Читать книгу Век великих споров (Ярослав Золотарёв) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
Век великих споров
Век великих споров
Оценить:

3

Полная версия:

Век великих споров

Кружок прочёл эти строки как приговор метафизике: о Боге, душе и абсолюте сказать ничего нельзя, значит, и не нужно. Автор имел в виду нечто почти противоположное. В письме издателю Людвигу фон Фиккеру он объяснял, что книга состоит из двух частей: той, что здесь написана, и той, что не написана, и важна именно вторая. Этическое он считал очерченным изнутри, тем, что о нём молчат. Для Шлика и Карнапа молчание было уборкой мусора; для Витгенштейна оно было благоговением. Нейрат уловил двусмысленность раньше других и возражал, что молчать надо по-настоящему, а не так, словно за молчанием что-то скрывается. Так с самого начала в основание движения была заложена книга, прочитанная вопреки замыслу автора, и сцена с Тагором была лишь самым заметным проявлением этого недоразумения.

Манифест 1929 года: «В науке нет глубин»

В 1929 году Шлик получил приглашение в Боннский университет и после долгих колебаний решил остаться в Вене. В благодарность трое его соратников, Хан, Нейрат и Карнап, подготовили брошюру и посвятили её ему. Она вышла осенью под названием «Научное миропонимание. Венский кружок» и была представлена на конференции по теории познания точных наук в Праге. Так студенческое прозвище семинара стало названием философского направления. Основной текст, по общему мнению историков, написал Нейрат, и это чувствуется: брошюра написана не как академическая статья, а как программа партии, с перечнем предшественников, перечнем задач и изрядной долей воодушевления. Сам Шлик, человек сдержанный, был, по воспоминаниям современников, слегка смущён её пропагандистским тоном. А Витгенштейн, узнав о ней, раздражённо написал Вайсману, что самодовольное позёрство выставит Шлика и его школу в смешном свете, а громкий «отказ от метафизики» подаётся так, будто это какая-то новость.

Что же в манифесте сказано? Научное миропонимание определяется двумя признаками. Первый: оно эмпиристично и позитивистично, то есть признаёт только знание, опирающееся на опыт, и не признаёт никакого постижения мира «чистым мышлением». Второй: оно пользуется определённым методом, логическим анализом, тем самым, что вырос из работ Фреге, Рассела и Витгенштейна. Из сочетания этих двух признаков и возникло название, которым потом будут обозначать всю школу: логический позитивизм, или логический эмпиризм. Для читателя нашей книги в этом названии нет ничего таинственного: позитивизм Конта и Маха плюс логика Рассела и Витгенштейна.

Дальше идут фразы, ради которых манифест и запомнили. Научное миропонимание, сказано там, не знает неразрешимых загадок. Это прямой ответ на латинское «Ignorabimus», «Не узнаем», которым физиолог Эмиль дюбуа-Реймон полвека назад закрыл для науки семь «мировых загадок». Венцы отвечали: загадка, на которую в принципе нет ответа, вообще не вопрос, а форма слов, которая только притворяется вопросом. Если же на вопрос можно ответить, то рано или поздно наука на него ответит. В другом месте сказано ещё резче: в науке нет «глубин», повсюду поверхность. Эта формула постоянно цитируется как доказательство венской плоскости, хотя смысл её иной. Речь не о том, что наука поверхностна, а о том, что в ней нет тайного знания, доступного только посвящённым. Любое её утверждение можно изложить так, чтобы его проверил кто угодно, кто даст себе труд разобраться. Глубина, куда нельзя заглянуть постороннему, есть товар другого цеха. Именно ею торгуют потомственные целители, у которых тайное знание передаётся по женской линии с седьмого колена, а проверить его невозможно именно потому, что оно тайное.

Перечень предшественников в манифесте любопытен сам по себе. Он разбит по рубрикам. В рубрике позитивизма и эмпиризма стоят Юм, философы Просвещения, Конт, Милль, Авенариус и Мах. В рубрике оснований науки Гельмгольц, Риман, Пуанкаре, Дюгем, Больцман и Эйнштейн. В рубрике логики Лейбниц, Пеано, Фреге, Рассел, Уайтхед и Витгенштейн. В рубрике аксиоматики Гильберт и итальянские математики. А в рубрике этики и социологии вдруг обнаруживаются Эпикур, Бентам, Фейербах, Спенсер и Маркс. Во втором томе мы уже говорили о том, что Маркс считал своё учение наукой и какие с этим возникают трудности; венцы взяли у него не диалектику и не пророчества о революции, а одну идею: общество можно изучать так же трезво, как природу. Наконец, трое современников названы ведущими представителями научного миропонимания: Эйнштейн, Рассел и Витгенштейн. Ни один из них себя позитивистом не считал, а Витгенштейн, как мы видели, и вовсе от такого родства отказывался.

Несколько слов о политике, потому что без неё история кружка непонятна, но судить философию по политическим взглядам её авторов мы не станем. Манифест открыто связывал научное миропонимание с переустройством жизни: с реформой школы, народным просвещением, жилищным строительством, новой архитектурой. Карнап и Нейрат читали лекции в Баухаузе, и пафос у философов и архитекторов был общий: прозрачность, функциональность, отказ от украшательства, которое ничего не несёт. Противниками назывались метафизика и теология, а опорой им считались те силы, что держатся за старый порядок. Для австрийских клерикалов и националистов кружок поэтому сразу стал гнездом атеистов и марксистов. Симметрично этому советские философы сталинской выучки числили тех же людей субъективными идеалистами, наследниками того самого махизма, против которого писал Ленин, и обслугой буржуазии. Венцы ухитрились не угодить ни правым, ни левым, ни клерикалам, ни воинствующим атеистам из диамата, и в этом есть своеобразная честность.

Внутри самого кружка единства тоже не было. Возникло нечто вроде левого и правого крыла. Левое крыло, Нейрат, Карнап, Хан и Франк, считало философию орудием просвещения и общественной реформы и склонялось к физикализму, о котором речь пойдёт ниже. Правое, Шлик и Вайсман, было ближе к Витгенштейну, стояло в стороне от политики и тянулось к тому, чтобы возводить знание к непосредственным переживаниям. Этот раскол скажется в споре о протокольных предложениях, которому посвящена четвёртая глава. Но в одном все они были едины. У них было оружие, которое, как им казалось, решало спор с метафизикой раз и навсегда.

Оружие против метафизики: принцип верификации

Оружие называлось принципом верификации. В самой короткой форме он звучит так: смысл предложения есть метод его верификации, то есть проверки. Формула появилась около 1930 года в «Тезисах» Фридриха Вайсмана, который старался изложить мысли, услышанные в разговорах с Витгенштейном, и вскоре стала главным лозунгом кружка. Шлик воспроизвёл её в статье «Смысл и верификация», написанной за несколько месяцев до смерти. Принцип имел долгую родословную. Конт требовал изгнать из науки вопросы, на которые нельзя ответить наблюдением. Мах считал понятия, не сводимые к ощущениям, лишними. А Чарльз Пирс, как мы помним по второму тому, ещё в 1878 году предлагал прояснять идею через те практические следствия, которые она имеет: если два учения ничем не различаются на практике, они и есть одно учение. Новизна венцев состояла в том, чтобы сделать проверяемость не признаком хорошей науки, а условием смысла вообще. И в том, чтобы вооружить это требование новой логикой. В первой главе мы видели, как Рассел спасал свою систему теорией типов, объявив фразы вроде «множество содержит себя» не ложными, а правильно непостроенными. Венцы сделали с метафизикой то же самое.

Как работает принцип, проще всего показать на примерах. «В этой комнате двадцать градусов» осмысленно: мы знаем, какой термометр взять и что на нём должно быть. «На обратной стороне Луны есть горы высотой в три тысячи метров» тоже осмысленно, хотя во времена Шлика никто туда не долетал. Шлик специально разбирал пример с обратной стороной Луны, чтобы подчеркнуть: принцип требует проверяемости в принципе, а не прямо сейчас. Достаточно знать, что именно увидел бы наблюдатель, окажись он там. А вот «Абсолют не вступает в эволюцию и прогресс, но сам неспособен к эволюции и прогрессу» — фраза английского идеалиста Фрэнсиса Брэдли в моём переводе, которую с удовольствием цитировал потом Айер, — нельзя проверить никаким мыслимым наблюдением. Мир, в котором Абсолют к эволюции способен, и мир, в котором неспособен, выглядели бы совершенно одинаково. Значит, фраза не сообщает ничего. Она не ложна, ибо ложное утверждение хотя бы описывает нечто, чего нет. Она бессмысленна.

Разница между «ложно» и «бессмысленно» здесь ключевая, и на ней стоит задержаться. Когда астролог утверждает, что у родившихся под знаком Льва чаще встречаются лидерские качества, он сообщает нечто проверяемое. Можно собрать данные о датах рождения директоров и полководцев, что неоднократно и делали, и обнаружить, что никакого избытка Львов среди них нет. Утверждение оказалось ложным, но оно что-то утверждало. Совсем другое дело, когда коуч личностного роста сообщает клиенту, что у того «заблокирована энергетика рода», а после тренинга он почувствует «вибрации успеха». Спросите, что именно в мире изменится, если энергетика рода разблокируется, и каким прибором можно заметить разницу. Если ответа нет, то венец сказал бы, что коуч не ошибся. Ошибиться можно только в утверждении, а коуч ничего не утверждал. Он произнёс цепочку звуков, которая имеет грамматическую форму утверждения, да ещё и вызывает приятное волнение.

Самым громким применением принципа стала статья Карнапа 1932 года «Преодоление метафизики логическим анализом языка», напечатанная в журнале кружка «Эркеннтнис» («Познание»). Карнап различает в ней два рода псевдопредложений. Первый содержит слова, у которых нет значения, хотя кажется, что оно есть. Чтобы показать, как это устроено, Карнап выдумывает прилагательное «бабиг» и предлагает представить человека, который уверяет, что одни вещи бабигны, а другие нет, но никаких наблюдаемых признаков бабигности назвать не может. Мы скажем, что слово пустое, сколько бы ни уверял нас собеседник, что вкладывает в него глубокий смысл. По Карнапу, так же устроены многие метафизические термины: «абсолют», «вещь в себе», «идея» в гегелевском смысле. Второй род состоит из вполне осмысленных слов, составленных вопреки логическому синтаксису. Фраза «Цезарь есть простое число» грамматически безупречна, и все слова в ней что-то значат, но предикат «простое число» применим к числам, а не к полководцам. Фраза не ложна, она не состоялась.

И вот Карнап берёт лекцию, которую за три года до того, в 1929 году, прочёл при вступлении в должность профессора во Фрайбурге Мартин Хайдеггер, самый влиятельный молодой философ Германии. Лекция называлась «Что такое метафизика?», и в ней Хайдеггер рассуждал о Ничто. Карнап выписывает оттуда несколько фраз, в том числе самую известную: «Ничто само ничтожит» (в другом русском переводе «Ничто ничтит»). Дальше следует спокойный разбор. В обычном языке слово «ничто» служит для выражения отрицания. «Снаружи ничего нет» означает: нет такого предмета, который находился бы снаружи. В новой логике это записывается квантором с отрицанием, и никакого имени «ничто» в записи не возникает. Хайдеггер же обращается с ним как с именем предмета, более того, предмета, который что-то делает. По Карнапу, это та же ошибка, что у Белого Короля из «Алисы в Зазеркалье», который, услышав «я никого не вижу на дороге», позавидовал таким зорким глазам, способным разглядеть Никого. (Пример с Кэрроллом мой, в статье Карнапа его нет, но ход мысли тот же.)

Самое интересное в статье Карнапа начинается после приговора. Если метафизика ничего не утверждает, почему люди тысячелетиями ею занимаются? Ответ: она что-то выражает, а именно жизнеощущение, отношение человека к миру. Для этого у человечества есть средство, которое делает это честно и без претензии на истину: искусство, и прежде всего музыка. Метафизик, по выражению Карнапа, похож на музыканта без музыкальных способностей: он чувствует потребность выразить своё отношение к жизни, но вместо музыки пишет трактаты, которые выдают себя за теорию. Примером честного пути Карнап называет Ницше, который в «Заратустре» выбрал не форму теории, а форму поэзии.

Отсюда видно, как неверен расхожий пересказ, будто венцы объявили поэзию, мораль и религию мусором. Их претензия была уже и точнее. Стихотворение не лжёт и не говорит правду, оно делает другое дело, и никто из венцев с ним не воевал. Просьба «не убивай» тоже не описание факта, и весит она не меньше от того, что её нельзя проверить термометром. Беда начинается тогда, когда жизнеощущение выдаёт себя за знание о мире, то есть когда настроение притворяется теорией, и претендует на то же доверие, что и физика. Карнаповский приговор Хайдеггеру состоял не в том, что тот плохой поэт, а в том, что он поэт, не знающий об этом. Хайдеггер на статью публично не ответил, и спор между двумя лагерями, аналитическим и континентальным, до сих пор ведётся в заочной форме. К нему мы вернёмся, когда дойдём до постструктуралистов в девятнадцатой главе.

Единство науки и лодка Нейрата

Принцип верификации отвечал на вопрос, что из философии надо выбросить. Но у кружка была и позитивная программа, ответ на вопрос, что строить на расчищенном месте. Она называлась единством науки, и её главным мотором был Нейрат. Идея была такова. Нет никаких принципиально разных наук, есть одна наука, разделённая по удобству на отделы. В немецкой традиции, наоборот, строго разделяли науки о природе и науки о духе. Первые объясняют причинами, вторые понимают смыслы, и метод у них якобы разный. Венцы считали эту границу пережитком и лазейкой для метафизики. Историк, экономист и физик, по их мнению, пользуются одним и тем же основанием, наблюдением, и одним и тем же способом проверки.

В 1931–1932 годах Нейрат и Карнап сформулировали тезис, получивший название физикализма. Любое осмысленное научное утверждение, будь оно из психологии, социологии или истории, можно перевести на язык физики, то есть на язык тел, их положений в пространстве и времени и их наблюдаемых свойств. Важно понимать, что тезис не утверждал, будто психология «в действительности» есть физика мозга. Такое утверждение само было бы метафизическим. Речь шла о языке. «Иван рассердился» научно осмысленно ровно в той мере, в какой его можно связать с тем, что видно и слышно со стороны: покраснением, повышенным голосом, хлопнувшей дверью, пульсом. Зачем это нужно? Для интерсубъективности. Если основанием знания считать мои личные ощущения, как считал Мах, то непонятно, как мои ощущения сравнить с вашими. А стрелку прибора видят все. Физикализм был попыткой сделать науку общественным делом в самом буквальном смысле: публичным, проверяемым любым участником. Нетрудно заметить, что это та же интуиция, что и в изотипе, не случайно изобретённом тем же человеком: знание должно быть видно всем.

Из идеи выросло движение. В 1935 году в Париже, в Сорбонне, состоялся Первый международный конгресс за единство науки. За ним последовали конгрессы в Копенгагене, снова в Париже, в Кембридже и, уже в 1939 году, в Гарварде. А с 1938 года в издательстве Чикагского университета стала выходить «Международная энциклопедия единой науки» под редакцией Нейрата, Карнапа и американского философа Чарльза Морриса. Слово «энциклопедия» было выбрано сознательно. Нейрат противопоставлял её философской системе. Система выводит всё знание из нескольких первых принципов, как пирамиду из фундамента, и рушится целиком, если фундамент треснет. Энциклопедия, в духе дидро и д’Аламбера, собирает надёжное знание статья за статьёй, связывает их перекрёстными ссылками и в любой момент допускает замену любой статьи. Единство науки в понимании Нейрата было единством языка и стандартов проверки, а не единством первопринципа.

У энциклопедии судьба вышла причудливая. Задумано было грандиозное издание на многие десятки томов, а вышли лишь два десятка тонких вводных монографий под общим заглавием «Основания единой науки». Среди них была, например, работа американского лингвиста Леонарда Блумфилда о языковых аспектах науки. Блумфилд был крупнейшим американским представителем структурной лингвистики, о которой пойдёт речь в двенадцатой главе, и тут две линии нашего тома, позитивистская и структуралистская, на минуту встречаются под одной обложкой. А в 1962 году, когда Нейрата уже давно не было в живых, в той же серии вышла книга, которую принято считать надгробным камнем логического позитивизма: «Структура научных революций» Томаса Куна. Редактором выпуска был Карнап, и, по сохранившимся письмам, он отозвался о рукописи весьма доброжелательно. Этот сюжет мы будем разбирать в шестнадцатой главе; пока лишь замечу, что противники в истории философии часто стоят друг к другу ближе, чем их изображают учебники.

Теперь о самом важном, что оставил Нейрат философии. Шлик и его крыло надеялись найти для здания науки несомненный фундамент, предложения непосредственного опыта, в которых нельзя ошибиться. Нейрат в такой фундамент не верил. В статье 1932 года «Протокольные предложения» он написал фразу, которая пережила всё его творчество. В моём переводе она звучит так: «Мы подобны морякам, которым приходится перестраивать свой корабль в открытом море, никогда не имея возможности разобрать его в доке и собрать заново из лучших частей». Нет точки вне науки, с которой можно было бы проверить её целиком. Мы меняем доску за доской, стоя на других досках, и ни одна доска, включая отчёты о наблюдениях, не застрахована от замены.

В этой картине есть и свой критерий для демаркации, не совпадающий с принципом верификации. Научное утверждение должно встраиваться в корабль, согласовываться с другими досками. Тут стоит вспомнить отечественные «торсионные поля» девяностых годов, с помощью которых изобретатели обещали и связь без задержки на любое расстояние, и лечение болезней, и двигатели без топлива. Утверждения эти можно было проверять по одному, и они проверки не выдерживали. Но в нейратовской картине заметно и другое: такие «поля» не прикреплены ни к одной доске. Они не следуют из известной физики, не объясняют ничего, что она не объясняла бы, и плавают рядом с кораблём отдельной щепкой. Мысль, что научность теории судят не только по её связи с опытом, но и по её связи с остальным знанием, вернётся к нам у Куайна в одиннадцатой главе. Ровно эту фразу про моряков Куайн поставит эпиграфом к своей главной книге «Слово и объект».

Конец Вены: выстрел на лестнице

Кружок жил в недоброе время, и конец его был предрешён не философскими спорами. В феврале 1934 года в Австрии на несколько дней вспыхнула гражданская война. Правительство Энгельберта Дольфуса разгромило социал-демократов, артиллерия била по рабочим жилым кварталам, тем самым, что строились при участии Нейрата, и в стране установился авторитарный католический режим. Общество Эрнста Маха было распущено как политически неблагонадёжное, хотя Шлик писал властям, что никакой политикой оно не занимается. Нейрат в дни сражений находился в командировке в Москве, где консультировал советский институт изобразительной статистики. Предупреждённый друзьями, домой он уже не вернулся и обосновался в Гааге. В июле того же года после операции умер Ханс Хан. Карнап ещё в 1931 году уехал преподавать в Прагу, Фейгль тогда же в Америку. Из первоначального ядра в Вене остались, по сути, Шлик и Вайсман.

22 июня 1936 года Шлик поднимался по лестнице главного здания Венского университета на лекцию. На ступенях его ждал бывший аспирант Иоганн Нельбёк. Он выстрелил из пистолета четыре раза, и Шлик умер на месте. У убийцы была долгая история душевной болезни: он вбил себе в голову, что Шлик соперничает с ним из-за одной студентки, и годами преследовал профессора, дважды попадал в психиатрическую лечебницу, и Шлик не раз обращался в полицию. Но на суде Нельбёк изложил другую версию. По его словам, антиметафизическая философия Шлика подорвала его нравственные основы. И часть австрийской печати с готовностью эту версию подхватила.

В католическом еженедельнике «Шёнере цукунфт» («Прекрасное будущее») автор под псевдонимом «Профессор доктор Аустриакус» написал, что убийца не просто безумец, а жертва разрушительной философии. Шлика он изобразил лидером еврейского круга и составил рассуждение о том, что евреи по природе чужды метафизике, а потому австрийским университетам нужны христианские философы. Шлик евреем не был. Он происходил из протестантской прусской семьи, а по материнской линии вёл род от поэта-патриота наполеоновской эпохи Эрнста Морица Арндта. Но для идеологической схемы факты значения не имели. Здесь стоит остановиться и заметить, что статья «Аустриакуса» сама была превосходным образцом того, с чем боролся кружок: утверждения, которые невозможно проверить («еврейский дух чужд метафизике»), соседствовали в ней с утверждениями, которые проверить можно было за минуту (происхождение Шлика), но никто не потрудился.

Нельбёка приговорили к десяти годам. После аншлюса в 1938 году его условно освободили, и он прожил на свободе ещё полтора десятка лет. На той самой философской лестнице сегодня вделана в пол мемориальная табличка в память Шлика.

Аншлюс довершил дело. Венский кружок превратился в диаспору. Карнап уже с конца 1935 года жил в США и преподавал в Чикаго. Франк в 1938 году уехал в Гарвард. Менгер устроился в университет Нотр-Дам в Индиане. Вайсман уехал в Англию. Гёдель, которого на венской улице избили молодчики, приняв за еврея, в 1940 году добирался в Принстон кружным путём, через Сибирь и Японию. Нейрату пришлось бежать дважды. Когда в мае 1940 года немцы вторглись в Нидерланды, он вместе с будущей женой Мари Райдемайстер ушёл в море на переполненной лодке с беженцами, которую подобрал британский эсминец. В Англии его как подданного враждебного государства на месяцы интернировали на острове Мэн. Человек, придумавший метафору о моряках, чинящих судно в открытом море, буквально спасся на лодке. Он умер в Оксфорде в декабре 1945 года, до последнего дня работая над изотипом и энциклопедией.

В Америке венские идеи ждал огромный успех. Их носители заняли кафедры, воспитали целое поколение философов и создали то, что потом назовут «стандартной концепцией» научной теории. Но успех имел цену. Историки обращают внимание, что в годы холодной войны и маккартизма левое прошлое движения стало опасным. ФИР завело досье и на Франка, и на Карнапа, и философия науки в США постепенно стала сугубо технической дисциплиной, занятой логическим анализом теорий и настороженно держащейся подальше от общества. От нейратовской идеи науки как орудия просвещения осталась лишь формальная часть. Венский кружок, родившийся как движение за переустройство жизни, вошёл в учебники как школа сухих логиков. Картина, с которой мы начали главу, в значительной мере родилась именно тогда.

Что осталось от кружка

Сегодня слово «позитивист» в философском споре звучит почти как ругательство. Им называют человека, который наивно верит в факты, не замечает социальной природы знания и считает всё, что нельзя измерить, несуществующим. Как так вышло? Ответ отчасти дан в предыдущем разделе: в учебники попал упрощённый, обескровленный образ движения. Другая часть ответа в том, что критики кружка, от Поппера до Куна, действительно нашли в его программе серьёзные проблемы. И победители, как водится, писали историю побеждённых. Джон Пассмор, австралийский историк философии, в 1967 году написал в энциклопедической статье, что логический позитивизм мёртв или настолько мёртв, насколько вообще может умереть философское движение. С этим диагнозом тогда мало кто спорил.

И всё же наследство кружка намного богаче этого диагноза. Начнём с самого очевидного. Почти вся аналитическая философия, доминирующая сегодня в университетах англоязычного мира и не только их, унаследовала от венцев стиль работы. Это ясность формулировок, аргумент вместо интуиции, готовность разбирать проблему по частям и вести спор так, чтобы его можно было проиграть. Отказавшись от принципа верификации, аналитические философы сохранили главное венское требование: сначала выясни, что именно ты утверждаешь, а потом спорь, истинно ли это. От венцев же идёт философия науки как особая дисциплина со своими журналами, кафедрами и стандартным набором проблем. Подтверждение, объяснение, структура теорий, статус теоретических терминов: всё это повестка, которую сформулировали венцы и их ученики, и следующие десять глав нашей книги будут её разбирать. Даже Кун и Фейерабенд спорили с венцами на языке, который создали венцы.

Вторая часть наследства важна для сквозной темы нашей серии. Венский кружок первым предложил систематический, явно сформулированный критерий демаркации. Критерий этот был семантическим: граница пролегала не между хорошей и плохой наукой и не между истиной и ошибкой, а между осмысленным и бессмысленным. Посмотрим, как выглядит линия демаркации в нашей серии. Аристотель отличал науку от мнения по наличию доказательства из первых начал. Бэкон и Ньютон отличали её от схоластики по происхождению из опыта и индукции. Конт по отказу от вопросов о сущностях. Венский кружок сделал следующий шаг и перенёс вопрос с происхождения знания на его логическую связь с опытом. Не важно, откуда взялось утверждение, из лаборатории, из сна или из гадания на кофейной гуще. Важно, что оно обещает наблюдателю. Когда мы дойдём до Райхенбаха с его различением «контекста открытия» и «контекста обоснования», мы увидим, как эта мысль получила форму.

1...56789...12
bannerbanner