. Сделала бы это, не задумываясь, если б знала куда бежать. У дверей палаты остановилась и обернулась. Раб продолжал сидеть на месте, неподвижный, как статуя, и от этой покорности становилось не по себе. Почему не идёт за мной? Ждёт команды?

— Пойдём, — позвала, вздохнув, и вздох этот был не от усталости, а от тяжести, которая легла на плечи, тяжёлая, как мокрый плащ, и которую нельзя снять.

Вышли на улицу, и первый глоток свежего воздуха ударил по лёгким, как глоток ледяной воды в жаркий день. Огляделась — красиво. Дома не выше третьего этажа, аккуратные, с ровными фасадами, будто их вырезали из одного куска камня и только потом раскрасили. Дороги и тротуары покрыты чем-то очень ровным и прочным — поверхность гладкая, без трещин, без выбоин, и по ней приятно идти, потому что она не дрожит под ногами, не напоминает о том, что мир хрупок. Деревьев мало, но много клумб с цветами — яркие пятна на фоне серых и бежевых стен, как брызги краски на холсте. Везде чистота, хотя в округе нет ни одной урны. Какими законами они этого добились? Нам бы такие, думаю я, и мысль эта звучит странно, словно я всё ещё могу вернуться на Землю, словно там ещё есть место, куда можно вернуться, и правила, которые можно изменить. Временами мыслю так, словно могу вернуться на Землю, и от этой иллюзии становится горько, потому что Земля осталась где-то далеко, за миллионами километров и десятками миров, и вернуться туда — значит потерять всё, что я уже успела приобрести здесь, даже если это «всё» — только боль и непонимание.

Вскоре вышли на улицу магазинов. Это я её так обозвала — улица магазинов, потому что одноэтажные здания тянулись с двух сторон от широкого тротуара, по которому ходили люди, и витрины манили яркими вывесками, как ярмарочные палатки. По тротуару ходили люди — женщины в ярких, дорогих нарядах, с высоко поднятыми головами, и мужчины, и среди них сразу выделялись рабы: все одеты в старые, затёртые и рваные вещи, ткань истончилась до прозрачности в некоторых местах, швы расползлись, как старые раны. Они шли с опущенными головами или стояли на коленях, и только мужчины — ни одной рабыни я не увидела, и от этого становилось ещё страшнее, потому что это означало, что система работает чётко, безжалостно, и у неё есть свои правила, свои жертвы, и эти жертвы — мужчины. Моё сердце разрывалось от жалости, и хотелось крикнуть: «Что же вы творите, люди?!», но крик застрял в горле, потому что кричать здесь было бесполезно, потому что никто бы не услышал, или услышали бы, но не поняли, или поняли бы, но решили, что это каприз гостьи, которая не знает местных обычаев.

Наконец мы дошли до магазина одежды. Только покупать уже расхотелось. Странная штука жизнь: могу купить себе всё, что понравится, а не то, что подешевле и попрактичнее, как я привыкла на Земле, где каждый рубль был на счету, и выбор одежды был не удовольствием, а компромиссом между ценой и качеством. Только меня тошнит от всего и от этой планеты в частности, и от мысли, что я могу купить всё, но не могу купить свободу, не могу купить право не видеть, как люди стоят на коленях. Ходить и выбирать желания не было. Обратилась сразу к продавцу. Им оказался мужчина средних лет, с сединой на висках и небольшим животиком, который не скрывал, а носил с достоинством, как знак того, что жизнь у него сытая и спокойная.

— Нам нужно по два комплекта одежды: брюки и рубашки. Ещё обувь, — говорила коротко и по существу, потому что длинные объяснения здесь казались неуместными, как стихи на военном совете.

— Минуту, — ответил и убежал подбирать варианты, и движения его были торопливыми, но не суетливыми, а собранными, как у человека, который знает: чем быстрее обслужишь клиента, тем меньше шансов, что клиент разозлится. Спустя минут пять вернулся с вешалками. Два комплекта одежды тканью напоминали мешки из-под картошки — грубая, жёсткая ткань, которая, наверное, натирала кожу при каждом движении. Два других имели прозрачные блузы и широкие брюки-юбки, которые выглядели так, будто их придумали не для носки, а для показа, чтобы все видели, насколько хозяйка богата и насколько ей всё равно, что о ней подумают. Обувь и того хуже: одни — смесь галош с кирзовыми сапогами, тяжёлые, неуклюжие, в которых нога потеет через пять минут. Вторые — на высоком каблуке, в камнях и стразах, сверкающие, как новогодняя ёлка, и такие же неудобные.

— Это нам не подходит, — сказала спокойно, но в голосе прозвучала твёрдость, которую я сама не ожидала в себе услышать. — Виллу — брюки и рубашки из хорошей ткани. Обувь удобную и качественную. Мне — брюки узкие, можно даже обтягивающие. Рубашки плотные. Обувь без каблуков и лишней мишуры.

Мужчина кивнул и скрылся, и в этом кивке было не согласие, а покорность, как у человека, который знает, что спорить бесполезно, и лучше сделать, как велят, чтобы избежать неприятностей. В этот раз вернулся быстрее. Дрожащими руками протянул требуемое и проводил к примерочным комнатам. Да, тут все масштабнее. Как же мужчины боятся гнева женщин! Можно подумать, те, как паучихи, сожрут без суда и следствия. Остальные восемь планет живут так же? — мелькнула мысль, и от неё стало холодно, будто я увидела карту мира, где почти все страны окрашены в один и тот же цвет — цвет страха.

1...34567...12
bannerbanner