Читать книгу Зазор (Максим Власов) онлайн бесплатно на Bookz (13-ая страница книги)
Зазор
Зазор
Оценить:

5

Полная версия:

Зазор

Его приходится тащить наверх силой, волоком по крутому подъёму, а на выходе из пещеры солнечный свет ослепляет его настолько, что поначалу он вообще ничего не видит. Зрение возвращается постепенно: сначала он начинает различать тени, затем — отражения в воде, потом уже сами вещи, ночное звездное небо, и лишь в самом конце — солнце. Но представьте, что он спускается назад, в пещеру, чтобы рассказать обо всем остальным. Во тьме он теперь видит хуже них, не может наравне с ними угадывать тени на стене, и узники поднимают его на смех: мол, сходил наверх и только испортил себе глаза. А если бы кто-то попытался их освободить и тоже увести наверх, то, как пишет Платон, они бы попросту убили его, если бы смогли дотянуться.

Платон написал эти строки через четверть века после того, как афиняне приговорили к смерти его учителя Сократа, заставив выпить яд. Так что слова об убийстве освободителя — отнюдь не просто риторика. Но для нашего разговора сейчас важнее другое. Тени не сопротивляются. Они послушны взгляду, привычны и безболезненны. Их поведение легко предсказать, о них можно спорить с абсолютной уверенностью — ведь они никогда не возразят. А вот реальность — сопротивляется. Она бьет по глазам, ломит шею, сбивает ноги на крутом подъёме. Она причиняет боль тому, кто осмеливается к ней повернуться. И эта боль — не признак ошибки. Наоборот, это главное доказательство того, что человек движется в правильном направлении.

Платон, конечно, имел в виду нечто большее. Для него истинная реальность — это не то, что видят глаза [даже привыкшие к свету], а то, что постигает ум: вечные, неизменные идеи. По отношению к ним даже реальные вещи под солнцем — лишь бледные копии, а тени на стене пещеры — это уже копии копий. Философский спор о том, существуют ли такие идеальные образцы, длится две с половиной тысячи лет, и я не претендую на то, чтобы поставить в нём точку. Однако одну вещь Платон сформулировал гениально и безотносительно исхода этого спора: у реальности есть степени. Человек вполне может прожить жизнь на самом низшем её уровне, искренне считая его единственно возможным, и не желать ничего большего. И не потому, что он глуп. А потому, что на этом нижнем уровне — не больно.

Мы ещё вернёмся к мысли о том, что реальность многослойна. Но пока давайте запомним главное: там, в пещере, за спинами узников стоят люди, которые проносят предметы перед огнем. Тени на стене не появляются сами по себе. Их кто-то целенаправленно показывает.

Атомы и упрёк чувств

Примерно в те же годы, когда Платон писал своё «Государство», в Абдерах, на фракийском берегу, жил человек, ответивший на вопрос о реальности прямо противоположным образом — и его ответ по сей день остается ближе к тому, как описывает мир современная физика. Демокрит учил, что существуют только атомы и пустота. Атомы — это неделимые, невидимые, вечные частицы, различающиеся формой, порядком и положением, а пустота — то пространство, в котором они движутся. Всё остальное — лишь временные соединения, которые складываются и распадаются. Из этого он вывел следствие, опередившее европейскую науку на две тысячи лет: «По установлению — сладкое, по установлению — горькое, по установлению — тёплое, по установлению — холодное, по установлению — цвет; в действительности же — атомы и пустота». Сладость не содержится в самом мёде. В мёде есть лишь атомы определённой формы, а сладость возникает, когда эти атомы встречаются с языком; она — не свойство вещи, а событие на границе вещи и тела. Цвет не заключен в розе: в ней есть нечто, что при встрече с глазом воспринимается как красное, но само по себе оно красным не является. То, что мы принимаем за мир, — не сам мир, а его отпечаток на нас, и отпечаток этот скроен по нашей мерке, а не по мерке вещи.

Это был первый в истории мысли шаг к тому, что через двадцать веков назовут разделением на первичные и вторичные качества, а ещё через три столетия — нейронаукой восприятия.

Но от Демокрита до нас дошел ещё один фрагмент, менее известный и, на мой взгляд, куда более глубокий. Античный врач Гален передаёт его суть так: разум, установив, что в действительности есть только атомы и пустота, а цвета и вкусы — лишь субъективное мнение, торжествует над чувствами. И тогда чувства отвечают ему: «Жалкий ум! Взяв от нас свои доказательства, ты нас же и низвергаешь? Наше падение — это твоё падение». Остановитесь на этом моменте. Откуда ум вообще узнал об атомах? Из наблюдений: из того факта, что вещи истираются, испаряются, растворяются, что запах разносится по воздуху. Всё это дали уму глаза, нос и руки. Он взял их показания, выстроил из них теорию и, едва построив, объявил эти показания недостоверными. Но если недостоверны чувства, то недостоверно и всё, что на них построено, — включая сами атомы. Разум, отменяющий чувства, рубит сук, на котором сидит.

Демокрит сам увидел эту уязвимость в собственной теории и оставил её как предупреждение — причём не чувствам, а уму: ты не можешь выйти за пределы мира, в котором стоишь, чтобы объявить его ненастоящим; у тебя нет иной опоры, кроме той, которую ты сейчас объявляешь ненадёжной. Это та же метафора корабля Нейрата из второй главы, только придуманная на две тысячи лет раньше. Она нам ещё понадобится, когда мы дойдём до гипотезы симуляции: любой аргумент против реальности мира вынужден брать свои предпосылки из этого самого мира.

Пинок по камню

Шестого августа 1763 года, выйдя из церкви, британский мыслитель Сэмюэл Джонсон и его молодой почитатель Джеймс Босуэлл заговорили о философии епископа Беркли. Босуэлл заметил, что учение Беркли о несуществовании материи невозможно опровергнуть — даже при том, что все абсолютно убеждены в его ложности. «Никогда не забуду, — пишет Босуэлл, — с какой быстротой Джонсон ответил, со всей силы пнув большой камень, так что его нога даже отскочила: "Я опровергаю его вот так"». Этот пинок вошёл в историю как ярчайший образец здравого смысла, торжествующего над заумной философией. И он же — идеальный образец того, как здравый смысл промахивается.

Джордж Беркли, ирландский епископ, опубликовавший в 1710 году «Трактат о принципах человеческого знания», вовсе не был безумцем, отрицающим существование камней. Его аргумент был кристально прост и до сих пор не имеет прямого логического опровержения. Что я вообще знаю о камне? Его цвет — это ощущение моего зрения. Его твёрдость — ощущение осязания. Его вес, его холод, звук, с которым он падает на землю, боль в ударившей его ноге — всё это лишь ощущения. Кроме них мне о камне не дано [и не может быть дано] ничего, потому что всякое «дано» — это уже акт восприятия.

Философы говорят: за нашими ощущениями стоит материя — некий немыслящий носитель, который их вызывает. Но попробуйте показать мне эту материю отдельно от ощущений. Вы не сможете, ведь вы никогда не выходили за пределы собственного восприятия, чтобы сравнить его с тем, что якобы находится за ним. Значит, «материя» — это не факт наблюдения, а всего лишь предположение, причём пустое. Оно ничего не объясняет, потому что никто так и не сумел внятно сказать, как немыслящая, протяжённая в пространстве вещь способна порождать в нас мысль и чувство. Отбросьте идею материи — и в реальности ничего не изменится: камень останется тем же камнем, со всеми его привычными свойствами, просто потому, что все его свойства всегда и были только ощущениями. Esse est percipi — существовать значит быть воспринимаемым. И пинок Джонсона ничего не опроверг: боль в его ноге — это тоже форма восприятия, и Беркли первым бы подтвердил, что она совершенно реальна.

А почему же тогда камень продолжает лежать на своём месте, когда Джонсон от него отворачивается, и почему все видят один и тот же камень? Беркли отвечал: потому что его непрерывно воспринимает Бог. Мир — это не иллюзия, а связная система идей, которую Бог поддерживает в бытии, а мы читаем её так, как читают книгу, написанную на языке ощущений. В двадцатом веке об этом сложили известный английский лимерик: молодой человек удивляется, что дерево во дворе продолжает стоять, когда на него никто не смотрит, на что получает ответ: «Ваше удивление странно: я всегда во дворе, и потому дерево будет стоять, пока за ним наблюдаю Я, — искренне Ваш, Бог».

Звучит смешно, но это абсолютно точное изложение сути: Беркли заткнул прореху в своей системе Богом, и дыра эта зияла так широко, что закрыть её мог только Он. Уберите Бога — и останется вопрос, на который у чистого идеализма нет ответа: почему мир упорядочен так, будто ему совершенно всё равно, воспринимаю я его или нет?

Но обратите внимание: Джонсон, промахнувшись как философ, попал в цель чисто по-человечески. Он не стал выстраивать аргументы. Он ударил — и отскочил. Его тело выразило то, чего не смог сформулировать язык: реально то, что даёт сдачи. Он мог сколько угодно хотеть, чтобы камень подался, но камень не уступил. И вот это «не подался» и стало его настоящим, глубинным доводом. Только это был довод не в пользу существования абстрактной «материи», а в пользу чего-то совершенно иного, к чему мы ещё придём. Беркли был прав в том, что за ощущениями не прячется никакая доказуемая «материя». Но и Джонсон был прав: среди наших ощущений есть такие, которые абсолютно не подчиняются нашим желаниям. И именно это сопротивление, а не взгляд Бога, делает камень — камнем.

Очки, которые нельзя снять

Прочитав Беркли и Юма, Иммануил Кант ужаснулся выводам обоих и написал книгу, которая должна была спасти реальность от одного, а знание — от другого. Она называется «Критика чистого разума». Её главную мысль обычно излагают настолько путано, что стоит потратить один абзац, чтобы сформулировать её предельно ясно.

Кант соглашается с Беркли в исходном пункте: мы никогда не имеем дела с вещами вне нашего восприятия. Но вывод он делает совершенно иной. Восприятие, говорит Кант, — это не пассивная фотоплёнка, на которой мир оставляет свой отпечаток. Это активная форма, которую наш ум накладывает на всё, с чем сталкивается. Пространство и время — не свойства самого мира, которые мы в нём обнаруживаем; это сам способ нашего восприятия. Они — словно очки, через которые мы смотрим на всё вокруг. И снять их невозможно, потому что без них наши глаза попросту не видят.

То же самое касается причинности, единства, числа: это не то, что мы «вычитываем» из мира, а те инструменты, благодаря которым мы вообще способны его прочесть. Отсюда вытекает следствие, которое Кант сравнивал с переворотом Коперника: не наше познание подстраивается под предметы, а предметы — под наше познание. А значит, мы знаем о них не то, каковы они сами по себе, а то, каковы они для нас — как явления. Вещь сама по себе [ноумен] — то, что находится «за очками», — недоступна нам не из-за слабости нашего ума, а в силу самого его устройства. Мы можем лишь мыслить её как предел, за который нельзя заглянуть, потому что любая попытка туда заглянуть — это снова акт восприятия.

Обычно на этом месте люди останавливаются и делают ложный вывод: значит, мы ничего не знаем о реальности. Кант утверждал ровно обратное, и это второе, что необходимо понять. Именно потому, что пространство, время и причинность — это наши формы восприятия, всё, что предстает перед нами в их рамках, подчиняется им безусловно и без единого исключения. Именно поэтому математика достоверна, а физика возможна. Мы познаём явления не приблизительно и не «как бы» — мы познаём их по строгим законам, и более совершенного, лучшего знания не существует в принципе. Кант не отнимает у нас реальный мир. Он отнимает лишь иллюзорную претензию познать его иначе, чем он может быть дан существу, устроенному так, как мы. Явление — не иллюзия. Сон выдает себя тем, что не стыкуется с бодрствованием; иллюзия — это когда одно явление противоречит другим. А вот явление, полностью согласованное со всеми остальными, — это и есть то, что мы называем действительностью. И другой действительности у нас нет и быть не может.

Во второе издание «Критики» Кант, задетый тем, что его самого стали причислять к идеалистам, добавил ещё один фрагмент. Он назвал его «Опровержением идеализма», а в примечании к предисловию резко добавил: скандал для философии и общечеловеческого разума заключается в том, что существование вещей вне нас приходится принимать на веру, и если кому-то вздумается в нём усомниться, мы не можем противопоставить ему никакого убедительного доказательства. И Кант предложил такое доказательство. Я осознаю своё существование во времени — я точно знаю, что вот эта мысль была раньше той. Но чтобы зафиксировать время, нужна некая устойчивая точка отсчета, относительно которой измеряются перемены. Во мне самом ничего неизменного нет — внутри меня всё непрерывно течёт; стало быть, это устойчивое должно находиться вне меня. Внутренний опыт, само осознание себя во времени, возможен только при наличии внешнего опыта.

Декарт начинал с тезиса «я мыслю» и уже из него выводил существование мира. Кант же доказывает, что само «я мыслю» уже требует наличия мира. Нельзя осознавать себя в комнате без стен. Студенты Дональда Хебба в камере сенсорной депривации испытали это на собственном опыте.

Степени бытия

Нам осталось упомянуть ещё одного мыслителя, из тех, кого я обещал упомянуть. Его ответ на вопрос о реальности — самый странный, но для целей нашей главы самый важный.

Барух Спиноза, шлифовальщик линз, отлучённый от амстердамской синагоги в двадцать три года, построил философскую систему, в которой существует только одна субстанция — бесконечная, вечная и обладающая бесчисленными атрибутами, из которых нам доступны лишь два: протяжение и мышление. Эту субстанцию он называл Богом или Природой, ставя между этими словами знак равенства. Всё сущее — камни, тела, мысли, люди, звёзды — это её модусы: способы, которыми она себя выражает, точно так же, как волны — это способы существования моря. Мысль и тело — не две разные сущности, как считал Декарт, а одна и та же вещь, рассмотренная через разные атрибуты.

Человеческий ум — это, по сути, идея тела. В такой картине мира нет пропасти между субъективным «я» и объективным миром, которую нужно перепрыгивать с помощью сложных доказательств. Я — часть того же самого целого, что и всё остальное. Вопрос о том, есть ли что-то за моими восприятиями, здесь даже не ставится, потому что мои восприятия — это и есть тот самый способ, которым природа существует в данной конкретной точке пространства и времени.

Но я упоминаю здесь Спинозу ради одного его утверждения, которое часто обходят стороной. В шестом определении второй части «Этики» он пишет: «Под реальностью и совершенством я понимаю одно и то же». Реальность для него — это не бинарный признак, который либо есть, либо отсутствует. Реальность — это величина. Вещь тем реальнее, чем больше в ней силы существовать и действовать, чем больше она способна производить следствий и выдерживать внешние воздействия. Вещи различаются не только тем, что они существуют, но и тем, насколько интенсивно они существуют.

Спиноза в этом подходе не первый: у Платона тени менее реальны, чем сами вещи, а вещи менее реальны, чем идеи; у Аристотеля и средневековых схоластов бытие тоже имеет свои степени. Но у Спинозы эта градация напрямую связана с силой: реально то, что обладает способностью к действию. Мысль о льве и живой лев — оба существуют. Но живой лев существует в несравненно большей степени, потому что способен на несравненно большее: он может оставить след, растерзать жертву, умереть, произвести потомство. А вот мысль о льве способна лишь на то, что я сам ей позволю. У реальности есть своя шкала, и мерилом на ней служит способность вещи действовать помимо моего на то согласия.

Соедините теперь идеи всех пятерых. Платон: реальность имеет степени, и чувственный мир, где мы испытываем боль, — лишь тень мира идей. Демокрит: то, что мы воспринимаем, — это лишь слепок, сделанный по нашей собственной мерке, но отменить восприятие означает отменить и того, кто его воспринимает. Беркли: за восприятием невозможно обнаружить ничего, кроме самого восприятия. Кант: наше восприятие оформлено нашим собственным сознанием, но внутри этой формы мир познается достоверно, а само мое «я» требует наличия чего-то внешнего, чтобы вообще существовать. Спиноза: реально то, что обладает силой; реальность — это измеримая величина.

Ни один из них не сказал в точности того, к чему веду я. Но все пятеро, каждый со своей стороны, вплотную подступили к одному и тому же ответу. Нам осталось лишь его назвать.

Что мы знаем теперь

Прежде чем сделать это, необходимо посмотреть, что за три последних века добавилось к этому философскому спору. А добавилось многое, и в одном отношении новые знания сделали вопрос о том, что такое реальность, даже более острым, чем во времена Платона.

Начнём с того, что современная наука подтвердила догадки Демокрита и Канта почти буквально. Цвета как такового в объективном мире не существует. Есть лишь электромагнитное излучение разных длин волн; человеческий глаз содержит три типа колбочек, чувствительных к разным участкам спектра, а мозг сравнивает их сигналы и конструирует то, что мы называем красным цветом. Причём конструирует он его не из самой волны, а из соотношения сигналов и собственных ожиданий относительно того, каким должно быть освещение. В феврале 2015 года об этом узнал весь мир благодаря знаменитой фотографии платья, которое половина людей видела бело-золотым, а другая половина — сине-черным. Фотография была одна, длины волн — те же самые, но разные мозги, по-разному оценившие источник света, вычли из визуальной информации разные составляющие и получили в итоге разные цвета. Никто не ошибался, и никто не был объективно прав: цвета на самом снимке просто не было.

То же самое происходит со звуком — в физическом пространстве есть лишь колебания давления воздуха, а не сам звук. То же касается и твёрдости: камень, от которого в знаменитом споре с Беркли отскочила нога доктора Джонсона, на атомарном уровне почти целиком состоит из пустоты. То, что не пустило ногу дальше, было не плотным веществом, а электромагнитным отталкиванием между внешними электронными оболочками атомов ботинка и атомов камня. Даже собственное тело мозг не воспринимает напрямую, а конструирует. В 1998 году Мэтью Ботвиник и Джонатан Коэн доказали это в эксперименте с резиновой рукой: если положить перед человеком искусственную кисть, спрятав настоящую, и синхронно поглаживать обе кисточкой, то уже через минуту испытуемый начинает ощущать резиновую руку как свою собственную. Он вздрагивает, когда по ней бьют молотком, а его мозг ведёт себя так, словно рука настоящая. Ощущение «это моё тело» — вовсе не изначальная данность, а рабочая гипотеза, которую мозг непрерывно проверяет и готов полностью пересмотреть всего за шестьдесят секунд.

Нейробиолог Анил Сет подвёл этому итог формулой, которая звучит скандально, но описывает ситуацию абсолютно точно: восприятие — это контролируемая галлюцинация. Мозг не принимает мир пассивно, как экран принимает транслируемое на него изображение. Мозг непрерывно предсказывает, каким именно должен быть сигнал от органов чувств, сравнивает это предсказание с тем, что реально поступило, и вносит корректировки на основе выявленных расхождений. То, что мы переживаем как уверенное «я вижу», является лишь лучшей на данный момент гипотезой мозга о причинах сигнала, а не самим сигналом. Галлюцинация и нормальное восприятие опираются на один и тот же нейронный механизм; разница лишь в том, что восприятие строго контролируется ошибками предсказания, поступающими из внешнего мира, а галлюцинация — нет. Если отключить поступление этих поправок снаружи — с помощью непроницаемых очков, мягких манжет на руках и монотонного гула кондиционера, — то контролируемая галлюцинация станет неконтролируемой всего за трое суток. Канадский психолог Дональд Хебб в своих экспериментах по сенсорной депривации тогда ещё этого не знал, но на практике сделал именно это.

Заметьте, что в самой этой формуле уже заложен ответ на главный вопрос нашей главы, и я хочу, чтобы он прозвучал ещё до всяких философских выводов. Что именно превращает галлюцинацию в подлинное восприятие? Вовсе не яркость, не степень детализации и не убедительность картинки — галлюцинации порой бывают гораздо ярче и убедительнее реальности, а испытуемые Хебба описывали привидевшихся им белок как совершенно живых и настоящих. Восприятие формирует именно ошибка предсказания: та информация, которая неожиданно приходит извне и не совпадает с нашими внутренними ожиданиями. Мозг понимает, что имеет дело с объективным миром, а не варится в собственном соку, только по одному-единственному признаку — по тому, что мир постоянно его одёргивает и поправляет.

Реальность — это и есть источник поправок. Там, где этих поправок нет, где всё без остатка сходится с нашими ожиданиями, мозг полностью перестаёт отличать внешнее от внутреннего. Ведь отличить одно от другого можно только в момент их столкновения и несовпадения.

Теперь перейдём ко второй половине современной картины мира, и она выглядит куда тревожнее. Мы построили ту самую пещеру Платона. Причем не в переносном смысле, а буквально. Существует шлем виртуальной реальности, надев который человек видит перед собой обрыв, и у него физически подгибаются колени от страха, хотя он твёрдо стоит на полу посреди безопасной комнаты. Существуют сгенерированные нейросетями видео, где реальные люди произносят то, чего никогда не говорили, и эти подделки визуально неотличимы от правды. Есть алгоритмическая лента новостей, которая показывает каждому пользователю мир, идеально подобранный под то, во что он уже и так верит. В этом уютном информационном пузыре, прямо как на стене платоновской пещеры, все тени логично согласуются между собой, и можно годами состязаться в том, кто точнее угадает форму следующей тени. За алгоритмической ширмой ходят конкретные люди с предметами в руках, и мы даже знаем имена владельцев этих корпораций.

И, наконец, существует аргумент, который в 2003 году философ Ник Бостром сформулировал в строгой логической форме: если цивилизации в принципе способны когда-нибудь достичь уровня, позволяющего создавать симуляции сознательных существ, и если они решают это делать, то симулированных умов в итоге окажется в миллиарды раз больше, чем биологических оригиналов. А значит, чисто статистически, для любого случайно выбранного разума — включая ваш собственный — вероятность оказаться внутри симуляции несопоставимо выше, чем вероятность быть обитателем базовой реальности. Этот аргумент не доказывает на сто процентов, что мы живём в матрице. Он лишь вероятностно показывает, что истинным должно быть одно из трёх утверждений: либо цивилизации вообще не доживают до создания таких технологий, либо доживают, но по каким-то причинам отказываются ими пользоваться, либо мы с вами, скорее всего, уже находимся внутри искусственной симуляции.

Если Декарт со своим гипотетическим злым демоном-обманщиком предлагал нам просто изящное мысленное упражнение, то Бостром вывел жёсткую вероятностную оценку, и отмахнуться от неё так же легко, как от декартовских сомнений, уже не получается.

И тем не менее я хочу подчеркнуть: все эти высокотехнологичные новшества, при всей их пугающей мощи, не опровергают ни одного из упомянутых нами пяти философов. И вот почему. Гипотеза симуляции, как и злой дух Декарта, как и «мозг в колбе» Хилари Патнэма, как и концепция иллюзорного сна, устроена по одному и тому же принципу: они предлагают нам мир, который по всем своим физическим и логическим параметрам абсолютно неотличим от того, что мы привыкли называть реальным. В этой абсолютной неотличимости кроется их сила как философских аргументов, но в ней же заключается их полное бессилие во всём остальном. Если матрица сопротивляется удару ботинка в точности так же, как настоящий камень; если внутри симуляции нерушимо действуют законы причинно-следственной связи; если в ней по-настоящему умирают и больше не возвращаются; если в ней другой мыслящий субъект может сказать вам твёрдое «нет» и не изменить своего решения — то что конкретно мы имеем в виду, когда заявляем, что эта реальность не настоящая?

По сути, мы лишь утверждаем, что за фасадом этого мира скрывается некая изнанка, о которой мы в принципе не можем знать ничего. А это в точности возвращает нас к кантовской «вещи в себе». Кант сказал о ней всё, что вообще имело смысл говорить: она является непреодолимой границей нашего познания, и её наличие ровным счётом ничего не меняет в том, как явления объективно сцеплены между собой внутри нашего опыта. Органы чувств Демокрита могли бы обратиться к современному Нику Бострому с тем же справедливым упрёком, с которым они обращались к разуму античных скептиков: откуда ты взял все свои умные посылки о компьютерных симуляциях, если не из наблюдений за этим самым миром? Мир, который проходит все мыслимые проверки на подлинность и ничем не выдаёт своей искусственности, является реальным в единственном смысле, в каком слово «реальный» вообще несёт хоть какое-то практическое содержание. Гипотеза симуляции не отнимает у нас реальность. Она лишь заставляет нас строже уточнить, чего именно мы требуем, когда просим доказать подлинность мира.

bannerbanner