
Полная версия:
Век великих споров
Беда четвёртая: чужая боль и битва при Гастингсе
Есть утверждения, в осмысленности которых никто из нас не сомневается, и при этом непонятно, как их проверить. «У моего соседа болит зуб». «В 1066 году норманны разбили англосаксов при Гастингсе». Чужую боль нельзя почувствовать, а в прошлое нельзя съездить и посмотреть. Для принципа верификации оба случая стали серьёзным испытанием. На них хорошо видно, что бывает, когда логику доводят до конца, не оглядываясь на здравый смысл.
Начнём с чужой боли. В 1932 году Карнап напечатал статью «Психология на физическом языке», прямое применение физикализма, о котором мы говорили в прошлой главе. Утверждение «Пётр взволнован», рассуждал Карнап, имеет смысл ровно в той мере, в какой мы знаем, как его проверить. А проверяем мы его по тому, что видно со стороны: частый пульс, покрасневшее лицо, дрожащие руки, резкие ответы. Значит, в научном языке «Пётр взволнован» и есть утверждение об этих физических признаках и склонностях. От психологии, говорит Карнап, требуется лишь отказаться от слов о скрытом «внутреннем» мире, который никакому наблюдению не доступен. Это было не так уж далеко от того, что предлагали в те же годы американские психологи-бихевиористы, только сформулировано с логической точностью.
Задумано это было как спасение психологии для науки, а оказалось суровым испытанием для здравого смысла. Возражение лежало на поверхности. Хороший актёр изображает зубную боль так, что со стороны его не отличить от больного, а стойкий человек может терпеть настоящую боль, ничем её не выдавая. Если «боль» означает поведение, то актёру больно, а стоику нет. Об этой старой шутке про двух бихевиористов после свидания вспоминают во всех учебниках: «Тебе было хорошо. А мне?» Айер в «Языке, истине и логике» принял похожее решение: утверждения о переживаниях других людей он считал утверждениями об их поведении. А со своими переживаниями получалась странная асимметрия: моя боль есть то, что я чувствую, а ваша боль есть то, как вы себя ведёте. Позже Айер от этого взгляда отказался.
С прошлым вышло ещё любопытнее. Если смысл утверждения состоит в способе его проверки, то утверждение о битве при Гастингсе состоит из предсказаний о том, что найдут историки и археологи: записи в хрониках, вышивку на ковре из Байё, наконечники стрел в земле. Именно так Айер и писал в первом издании: утверждения о прошлом суть правила для предсказания тех наблюдений, которые составят «историческое» свидетельство. Нетрудно заметить, куда это ведёт. Если все хроники сгорят, а все наконечники рассыплются, то утверждение о битве потеряет смысл. А ведь мы понимаем, что битва либо была, либо не была, сколько бы следов от неё ни осталось. Прошлое не исчезает оттого, что архив сгорел. Айер осознал это и позже честно назвал свою раннюю позицию ошибкой.
У этой беды есть и неожиданная практическая сторона. Утверждения о прошлом проверяются косвенно, но проверяются по-настоящему, и время от времени очень неудобно для тех, кто ими торгует. В середине 1950-х в Америке стала бестселлером книга о прошлой жизни одной домохозяйки из Колорадо. Под гипнозом она рассказала, что в прошлой жизни была ирландкой по имени Брайди Мерфи, жившей в девятнадцатом веке, и назвала множество подробностей. Сторонники реинкарнации радовались: вот оно, проверяемое утверждение. Журналисты поняли его буквально и проверили. Ирландские архивы никакой Брайди Мерфи не подтвердили, зато в детстве самой рассказчицы нашлась соседка-ирландка по имени Брайди, от которой могли быть услышаны многие детали. Так венский вопрос «какие следы должна была оставить эта жизнь?» работает и там, где сам принцип верификации спотыкается. Айер ошибался, когда отождествлял прошлое со следами, но был прав в том, что именно следы решают, верить ли рассказу о прошлом.
Айер: слабая верификация и ленивый Абсолют
Айер понимал трудности с законами природы и в «Языке, истине и логике» сразу разделил два смысла слова «верифицируемый». В сильном смысле утверждение верифицируемо, если опыт может окончательно установить его истинность. Таких утверждений почти нет, и Айер от сильного критерия отказался сразу. В слабом смысле утверждение верифицируемо, если какие-то наблюдения имеют отношение к тому, истинно оно или ложно, то есть могут сделать его более или менее вероятным. Для смысла, согласно Айеру, достаточно слабой верифицируемости. По сути это тот же шаг, что и переход Карнапа от верификации к подтверждению, только сделанный чуть раньше и гораздо более доступным языком.
Вся трудность была в том, как сформулировать это «имеют отношение» точно. Айер предложил такую формулировку (излагаю её своими словами). Утверждение осмысленно, если из него вместе с какими-то дополнительными посылками можно вывести предложение о наблюдении, которое из одних этих посылок не выводится. Идея понятна. Закон тяготения вместе с данными о планетах предсказывает, где завтра будет Марс, а данные сами по себе этого не предсказывают. Значит, закон что-то добавляет и имеет смысл.
Беда обнаружилась почти сразу, и во втором издании книги (1946) Айер сам её признал. Возьмём любую бессмыслицу, например «Абсолют ленив». Добавим к ней посылку «Если Абсолют ленив, то эта стена белая». Из двух посылок вместе выводится «стена белая», чистое предложение о наблюдении. А из одной дополнительной посылки, без ленивого Абсолюта, оно не выводится. Критерий выполнен, и слова о ленивом Абсолюте оказываются осмысленными. Точно так же осмысленным оказывается любой набор слов. Сито, которое в первой беде было слишком мелким, теперь стало дырявым насквозь.
Во втором издании Айер предложил новую, более хитрую формулировку. Дополнительные посылки разрешалось брать не какие угодно, а только те, что сами либо аналитичны, либо непосредственно проверяемы, либо уже доказали свою осмысленность независимо. Посылка про ленивый Абсолют и белую стену такого пропуска не имела, и дыра была зашита. Так, по крайней мере, казалось три года. В 1949 году американский логик Алонзо Чёрч, человек, чьё имя сегодня знает каждый программист по лямбда-исчислению и тезису Чёрча–Тьюринга, напечатал в журнале символической логики рецензию в полтора страницы. В ней он показал, что и новый критерий пропускает что угодно.
Точная конструкция Чёрча требует нескольких строчек логических значков, но её идею можно передать на пальцах. Возьмём три независимых друг от друга предложения о наблюдениях: «в комнате горит свет», «на столе лежит книга», «за окном идёт дождь». Из них и из любого предложения S, хотя бы того же ленивого Абсолюта, можно склеить хитрое составное предложение с «и», «или» и «не». Склеено оно так, что само проходит проверку как «непосредственно проверяемое», а вместе с S даёт наблюдаемое следствие, которого без S не даёт. В результате, как показал Чёрч, для любого S верно одно из двух: либо само S, либо его отрицание оказывается проверяемым по критерию Айера. А если осмысленно отрицание, то осмысленно и само утверждение. Абсолют снова в игре. Урок истории с Айером и Чёрчем шире одной неудачной формулировки. Логика сама по себе слишком сильный инструмент: с помощью связок «и», «или», «если» любое предложение можно привязать к любому наблюдению. Чисто формальный критерий, который смотрит только на логическую форму связи с опытом, постоянно будет пропускать подделки, склеенные из настоящих деталей. Разница между законом тяготения и ленивым Абсолютом оказалась не в форме, а в чём-то другом: первый связан с наблюдениями множеством неслучайных нитей, второй одной ниткой, пришитой нарочно.
Много шума наделала и глава о религии, и здесь Айер удивил не только верующих. Спор теиста с атеистом обычно изображают как спор о факте: один утверждает, что Бог существует, другой отрицает, а агностик скромно говорит, что данных недостаточно. По Айеру, неправы все трое. Если Бог понимается как трансцендентное существо, не оставляющее в опыте никаких особых следов, то фраза «Бог существует» не истинна и не ложна, а бессмысленна. Но тогда бессмысленно и её отрицание, и атеист говорит такую же пустую фразу, как и священник. А агностик, который ждёт новых данных, ждёт того, чего по условию задачи не бывает. Нетрудно представить, как обиделись на молодого философа не только епископы, но и воинствующие безбожники. Сам Айер всю жизнь называл себя атеистом, и в этом, строго говоря, было небольшое отступление от собственной книги.
Принцип тут работает как средство не от религии, а от удобной смены смысла. Возьмём современного целителя, который сначала уверяет, что его вода «структурирована» и лечит давление. Это проверяемо: тонометр стоит в аптеке недорого. Когда же тонометр показывает прежние цифры, начинается другой разговор: вода действует на «тонком уровне», приборам недоступном. На языке Айера целитель в эту минуту переходит от ложного утверждения к бессмысленному, и этот переход стоит замечать. Ремесло само отступает туда, где его нельзя поймать на ошибке, и платит за это тем, что уже ничего не обещает. К сожалению, цена флакона при этом не меняется.
Наконец, у Айера есть глава, сделавшая книгу скандальной далеко за пределами философии науки, глава об этике. В прошлой главе мы видели, что Карнап считал метафизику выражением жизнеощущения. Айер сделал то же с моралью. Его пример стал хрестоматийным. Фраза «Вы поступили дурно, украв эти деньги» сообщает не больше, чем «Вы украли эти деньги», произнесённое с интонацией ужаса или написанное с несколькими восклицательными знаками. Слово «дурно» не описывает никакого свойства поступка, оно выражает неодобрение говорящего. Критики прозвали эту концепцию «теорией фу и ура», а в учебниках она называется эмотивизмом. Отсюда следовало, что моральные споры в строгом смысле невозможны. Спорить можно только о фактах (была ли кража, каковы её последствия), а в остальном противники просто выражают разные чувства. Стоит сразу сказать, что сам Айер никогда не делал из этого вывода, что мораль не важна: всю жизнь он активно вступался за либеральные реформы и не стеснялся выражать свои чувства публично. Эмотивизм до сих пор обсуждается в философии морали в усовершенствованных формах, но для нашей темы важно другое. Он показывает, как далеко заходил принцип верификации. И ставит вопрос, на который мы прямо сейчас и выйдем: а к какому роду предложений относится сам принцип?
Беда пятая: проходит ли сито через сито
Эта беда самая известная, и её любят преподаватели на вводных курсах, потому что её можно объяснить за минуту. Принцип верификации гласит: осмысленны только аналитические предложения и предложения, проверяемые опытом. А к какому роду относится сама эта фраза? Она не истинна в силу смысла слов: слово «осмысленный» в обычном языке вовсе не означает «проверяемый», иначе с венцами никто бы не спорил. Она не проверяется опытом: нет такого наблюдения, которое подтвердило бы или опровергло связь между смыслом и проверкой. Значит, по собственному приговору, принцип верификации бессмыслен. Он пилит сук, на котором сидит.
У этого аргумента есть дальние родственники. Античные скептики спрашивали софиста, утверждавшего, что истины нет: а это твоё утверждение истинно? В первой главе мы видели парадокс Рассела, который тоже рождается из самоприменения. А Витгенштейн, как рассказано в третьей главе, и вовсе признал собственные предложения бессмысленными и предложил отбросить лестницу, по которой взобрался. Венцам отбрасывать лестницу не хотелось: на ней стояла вся их программа.
Ответов было два. Первый предложил сам Айер: принцип верификации есть определение. Он не утверждает ничего о мире, а уточняет, что мы будем называть познавательно осмысленным. Определения аналитичны, и тогда принцип проходит через собственное сито по первой графе. Но тогда он теряет всю свою обличительную силу. Метафизик вправе ответить: вы определили слово «осмысленный» по-своему, а я пользуюсь им по-другому. Из того, что мои фразы не подходят под ваше определение, следует лишь то, что они не подходят под ваше определение. Приговор метафизике становится правилом игры, которое метафизик не обязан принимать.
Второй ответ, более тонкий, дал Карнап. Принцип верификации, по его мнению, не утверждение и не определение обыденного слова, а практическое предложение, почти рационализаторское: давайте построим язык науки так, чтобы в нём не было непроверяемых утверждений. Предложение не бывает ни истинным, ни ложным, оно бывает плодотворным или бесплодным. Оправдывается оно тем, что с таким языком удобнее работать, в нём меньше бесплодных споров и больше ответов. В прошлой главе я обещал вернуться к терпимости Карнапа, и вот она в действии: строить язык можно по-разному, и никто не обязан выбирать венский. Но тот, кто выберет другой, должен показать, что он даёт что-то взамен.
Насколько честен такой ответ? Я бы сказал, что вполне честен, но стоит очень дорого. Первоначально венцы обещали показать, что метафизика бессмысленна, и это производило впечатление сокрушительного открытия. Теперь они предлагали условиться не пользоваться непроверяемыми словами. Разница примерно такая же, как между «вечного двигателя не существует» и «давайте договоримся не рассматривать чертежи вечных двигателей». Французская Академия наук ещё в 1775 году так и решила, и наука от этого не пострадала. Вторая формулировка скромнее, но на практике работает не хуже. Заметим важное: у Академии были основания для такого решения, и основания эти были не определениями, а долгим и горьким опытом провалов. Так и с принципом верификации: его сила не в логике, а в истории, показывающей, что споры, не имеющие выхода на опыт, не кончаются никогда. Но тогда сам принцип становится опытным обобщением из истории науки. Именно так потом и будут рассуждать Кун, Лакатос и Лаудан, и начнётся совсем другая история.
Вторая жизнь Витгенштейна: смысл как употребление
Пока венцы и их ученики чинили принцип верификации, человек, от которого они его услышали, уже шёл в другую сторону. В 1929 году Витгенштейн вернулся в Кембридж. Докторскую степень ему присудили за «Трактат», вышедший восемь лет назад, а экзаменаторами были Рассел и Джордж Мур. По преданию, в конце защиты Витгенштейн дружески похлопал обоих по плечу и сказал, чтобы они не волновались: он знает, что они всё равно его не поймут. Вскоре он начал читать лекции, совершенно непохожие на университетские. Он думал вслух, подолгу молчал, ругал себя за тупость и спрашивал слушателей о самых обыденных вещах: как мы учим ребёнка слову «красный», что делает продавец, когда его просят пять красных яблок.
Из этих лекций и записей выросла книга, вышедшая уже после смерти автора, в 1953 году: «Философские исследования». В ней Витгенштейн спорит с автором «Трактата», то есть с самим собой. Язык, говорит теперь он, вовсе не набор картин фактов. Язык — это множество разных занятий, вплетённых в жизнь: приказывать, описывать, шутить, молиться, благодарить, решать задачи. Их он назвал языковыми играми. А значение слова есть не предмет, который оно обозначает, и не метод проверки, а его роль в игре. В привычном русском переводе параграфа 43 это звучит так: «Значение слова — это его употребление в языке». Для венского критерия это был удар с неожиданной стороны. Проверка наблюдением оказалась всего лишь одной из игр, важной для науки, но не единственной и не главной для языка вообще.
Особенно больно для венцев был другой сюжет «Исследований», вошедший в историю как аргумент против личного языка. Витгенштейн предлагает представить человека, который ведёт дневник одного своего ощущения. Всякий раз, когда оно появляется, он ставит в календаре букву S. Но как он узнает, что сегодня испытал именно то же самое ощущение, что вчера? У него нет никакого критерия, кроме собственного впечатления, а если всё, что кажется ему правильным, и есть правильное, то о правильности тут говорить вообще нельзя. Читатель этой главы уже знает, кого это касается. Шликовские констатации, несомненные и незаписываемые, и были таким дневником с буквой S. Витгенштейн выбил из-под них последнюю опору: даже слово для собственного ощущения получает смысл только в общем для людей языке с общими критериями. В этом он пришёл к тому же берегу, что и Нейрат, только совсем другой дорогой.
Историческая ирония тут двойная, и назвать её стоит. Слова «смысл предложения есть метод его верификации» Вайсман записал за Витгенштейном в тот самый момент, когда тот начинал от них отходить. А в Англии идеи позднего Витгенштейна вместе с работами оксфордцев Гилберта Райла и Джона Остина породили «философию обыденного языка». Именно она в 1950-е годы вытеснила из Оксфорда айеровский позитивизм. Айер спорил с Остином до конца жизни и не уставал напоминать, что игры со словами не заменяют вопроса, как устроен мир.
Для нашей темы у позднего Витгенштейна есть полезная подсказка. Принцип верификации ставил диагноз «бессмыслица», а Витгенштейн предлагает спросить, в какой игре употреблено слово. Когда физик говорит «энергия», за словом стоят джоули, закон сохранения и счётчик на стене. Когда потомственная колдунья говорит «у вас плохая энергетика», слово то же, а игра другая: в ней нет ни единиц измерения, ни законов сохранения, зато есть утешение, угроза и прейскурант. Витгенштейн не стал бы называть такую фразу бессмысленной. Он сказал бы точнее: слово взято из одной игры и выставлено в другой, чтобы заимствовать чужой авторитет. Обман не в том, что фраза ничего не значит, а в том, что одна игра выдаёт себя за другую. Этот диагноз мягче венского, но, пожалуй, точнее.
Есть у позднего Витгенштейна и ещё одна идея, которая спустя полвека вернётся в спорах о демаркации. Попробуйте, предлагает он в параграфах 66–67 «Исследований», найти признак, общий для всех игр: шахмат, футбола, пасьянса, игры в мяч о стенку. Выигрыш бывает не везде, соперник не везде, умение и удача сочетаются по-разному. Между играми есть лишь сеть перекрещивающихся сходств, как между членами одной семьи: у одних отцовский нос, у других материнская походка, и ни одной черты, общей для всех. Витгенштейн назвал это семейным сходством. Венский кружок искал для науки именно такой одной черты, проверяемости, и не нашёл. А что, если слово «наука» устроено так же, как слово «игра»? Именно так ставят вопрос некоторые современные философы, и мы ещё увидим, как Ларри Лаудан в последней главе этого тома объявит поиск единственного критерия демаркации псевдопроблемой. Но семейное сходство не означает отсутствия границ: пасьянс и футбол — игры, а бухгалтерский отчёт нет, хотя общего признака у пасьянса и футбола не найти.
Косвенное подтверждение на службе ясновидцев
Теперь стоит на минуту выйти из оксфордских кабинетов и посмотреть, как те же самые трудности выглядят с другой стороны баррикады. Логики двадцать лет бились над тем, как ослабить принцип верификации, чтобы не потерять законы природы, и при этом не впустить ленивый Абсолют. Их противники из мира гороскопов и целительных шариков решали обратную задачу: как сделать свои утверждения похожими на проверяемые и при этом никогда не попасться. И решили её, надо признать, с завидным изяществом.
Первый приём мы уже видели у Айера и Чёрча. Любое утверждение можно привязать к наблюдению дополнительной посылкой. «У вас на семье родовое проклятие» плюс «проклятие проявляется в семейных ссорах и неудачах на работе» даёт проверяемое следствие: в семье бывают ссоры. Следствие подтверждается в ста случаях из ста, потому что ссоры бывают во всех семьях. По первой формулировке Айера родовое проклятие прекрасно проходит через сито. И не только проходит, но и «подтверждается» с каждой новой ссорой.
Второй приём научно описал американский психолог Бертрам Форер. В конце 1940-х он дал студентам личностный тест, а потом раздал каждому «индивидуальную» характеристику. Характеристика была у всех одна и та же, составленная из фраз астрологических справочников вроде «вам свойственно стремление к самокритике» и «иногда вы общительны, а иногда замкнуты». Студенты оценили точность описания в среднем выше четырёх баллов из пяти. Секрет прост: фраза построена так, что никакой живой человек ей не противоречит. В терминах нашей главы это утверждение, которое подтверждается любым исходом и поэтому не сообщает ничего. Астрологический прогноз «на этой неделе возможны недопонимания в финансовых вопросах» всегда сбывается именно по этой причине.
Третий приём самый телегеничный. Речь о подборе подтверждений. Весь жанр телевизионных состязаний медиумов, самый известный отечественный пример которого все знают под названием «Битва экстрасенсов», построен на монтаже. Участник произносит за вечер сотни фраз, и в эфир попадают те, что случайно или не случайно попали в цель. Зритель видит потрясающее число подтверждений и ни одного промаха. Логически это точная копия ранней венской иллюзии: каждое новое подтверждение кажется шагом к истине, если не спрашивать, сколько было неподтверждений. Карнап, переходя от верификации к подтверждению, понимал, что подтверждения надо считать честно, вместе с промахами. Но сама по себе идея «подтверждение делает осмысленным» совершенно беззащитна перед монтажными ножницами.
И ещё одна история, которую нельзя не рассказать в главе об Айере. В 1988 году, за год до смерти, старый философ лежал в лондонской больнице с воспалением лёгких, поперхнулся, и его сердце на несколько минут остановилось. Врачи его вернули, и вскоре Айер напечатал статью с провокационным названием «Что я видел, когда был мёртв». Он описал яркий красный свет и странное видение, связанное с непорядком в пространстве и времени, и признался, что это немного поколебало его уверенность в том, что смерть есть конец всего. Жёлтая пресса мгновенно сделала из этого сенсацию: главный атеист Британии увидел загробный мир. Айеру пришлось писать уточнение. Данные его собственного опыта, объяснял он, скорее свидетельствуют о том, что мозг не умирал полностью, а в Бога он как не верил, так и не верит. В этой маленькой сцене вся наша глава в миниатюре. Один и тот же опыт для одних был «подтверждением» загробной жизни, а для самого наблюдателя поводом спросить, какие ещё объяснения совместимы с тем же самым наблюдением.
Отсюда видно, почему философия науки не могла остановиться на формуле «осмысленно то, что подтверждаемо». Подтвердить можно что угодно, если не задавать трёх вопросов. Сколько было промахов? Могло ли наблюдение оказаться другим, если бы теория была ложной? И не объясняется ли оно проще? Первый вопрос приведёт нас к теории подтверждения и парадоксам Гемпеля в девятой главе. Второй станет краеугольным камнем философии Поппера. Третий живёт в науке со времён Оккама.
Диагноз Гемпеля: честное заключение следствия
К 1950 году накопилось столько формулировок и контрпримеров, что кто-то должен был свести их вместе и подвести итог. Это сделал Карл Гемпель, уже знакомый читателю второго тома и упомянутый в прошлой главе среди молодых людей Райхенбаха. К этому времени он давно жил в Америке, и ему принадлежали главные работы того времени об объяснении и подтверждении, которым посвящены девятая и десятая главы. Статья, которая нас интересует, называлась «Проблемы и изменения эмпиристского критерия значения». Это сочинение сторонника, а не врага. И именно поэтому оно производит такое сильное впечатление.
Стоит сказать несколько слов о самом авторе, потому что дальше в книге он станет одним из главных героев. Карл Густав Гемпель родился в 1905 году в Германии, учился математике и физике в Гёттингене, где слушал Гильберта, а потом в Берлине у Райхенбаха. В 1934 году, уже при нацистах, он защитил диссертацию о вероятности, а его учителя к тому времени уже вытеснили из страны. Сам Гемпель, не желая оставаться в нацистской Германии, уехал сначала в Бельгию, а в 1937-м в Америку, где стал ассистентом Карнапа в Чикаго. Ученики вспоминали его как самого мягкого и самого точного из философов своего поколения. На него трудно было обидеться, даже когда он разбивал вашу любимую теорию. Именно этот тон и чувствуется в статье 1950 года: так врач сообщает старому другу неприятный диагноз.
Гемпель спокойно перебирает варианты, как врач перебирает диагнозы. Первый вариант: полная верифицируемость. Она выбрасывает общие законы, это мы уже знаем. Но Гемпель добавляет и обратный дефект. Возьмём проверяемое S, например «на столе лежит книга», и бессмысленное N, например «Ничто ничтожит». Составим из них «S или N». Для истинности такого составного предложения достаточно, чтобы истинно было S. Значит, оно верифицируемо, и бессмысленная часть проезжает в науку зайцем, на плечах осмысленной. Второй вариант: полная опровержимость. Выбрасывает утверждения о существовании («существует чёрный лебедь») и пропускает «S и N», потому что для опровержения такого состава достаточно опровергнуть S. К тому же есть смешанные утверждения, каких в науке полно: «для любого вещества существует растворитель». Его нельзя ни верифицировать, ни опровергнуть окончательно, и оба критерия объявляют его бессмысленным, хотя химик понимает его прекрасно.

