
Полная версия:
Палимпсест. Поэтика средневековой латинской литературы
Однако дело не только в коде и в официозе. Поэтическое высказывание было вездесущим: в богослужении, в повседневной жизни, в политической пропаганде. Около 780 года папа Адриан I всерьез подумывал о возведении Карла в ранг императора, ожидая от него, естественно, ответных даров, в том числе вполне конкретных земельных пожалований и военной помощи. Это его желание выразилось и на языке того времени. Судя по всему, в 781 году, во время второго пребывания Карла и Хильдегарды в Риме, папа освятил алтарь в честь святого Петра. Сам алтарь не сохранился, но в одной рукописи X века из Лорша (BAV Pal. lat. 833) дошли украшавшие его надписи, написанные элегическим дистихом:
Мир сотворивший с Отцом своим Государь наш небесный, Девой рожденный, земле дал порядок, на ней воплотясь.Первосвященников Он и царей рода древнего отпрыск, Власть на земле потому завещал Он обоим вершить:Верную паству Петра поручил Он пастушьим заботам, Тот же ее передал Адриану на месте своем,Также и верный Ему город Рим Он властью имперской Щедро решил наделить, государей надежных избрав.Пусть же получит ее король Карл наиславнейший, Из десницы Петра пусть славу свою обретет.Чтобы почтить его жизнь и победы принес предстоятель Власти его этот дар, священный обряд совершив.Пастырь надежный наш Петр, охраняющий стадо Господне, Ты, что Христовой овце ежедневную пищу даешь,Будь благосклонен к дарам, что король, тебе верный душою, Карл добровольно принес, надеясь, что примешь их ты.Вместе с супругом своим благоверным его Хильдегарда Душу свою и любовь начинанью сему отдала141.Совершенно очевидно, что в этих стихах зафиксирован диалог папы и короля, который особое почтение – и неспроста – оказывал именно Ватиканской базилике, основанной Константином I (как и Латеранская), но не папской в строгом смысле слова142. Если обращение королевской четы представляет собой типичную молитву дарителей, то во вдвое более длинной надписи папы налицо настоящая политическая программа. Законный наследник Петра готов передать королю не что иное, как imperium над вверенным его пастырским заботам городом, и это предложение недвусмысленно выводится из самого порядка мироздания. Трудно было найти более надежный способ озвучить и визуализировать заманчивое предложение (которое в тот момент принято не было). А заодно и притязания на более серьезные дары. Но Карл ограничился передачей папе земель в близлежащей Сабине и некоторых небольших наделов в Тоскане и в районе Павии. Папа наверняка был разочарован, но все же закрепил союз, помазав сыновей Карла – Пипина и Людовика143. Неплохая сделка состоялась.
Поэтические надписи можно было встретить не только в столь значимых местах и не только по таким серьезным случаям, но на улице и на кухне. От Алкуина дошло множество подобных эпиграмм, одна из которых предназначалась для… уборной: прекрасный повод напомнить об опасностях обжорства144. Церкви и монастыри тоже пестрили надписями, по большей части поэтическими, которые комментировали изображения и архитектуру, деяния и притязания епископов и аббатов145. У лангобардов и пап окружение Карла училось использовать мощь поэтической эпитафии, в которой поднаторел Павел Диакон, а вслед за ним другие выходцы из Италии – Павлин Аквилейский, Фардульф, Петр Пизанский146. Авторитетность этой формы коммуникации в глазах современников засвидетельствована хотя бы тем, что ее записывали и коллекционировали, она периодически попадала на пергамен – и в этой форме пережила века.
Именно на фоне особого поэтического пейзажа следует рассматривать «Карла Великого и папу Льва», но пейзаж этот, к сожалению, плохо знаком даже западной медиевистике. Русский читатель пока может рассчитывать на немногочисленные разрозненные фрагменты, пусть и в прекрасных переводах, напечатанных в нескольких антологиях147.
Наш эпос знал Эрмольд Черный, в 820‑х годах писавший в честь Людовика Благочестивого148. В то время и автор мог быть еще жив. Затем поэма, судя по всему, была забыта до раннего Нового времени. Внимание к ней со стороны медиевистов XIX–XXI веков – совсем другое дело. Мало кто сомневается, что автор присутствовал на поле, где встретились Карл и Лев III. Значит поэма, при всей ее поэтической условности, вроде бы позволяет нам увидеть фактически рождение современной Европы, во всяком случае, если мы соглашаемся числить Карла в ее «отцах». Более того, поэма так его и называет – pater Europae. Однако менее удачливых наследников так уже не величали149.
Если перед нами свидетельство «рождения Европы» или как минимум империи Карла Великого, то в какой мере поэма отразила идеи, зревшие в головах ее персонажей, их мотивировки, их конкретные действия? Найдем ли мы здесь отражение той милой сердцам старых немецких историков Kaiseridee, некой (воплотившейся) имперской мечты Карла Великого, из которой выросла средневековая имперская идея, а заодно и имперская реальность? На этот сам собой встающий перед читателем вопрос не было, нет и, видимо, не будет однозначного ответа, потому что у нас слишком мало точных сведений о месте нашей поэмы в каролингской культуре около 800 года. Она отразила эту культуру, безусловно, в очень многих своих чертах, но очень непросто истолковать это отражение без телеологии, абстрагируясь от того, что произошло в Риме через полтора года после встречи в Падерборне, увидеть ситуацию «накануне» так, будто 800 год не настал. Медиевисту точно негоже пророчествовать задним числом.
Модоин сознательно подчеркивает скандальность ситуации, в которую пришлось вмешаться его венценосному герою. Мы можем скептически отнестись к рассказу о чудесном исцелении искалеченного понтифика, о котором умолчал даже Эйнхард. Как всякое божественное вмешательство, чудо, этот «сверхаргумент» призван был обосновать выбор Карла в пользу пострадавшего в непростой римской ситуации. На самом деле после Льва III он принял и представителей той «голытьбы», которая в поэме однозначно осуждается: мятеж подняли члены курии Пасхалий и Кампул, один из них – племянник Адриана I, крестившего Карлова сына Пипина150. Карл знал этих людей не хуже, чем пострадавшего понтифика, – и должен был рассудить. В поэме на это нет и намека, потому что она зафиксировала ситуацию уже принятого решения, не заглядывая за кулисы. Читая заключительные строки, где описывается встреча двух дворов, королевского и папского, мы представляем себе, что Карл действительно выстроил клир и мир кругом, а сам уселся в середине как главное действующее лицо. Картина написана столь живо, что ей невозможно не поверить. Но значит ли это, что она написана очевидцем? И что доказывает, что его картина так уж точна?151
Эти вопросы уже ставились, и не факт, что Маккормик прав, когда утверждает, что все в реальной церемонии в Падерборне было тщательно спланировано и ничто не оставлено на волю случая152. Перед нами именно литературная картина церемониальной ситуации – но не она сама. Тем не менее выстраивание круговой композиции или, если угодно, диспозиции само по себе заслуживает определенного интереса. Не только в падерборнской сцене, но и в королевском выезде поэт, при всей условности своих «портретов», стремится показать фигуры государей и государынь в окружении толпы. То есть нам, инстинктивно ассоциирующим себя с этой толпой, предлагается посмотреть на них не только в профиль или, чаще, в лицо, но как бы с разных точек зрения. Это создает специфический визуальный эффект: мы видим человеческую фигуру, которая движется и действует во времени и в пространстве.
Этому эффекту нетрудно найти параллели в развитом каролингском искусстве следующих двух поколений, от Людовика Благочестивого до Карла Лысого. Самый ранний из них – сцена обсуждения афанасиевского Символа веры на Первом Вселенском соборе в Никее в «Утрехтской псалтири», созданной в Реймсе около 830 года153. 87 отцов рассажены амфитеатром, а в середине стоят два пюпитра с раскрытыми книгами, секретари пишут, епископа облачают в столу. На двух плакетках из слоновой кости примерно того же времени, настоящих шедеврах ювелирного искусства, показаны сцены богослужения: фигура целебранта, судя по паллию, архиепископа или аббата, выделена не только ростом, но и фигурами клириков, часть которых повернута к зрителю лицом, часть, что характерно, – спиной. Средневековые художники более позднего времени неохотно поворачивали фигуры спиной к зрителю вплоть до открытий Джотто. Когда-то эти плакетки, сегодня находящиеся в музее Фицвильям в Кембридже и во франкфуртском Либигхаусе, украшали один сакраментарий. Беря такой кодекс в руки, священник мог увидеть себя в самой что ни на есть обыденной церемониальной ситуации, в окружении своего клира154. Вспомним, наконец, знаменитую сцену подношения Библии Карлу Лысому, украшающую фронтиспис «Библии Вивиана», созданной в турском аббатстве Св. Мартина около 845 года по заказу графа Вивиана. В великолепной иллюстрированной Библии из Сан-Паоло-фуори-ле-Мура, которую Карл Лысый подарил папе Иоанну VIII в 875 году, Моисей обращается к иудеям, выстроившимся перед ним в полукруг155.
Возьмем еще один пример из изобразительного искусства. То ли при Карле Великом, то ли при Карле Лысом создана бронзовая конная статуэтка каролингского государя из Мецского собора, сегодня выставленная в Лувре (ил. 1). Ее источники вдохновения в позднеантичной и византийской мелкой пластике, в слоновой кости, в саркофагах и, конечно, в монументальных конных памятниках римской древности, Каролингам хорошо знакомых и ими ценимых. Карл привез из Равенны и выставил посреди Аахена конную бронзовую статую римского императора, возможно, Зенона. Ее решено было наречь Теодорихом, которого франкский король уважал как своего предшественника, германского властителя Италии. Эффект, который этот памятник должен был производить на современников, трудно себе представить – ничего подобного здесь прежде не видали, но должны были оценить по достоинству156. Он являл франкам государя именно таким, каким являла слушателям Карла наша поэма. Конечно, статуэтка, уникальная и для своего времени, функционально и по масштабу никак не сравнима с римским «Марком Аврелием», которого тогда принимали за Константина и на которого, видимо, был похож аахенский «Теодорих»157. Но функционально она в каком-то ритуально значимом пространстве предъявляла подданным официальный, овеянный славой древних образ государя и, как всякая отдельно стоящая круглая статуя, предполагала круговой обзор, взгляд на фигуру государя с разных сторон и вообще нарочитую ее зримость158.
Конечно, специфический иллюзионизм, специфическая «перспектива» и трехмерность фигур в каролингском искусстве – особое явление, истоки которого резонно искать в подражании конкретным памятникам Античности и византийской живописи159. От 800 года не дошло произведений искусства, в которых эта тенденция проявилась бы четко. Но ее становление налицо уже в фигурах евангелистов в группе коронационных евангелий Карла Великого, созданных около 800 года, возможно, греческими мастерами, и в «Четвероевангелии Эббона» из Эперне в Шампани160. Однако среда, для которой создавались эти произведения, отчасти совпадала с той, для которой писали поэты, каролингский клир как раз принадлежал к числу тех litterati, которые могли оценить все тонкости латыни нашей поэмы и понимали, что и поэт именно живописует, а не протоколирует. И то, как он это делает, сродни тому, как похожие церемониальные ситуации изображали художники. Уже в оттоновское время такое чувство пространства оказалось неуместным, во всяком случае в живописи, где действующие лица все чаще превращались в «воплощенные жесты», Gebärdefiguren161.
Существуют детали, в которых ни живописец, ни резчик, ни поэт не могут погрешить против истины. Таковы в нашей поэме локализация события между двумя реками, отправка Пипина, короля Италии, встречать важного гостя, объятия, поцелуй и рукопожатие, доверительная беседа на глазах у всех, пиршество и, конечно, совместное богослужение (ст. 520–521). Это все. Но и это немало. Во время службы воздавались хвалы – об этом нам возвещает поэма. Хвалы воздавались, естественно, Царю Небесному. Однако здесь есть повод ненадолго остановиться. В 776 году в Тревизо, после победы над лангобардами, на Пасху, в присутствии Карла тоже пели хвалу воскресшему Богу. Но недавние события дали повод упомянуть их в специальном Пасхальном песнопении, Canticum paschale. Благодаря перу местного поэта, Павлина Аквилейского, король франков, наведший новый порядок в Италии, оказался литургически помянут рядом с Христом, а его благотворное справедливое правление синтаксически и музыкально включено в правление Предвечного Отца162. Вряд ли об этом забыли в 799 году. Не на этот ли обычай намекает и наш поэт, говоря (ст. 514, 520), что песнопения пели и службу в Падерборне отслужили «как обычно», solito more?
Вернувшись в Рим, заручившись поддержкой франков, папа выразил свои представления об этом союзе, украсив мозаикой триклиний Латеранского дворца, то есть обратившись, как говорится, к городу и миру. Эта мозаика после поновлений времен Барберини дожила до 1743 года и известна нам по рисункам. То, что можно видеть сейчас прямо с улицы, – историческая реконструкция XIX века. В конхе располагалась масштабная композиция Traditio legis, означавшая преемство между Христом и апостолами. Сцена слева изображала Христа, вручавшего военный лабарум Константину I, а епископский паллий – святому Петру. Справа же святой Петр вручал Льву III паллий, символ его архипастырского служения и духовного авторитета, а Карлу – копье со знаменем, символ власти над Римом, одновременно намекая и на то, что власть эта – дар именно князя апостолов. Мозаика помещалась высоко, но была хорошо видна. Смысл этой иконографической программы сегодня не поддается однозначному прочтению, но как западному, так и византийскому зрителю 800 года являл подготовленную смену политического вектора163.
Коронация закрепила – или попыталась закрепить – то, что уже было сказано в Риме на языке визуальной пропаганды до прибытия Карла, но после событий 799 года. Это не значит, что все остались довольны или что все обо всем раз и навсегда договорились. Как всякая церемониальная ситуация, коронация зафиксировала компромисс, уравновесила притязания сторон. Властители Европы изъяснялись друг другу в любви, целовались и обнимались, но не забывали о себе, о присных, о вверенных им державах – светской и духовной.
Латеранский триклиний показывал, что Карла здесь ждали как спасителя и защитника, что с ним готовы поделиться властью, что он равен Константину. Но он так же откровенно говорил о том, что власть эта исходит от Христа при обязательном посредничестве Петра, а значит – и его преемников. Вряд ли такая схема полностью устраивала Карла и его знать: кому охота делиться властью, создавая прецедент на века? Иконографическую программу папского триклиния римлянин читал на свой манер, франк – на свой. Тридцать лет спустя Эйнхард о чем-то рассказал в затейливых подробностях, о чем-то тактично промолчал. Точно так же чего-то могла – и должна была – не договаривать и наша поэма. Очень может быть, что за этой недосказанностью стоит и тот простой – и в общем-то историкам известный – факт, что никакой четкой «имперской идеи» не было ни у Карла, ни у его приближенных, ни у боровшихся за его помощь пап.
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный
Если Каролингское возрождение резонно считать культурным расцветом, то распад империи Карла, столь же резонно продолжим мы, не мог не повлечь за собой упадок культуры, прежде всего словесности, в частности исторической мысли и поэзии. Отчасти обоснованный, но отчасти и ограниченный живучестью имперской идеологии, такой взгляд на словесность не ушел в прошлое и нуждается в корректировке. Литература Х столетия не возрождение былого наследия, не плод планомерной работы школ, но продукт нового самосознания, результат размышления крупных и малых авторов над самими собой и своим творческим инструментарием, над своими святыми и своими героями, над своим прошлым и будущим164. И действительно, разве назовешь случайностью, что до нас дошли автографы таких замечательных писателей, как Лиутпранд Кремонский или Ратерий Веронский? Не назовешь. Это знамение обновления пространства литературы.
Десятое столетие особенно полюбило агиографию и историю. Диоцезы, города, монастыри вдруг почувствовали необходимость восславить давних и новых своих героев, христианских подвижников, или, напротив, осудить преступников – «тиранов», «предателей», «нечестивцев». Чаще, чем ранее, в святые теперь выходил современник, а читателю жития словно хочется быть живым свидетелем сотворенных им чудес. «Ничто Богу не мило кроме одной лишь истины», – восклицает агиограф Летальд из Миси, берясь за жизнеописание раннехристианского святого Юлиана, первого епископа Ле-Мана165. Но наряду с древними праведниками героями повествования становятся и вполне живые миряне, короли и королевы, даже сами авторы, если вспомнить тех же Лиутпранда и Ратхера. Оба, особенно второй, заслуженно считали себя именно литературными дарованиями, тем более обидно, что оба пока почти не доступны в хороших переводах166.
Выдающийся автор, писатель масштаба Хротсвиты Гандерсгеймской (ок. 935–973), уже был способен в рамках агиографии на такой широкий взгляд, чтобы в нескольких произведениях описать святых от Христа до собственных современников. Даже когда ей поручили воспеть в стихах деяния ее государя Оттона I, из-под ее пера, в полутора тысячах леонинских гекзаметров, вышел не панегирик правителю, а образ его двора, зерцало его политики, а не портрет. В ином жанре, но с той же широтой взгляда, Флодоард Мецский в «Победах Христа» в стихах описал подвиги различных святых, осмыслив их как историческое воплощение, исполнение в истории подвига Спасителя. Неслучайно ему же принадлежит особая роль в трансформации традиционной формы анналов, то есть погодных записей событий, традиционных для раннего Средневековья.
На этом фоне возникают такие опыты исторической мысли, как «Деяния саксов» Видукинда Корвейского и «История» Рихера Реймского, «Воздаяние», «Отчет о посольстве в Константинополь» Лиутпранда167. Для них настоящее – прямое следствие прошлого, но реально интересует их, а следовательно и их читателей, именно настоящее. Одни, как Лиутпранд, фактически сводят счеты с современниками и современностью, другие, как Ратерий, которому тоже было на что обижаться, от этой современности как бы отворачиваются, но остаются ее свидетелями и критиками, третьи, как Рихер, видевший рождение Капетингов, уже почти журналисты, хорошо информированные всезнайки, которые во всем могут разобраться. Речь идет об авторах, которые к тому же обладали необходимыми литературными талантами и разработанными средствами латинской словесности для осуществления этих новых для своего времени замыслов168.
В этом литературном контексте возникла «Салернская хроника», которую я несколько лет назад перевел из интереса к неклассической, «варварской» латыни и любви к итальянскому югу. Она написана в последней четверти X века, вскоре после 974 года, в Салерно, относительно крупном портовом городе лангобардской Кампании169. Ее автор хорошо осведомлен о политических событиях. Этот клирик не чужд миру как в повседневной жизни, так и духовно. Его предмет – дела мирян. Этот же интерес во многом определил и особенности изложения, структуру, отбор материала, стиль, даже лексику. Но, помимо важности исторического источника, свидетельства о жизни общества, известного сегодня лишь специалистам, это любопытный литературный памятник, сильно отличающийся от материала, который мы только что рассмотрели. Приглядимся к нему повнимательнее и сравним с некоторыми родственными сочинениями.
«Салернская хроника» дошла до нас в единственной анонимной рукописи. До появления критического издания, положенного в основу моего вышедшего несколько лет назад перевода, ее иногда ошибочно приписывали Эрхемперту, южно-лангобардскому хронисту предшествующего, девятого, столетия170. На самом деле автор использовал его «Историю беневентских лангобардов», посвященную периоду с 787 по 889 год, но не следовал ей буквально, более того, как историк он мыслил несколько иначе. Естественно, он был знаком и с «Историей лангобардов» Павла Диакона171. Вместе три эти текста составляют замечательный памятник исторической мысли народа, слишком часто прописываемого у нас по части «варваров».
Еще лет сорок назад вполне авторитетные медиевисты утверждали, что лангобарды не имеют почти никакого отношения к истории средневековой словесности172. Это во многом связано с победой франков на Апеннинском полуострове. Пусть победа оказалась относительной, империя не выдержала напора собственных центробежных сил, но и лангобардам уже не приходилось мечтать о каком-либо политическом и, следовательно, культурном единстве. На их наследие теперь смотрят внимательнее, но многое еще недостаточно изучено, в том числе потому, что время «Салернской хроники» уже трудно назвать собственно лангобардским. Лишь в последние десятилетия по-новому поставленный «лангобардский вопрос», новые критические издания источников, реставрация важнейших памятников, их введение под охрану ЮНЕСКО и масштабные художественные выставки позволили переоценить значение лангобардов в раннесредневековой истории Европы173.
Прежде чем говорить собственно о «Салернской хронике», хочется обратить внимание на одну небольшую лангобардскую поэму намного более раннего времени. Это «Стихотворение о городе Милане», Versum de Mediolano civitate, анонимный панегирик, созданный при лангобардском короле Лиутпранде, видимо, в 739 году174. Это первое дошедшее до нас средневековое прославление города, первый памятник жанра, которому суждено было большое будущее вплоть до Нового времени175. Без этого жанра не возникло бы ни краеведения, ни археологии, ни охраны памятников. Потому что за ним стоит желание и умение видеть в своем городе микрокосмос, достойный равняться с макрокосмосом. Тем более удивительно, что это произведение принадлежит народу, который, казалось бы, довершил начатое другими германскими племенами уничтожение городской цивилизации римлян.
Приведу этот небольшой, но красноречивый текст целиком.
Град высокий и просторный есть у нас в Италии,самым чудным образом выстроен на славу они с глубокой древности Миланом называется.Миру он красу свою являет, и различныевиды земледелия тому лишь доказательство,ведь ему плоды свои приносит место дольнее.Башнями надежными он окружен покрытыми,Стены их снаружи все резьбою изукрашены176Здания внутри стоят, стенами защищенные.Стоп двенадцать в толщину имеют укрепления,Снизу они зиждятся на квадрах твердокаменных,К небу поднимаются постройкою кирпичною.Девять драгоценных врат там вдоль стены расставлены,Крепкими засовами надежно затворяются,Подступ охраняется мостами здесь подъемными.Форум возвышается – красиво это здание,Улицы вокруг него камнями гладко мо́щены,Чистая вода сюда по трубам доставляется.Славен город наш церквями, все они красивые,Перед термами Лаврентий благородный высится,Башни его каменны, а кровля златом светится177.Это – городов царица, мать отчизны истинно,Вот поэтому законен статус митрополии,Пусть ей славу воспевают племена и страны все.Власть ее достоинства исполнена премногого:Едут предстоятели церквей со всей Авсонии,Следуя канону, чинно здесь собор вершат они.Царствует среди народа тоже милосердие:С доброй волей каждый в Божий храм торопится,С верою сердечной на алтарь дары приносят все.Радостно покоятся святые там реликвии:Виктор вот, Матерн и На́бор, Феликс и Евсторгий здесь,Цельс с Симплицианом, Назарий и Валерия.Главный из епископов, Амвросий со товарищи,Протасием с Гервасием, лежит, и Дионисий здесь,И Бенедикт прославленный в соседстве с Калимерием.Не сыскать вам города во всей этой провинции,Где святых угодников мощей такое множествоИзбранным открылось и теперь в земле покоится.Как же счастлив, как святится, радуется город наш!Ведь заслуженно защиту он обрел в святых своих,Только их молитвами Милан и благоденствует.Чином молятся особым и поют с органами,Правильной мелодией псалмы здесь украшаются,Четко исполняется служба каждодневная.Житель, оказавшись здесь, легко обогащается,Сирый, гол придя, одежду получает лучшую,Путники и нищие голод утоляют свой.Знатен город и товаром – не сочтешь и видов всех,Разные сорта зерна найдете в изобилии,Вина прибывают и мясных изделий множество.Скипетр лангобардам дан здесь главный и заслуженно,Славен благочестием своим ведь Лиутпранд король,Святость даровал ему Христос особой милостью.Город украшается епископом Феодором,Ведь не зря родился он от царственного племени,Вот народ его и носит на руках до кафедры.В битве общей горожане силою совместноюШеи сокрушают народов нечестивых всех,Вера им сама вручила пальмовую ветвь победы.Так что мы помолимся все вместе Христу Господу,пусть защитой нашей будет, управляя городом,и от всех его напастей уберечь сподобится.Гимн споем мы хором стройным Богу высочайшему,Раз он славно так украсил город наш останкамиМучеников и святых своих: они в земле покоятся.Верные мы христиане, все стремимся к Господу,Чтоб позволил нам войти Он в город тот обещанный,Где святые предаются вековечным радостям.Славу и Отцу, и Сыну мы единородномуХором воспеваем купно с Духом утешителем,Ибо в Троице единый Бог над миром царствует.Совершенно очевидно, что наш лангобардский вития обладает городским самосознанием – тем самым, которое медиевисты обычно относят к намного более позднему времени. Его поэма с толком и тактом расставляет акценты, рассказывая как о камнях, так и о людях, как о прошлом, так и о настоящем. Список реликвий, этих оберегов Средневековья, если знать, сколько на самом деле мощей хранилось в бывшей столице западной империи, может показаться не полным. Но у него есть очень важная черта: указаны лишь местные святые. То есть анонимный поэт, наверняка клирик, осветил в нескольких строках важнейший проект святого Амвросия – снабдить город собственным корпусом небесных заступников, выстроенных в две «шеренги» – мучеников и епископов178. Гервасий, Протасий и Амвросий по сей день лежат в базилике Святого Амвросия, где их почитали и лангобарды. Там же, в молельне Святого Виктора на Золотых небесах (Сан Витторе-ин-Чел д’оро), они могли видеть тех же святых на великолепной мозаике начала V века.

