
Полная версия:
Далёкое и близкое
– Васька, жарь к студенту, – скомандовал Вася Смолин, один из наших членов кружка,– скажи, что с обыском придут.
Я стремительно понесся к Токарскому. Окно его было открыто. Георгий Михайлович сидел, согнувшись над книгой.
– Сейчас к вам… с обыском… придут,– запыхавшись от быстрого бега, выпалил я.
Токарский встрепенулся.
– Спасибо, Иди к ребятам, Вася. Скажи им тоже.
И он торопливо закрыл книгу. Я побежал выполнять его поручение.
Минут через двадцать урядник, отец и двое понятых прошли к Токарскому. Члены кружка приникли к окнам его комнаты.
– А, гости дорогие! – приподнялся Токарский навстречу вошедшим. – Добро пожаловать!
Понятые и отец ответили на приветствие. Звиргздин – тяжелый массивный латыш с квадратным лицом, с шашкой и громадным револьвером – скомандовал:
– Ты, понятой, стой у дверей. Староста, раскрывай сундуки, ящики. Ты, другой понятой, принимай, что отберу.
– У вас, как я вижу, большая практика в делах такого рода, – заметил Токарский. – По чьему поручению действуете?
Урядник не отвечал. Были раскрыты сундук, ящик стола и чемодан – все несложное хозяйство Токарского. Урядник перекладывал книги, перетряхивал белье и, конечно, ничего предосудительного не обнаружил.
– Я имею предписание вас арестовать, если обнаружу материалы – сказал Звиргздин.
– Очень жалею, господин урядник, что не могу разделить вашего общества,– посочувствовал ему Токарский.
Мы за окнами фыркнули, услышав эту любезность. Урядник напустился на нас и, подойдя к открытому окну, рявкнул:
– Вы, прохвосты, чего ржете?
А за окном на улице озорно запели:
«Как у нас на троне
Чучело в короне.
Ай да царь, ай да царь
Православный государь»
– Обучили уже, господин студент, – зло сказал урядник.
– Видит бог, непричастен,– набожно отказался Токарский.
Звиргздин уехал ни с чем. Мы, кружковцы, торжествовали. Сельские
«лекоки и держиморды» в те времена были еще недостаточно опытны в делах политического сыска.
…После окончания школы в 1906 году отец не собирался держать меня дома. Подрастал следующий за мною брат, и надо было решать больной вопрос: куда именно пристроить старшего, т. е. меня?
По мнению отца, лучше всего живется сельскому интеллигенту – попу, дьячку, фельдшеру, писарю, учителю, следовательно, надо пробиваться к одному из этих званий. Он поехал за советом к фельдшеру Якову Васильевичу и вернулся от него убежденный, что самая лучшая доля на свете фельдшерская и из меня следует приготовить фельдшера. Для этого необходимо три года учиться в Кронштадтской военно-фельдшерской школе, а попасть в школу можно – так советовал Яков Васильевич, – воспользовавшись покровительством барыни, адмиральши Стеценко, что живет в Остроговицкой мызе. И отец решил съездить к этой барыни в ближайшее воскресенье, захватив меня с собою, чтобы товар лицом показать.
Глава IV
ЗА ПРОТЕКЦИЕЙ К АДМИРАЛЬШЕ.
Отец и мать знали, что адмиральша, как и всякая барыня, должна вставать поздно. Поэтому в намеченное для поездки воскресение меня рано не будили: можно было не торопиться. Однако я, встревоженный первым деловым выездом в мир, проснулся рано и, лежа на полу – кроватей для детей в нашей семье никогда не бывало – под самодельным одеялом из разноцветных лоскутков, размышлял о будущем.
Мне хотелось сделаться военным фельдшером, но боязнь жить три года среди чужих людей вызывала уже знакомое чувство тоски по дому. Хорошо бы еще раз заснуть и проснуться таким же опытным и ученым фельдшером, как наш старенький Яков Васильевич, думал я. Хорошо бы фельдшером сделаться тут же, в Выползово, и не ехать ни к адмиральше Стеценко, ни в далекий Кронштадт, который, как известно из географии, стоит на острове. Наконец, что такое Кронштадт? Это, по карте, коричневая точка на Финском заливе. Мои пространственные представления очень ограничены, и я не понимаю, как это на крошечной точке может стоять город, а в городе школа. Наконец, что такое город? Я видел город только на картинках в журнале «Нива», и ехать в город, да и не только ехать, но и остаться там на три года было жутко.
– Анна, поди-ка буди нашего фельдшера, – услышал я голос отца из сеней. – Я пойду, смажу телегу, да и поедем – нечего прохлаждаться. Слепни налетят, коню покоя не будет.
Мать подошла к моему ложу и необычно ласково окликнула меня. Я встал.
Сборы были коротки. Есть и пить не хотелось: ни до того было, но умываться пришлось и даже с мылом фабрики Жукова. Вошел отец, вытирая тряпкой руки, испачканные колесной мазью. Он, как и я, тщательно умылся, смазал волосы лампадным маслом и причесался роговым гребнем, в котором не хватало десятка зубцов. Потом все уселись пить чай и завтракать горячей картошкой с ржаными лепешками, смазанными подсолнечным маслом.
– Вот и отлетает первый птенчик из-под материнского крылышка – вздохнула мать.
Что-то зажгло у меня в груди, и я уставился глазами на начищенный самовар, который тянул какую-то заунывную мелодию. Отец ничего не ответил, продолжая завтракать.
– Хоть и много детей, а каждого жалко,– не унималась мать.
– Не расстраивай мальца, – сказал отец, вставая из-за стола. Он покрестился на большую старинного письма икону, которую выпросил у священника и которой гордился потому, что она много лет висела в церкви. Потом надел фуражку и пошел запрягать лошадь.
Торжественная минута отъезда приближалась. Вернулся отец, еще раз умыл руки и надел пиджак. Фуражку повесил на гвозди и сказал:
– Помолимся, чтобы счастье послал,– сказал он и подошел к иконе.
Мать чиркнула спичкой, чтобы зажечь лампадку перед иконой, головка спички отлетела на пол и вспыхнула на полу.
– Примета хорошая,– отметил отец,– Отлетит наш Василий, как эта головка от спички.
Мы встали перед иконой и закрестились. Отец вслух прочел «Царю небесный» и «Отче наш». После молитвы, надев фуражки, мы вышли из избы и направились к телеге.
Было уже жарко, несмотря на десять часов утра. Пчелы на отцовской пасеке деловито жужжали. Около рыжего Ваньки кружились слепни, но садится на него не решались: уязвимые места Ванькиного тела были изрядно смазаны ворванью распространявшей отвратительный запах. Ванька равнодушно прял ушами и пошевеливал хвостом.
– Езжайте с богом,– говорила мать, когда мы подходили к телеге, – не век дома жить. Надо и в люди пробиваться.
Посреди телеги возвышалось сиденье из соломы и сырой травы, покрытое старым половиком. Отец молчал, отвязывая от изгороди вожжи. Я взобрался на телегу и сел на мягкое сиденье. Проклиная больные ноги, мешавшие легко и безболезненно взобраться на телегу, сел отец. Ванька оглянулся, будто спрашивая: «Ну, уселись что ли? Не глядел бы на вас, право!» И, убедившись, что мы на месте, двинулся по усадебной дороге. Мать пошла следом за телегой, подтыкая торчавшую солому. Глаза матери наполнились слезами. Чтобы не расплакаться, я отвернулся.
Дорога до железнодорожной станции была мне знакома: я не раз ездил по ней встречать тетушку, но за станцией начинались места незнакомые, потянулись чужие поля, покрытые копнами ржи. По случаю воскресенья в полях было пусто.
Отец молчал и только изредка причмокивал, погоняя Ваську. Когда причмокивания не действовали, он обжигал его презрительным и обидным прозвищем «Холера» и шлепал по боку коня вожжой.
За полверсты до имения адмиральши он, наконец, обратился ко мне и сказал:
– Сними фуражку, когда с адмиральшей разговаривать будем.
– Ладно, – согласился я.
– Почет надо отдать, – пояснил отец,– Они, барыни почет любят.
– А мыза-то далеко? – спросил я.
– Видишь липовый лес – по-ихнему парк? Вот там и есть мыза.
Вскоре Ванька смело потащил нашу телегу по роскошной липовой аллее.
Листья на деревьях были неподвижны. Сквозь их зеленую толщу не могли пробиться солнечные лучи, и в этом липовом тоннеле был приятный полумрак. Но красота природы не занимала меня: сейчас предстоит увидеть ту таинственную адмиральшу, от которой зависит мое будущее.
Она представлялась мне такою же величественной, как Екатерина вторая, портрет которой я видел в учебнике Иловайского. Она будет смотреть на меня сверху вниз, протянет в мою сторону правую руку, всю в браслетах и в бриллиантовых кольцах, и скажет приятным, как музыка голосом:
– Определите мальчика в фельдшерскую школу!
При этом она приподнимет брови и слегка прищурит глаза, точь-в-точь как Екатерина в момент разговора с гоголевским Микулой. Так, казалось мне, будет говорить со мною адмиральша, а я буду стоять перед нею без фуражки и, услышав ее приказ, поеду определяться в фельдшерскую школу.
Во время моих размышлений Ванька сделал левый поворот, и мы оказались у небольшого здания мызной конторы. Ванька остановился. Мы слезли с телеги, и отец привязал коня к зеленому забору. Я принес для коня большую охапку измятой травы, которая под тяжестью наших тел сильно нагрелась, но Ванька, прежде чем приняться за корм, понатужился и сделал непристойность.
Отец сердито сказал:
– Сатана! Непременно здесь надо было!
И он сильно ударил коня по крупу ладонью.
– Где живет адмиральша? – спросил я, ничего не замечая, кроме конторы.
– Тут где-то, – ответил недовольно отец, обозленный бестактностью Ваньки.
Отец сердился на Ваньку не зря. Из конторы вышел какой-то господин и брезгливо спросил у отца, растягивая слова:
– Тебе кто разрешил здесь привязывать лошадей.
– Виноват, – смущенно ответил отец, – первый раз сюда приехал, не знал, где можно.
И отец снял фуражку.
– Убирайся к скотному двору, там и привяжи. А эту гадость из-под коня убери.
И господин вернулся в контору. Мы переехали к скотному двору, подобрав охапку до последней травинки, и унесли за двор Ванькины отбросы. Теперь надо было разыскать адмиральшу.
Величественное здание с белыми колоннами открывалось перед нами, едва мы прошли роскошную аллею из высоких акаций.
– Здесь она и живет, – решил отец.
Мы несмело подошли к высокому парадному крыльцу с длинными ступенями. Ступеней было много, как у здания Фондовой биржи в Петербурге. На крыльце никого не было. Мы остановились в нерешительности, не зная, подниматься ли нам на обширную веранду, за которой виднелась дверь, или подождать внизу. Конечно, лучше всего было бы найти черный ход, войти в кухню и поговорить с кухаркой, но, ни хода, ни кухни, ни кухарки не было видно. В минуту наших раздумий из дверей барского дома выбежал огромный пес, я стремительно спрятался за отца. Пес, однако, остановился наверху, потом оглянулся назад, нюхая воздух вздрагивающими ноздрями.
За собакой на веранду вышла сморщенная старушка, маленькая и худенькая. Приподняв руку с диковинными очками на палочке и оглядев нас через стекла, старушка спросила:
– Тебе что надо, мужичок?
– Мы к ее сиятельству, – ответил отец, почтительно снимая фуражку. Я тоже мгновенно последовал его примеру.
– Я адмиральша. По какому делу ты? – Адмиральша смотрела сверху, мы были внизу, как я и предполагал, но она была совсем не похожа на Екатерину вторую.
– Ваше сиятельство, – заговорил отец просительным тоном, которого я от него никогда не слышал,– помогите устроить мальчонка в школу фельдшеров. Век за вас буду молиться,– пообещал трудолюбивый отец.
– В школу фельдшеров? – переспросила адмиральша, удивленно приподняв брови.
– Так точно, ваше сиятельство. Семья большая, в деревне жить не у чего. Лошаденка да коровенка. Всю жизнь маюсь, у самого ноги болят вот уже десятый год. Пусть хоть сынишка выйдет человеком.
– В какую школу? – недоумевала адмиральша. – У меня нет школы фельдшеров.
– Так точно, ваше сиятельство, у вас нет. В Кронштадт я хотел бы, ваше сиятельство,– щедро титуловал отец. – Там школа, а в ней ваш братец за начальника изволят быть, ваше сиятельство.
– А-а! – вспомнила адмиральша.
– Ваше сиятельство, – задабривал отец титулом, – не откажите в помощи.
– А ты откуда, мужичок?
– Из Выползово. Ваше сиятельство. Смилуйтесь! Помогите!
Отец неожиданно опустился на колени, держа руки вдоль тела. Я стоял, как пень. Мои штаны сперва натянулись от руки отца. Я понял, что мне надо встать на колени. И вот мы оба стоим перед маленькой сморщенной старушкой. Собака тоже опустилась на все четыре лапы возле адмиральши.
– Как зовут тебя и мальчика? Где он учился?
– Григорий Дмитриев я, ваше сиятельство, а мальчонка – Васька, Василий то есть. Нынче он окончил министерскую школу в Ястребине, шесть классов прошел и свидетельство получил.
– Хорошо, я постараюсь помочь,– решила адмиральша.– Да вы встаньте. Подождите.
Адмиральша и ее пес, уже успевший прогуляться по аллее, вернулись в дом. Мы остались стоять на коленях: вероятно отец решил, что так вернее будет успех поездки.
– Встанем,– шепнул я отцу.
– Нельзя, стой,– так же тихо ответил он…
Так стояли мы перед крыльцом минут пятнадцать. Мимо нас прошел господин, прогнавший отца от конторы.
– Скулишь? – презрительно спросил он.
– Скулю, – ответил отец. – Сына учить надо.
– Кто это? – спросил я у отца шепотом про уходившего человека в круглой соломенной шляпе, одетого в великолепную серую пару, в желтых ботинках и с тросточкой.
– Должно быть, управляющий.
Мы продолжали стоять. Стало больно коленям, потому что под ними был гравий.
Опять выбежала собака, а за нею медленно вышла адмиральша с письмом в руках.
– Вот это письмо, – произнесла она, – адресовано моему брату адмиралу Стеценко. Ты найдешь его в Кронштадте. Я прошу за твоего мальчика. Идите, и да поможет вам бог устроиться.
– Премного благодарен вам, ваше сиятельство! – И отец поклонился, коснувшись лбом земли. Потом встал, поднялся по ступенькам к адмиральше и взял письмо.
– Дай бог, чтобы мальчик устроился, – повторила адмиральша. – Поезжайте. Брат поможет
– Счастливо оставаться, ваше сиятельство!
– Не сиятельство, а превосходительство,– поправила старушка хитрого отца и при этом милостиво улыбнулась.
Не надевая фуражек, мы пошли обратно по аллее. Собака провожала нас и нюхала воздух, наполненный странными для нее запахами дегтя и колесной мази.
– Всегда, Васюха, лучше перекланяться, чем недокланяться, – сказал отец, когда мы удалялись от дома адмиральши. – Наше дело мужицкое.
Письмо отец донес до телеги, завернул его в лист бумаги, положил в фуражку и осторожно, чтобы не помять, надел фуражку.
– Смотри, не вымажи письма, – сказал я отцу. – Волосы то у тебя в масле.
– И то, правда, – спохватился отец и переложил письмо в мою фуражку.
Ванька, съевший траву, поглядел на нас, видно желая спросить, удачна ли поездка, фыркнул, встряхнув головой, и преступил с ноги на ногу.
Мы тронулись обратно. Отец славословил бога и адмиральшу. Я осторожно достал письмо из фуражки и на конверте прочел: «Его превосходительству А.К. Стеценко». Мы оба были довольны. Теперь мне хотелось везти это письмо в Кронштадт и быть кем-то значительным.
На станции отец завернул в постоялый двор. Мне он принес булку за шесть копеек, а себя угостил водкой, так что всю дорогу весело разговаривал и рисовал мне счастливое будущее.
– Вот сделаешься фельдшером, – мечтал он, – человеком будешь. Назначат тебя на корабль, либо в крепостной лазарет. Жалованье пойдет, одежа готовая. Другим братьям дорогу укажешь, их ведь у тебя четверо. Да и мне ноги вылечишь.
Измаялся я с ним. Свет не мил. Он подхлестывал Ваньку, то называя его «красноселом», то «бродягой». Отец был счастлив, как только может быть счастлив отец, создавший для сына широкую, ясную дорогу в жизнь.
Я трогал в фуражке хрустящее письмо и чувствовал, как оно мне дорого.
«Зачем он шапкой дорожит?
Затем, что в ней донос зашит»,-
вспомнились стихи из «Полтавы». Мне тоже захотелось сказать о письме стихами, и я долго прилаживал слова друг к другу. Но слова не укладывались в стройные стихи и мешали друг другу. Наконец, уже на пол дороге к дому получилось:
Зачем он шапкой дорожит?
Затем, что в ней письмо лежит.
Письмо от маленькой старушки
О новом фельдшере с избушки.
К концу пути отец заснул, и Ванька, лишенный руководства, едва тащил телегу, очевидно, не желая тревожить спящего хозяина.
Глава V
В КРОНШТАДТ.
Подготовка к поездке в Кронштадт для поступления в военно-фельдшерскую школу заняла немного времени. Среди разнообразных забот во время сборов особенно тревожным был вопрос об обуви. В улигах ехать и думать нечего: Кронштадт не Выползово. Нужны были сапоги. Отец заказал сапожнику Михайле собрать необходимый материал. Михайла купил за полтинник голенища и обещал к ним приделать головки, предупредив, что за работу возьмет улей с пчелами.
Мать сшила штаны из особо прочного материала – из «чертовой кожи» и ситцевую рубашку. Расцветка этой рубашки мне очень нравилась: сверху вниз по ней тянулись по белому фону черные полоски. А между ними ровными рядами был посеян черный горошек. Пуговицы к рубашке мать пришила зеленые, а штаны сделала с одним карманом для носового платка. Курточка из домашнего сукна еще не устарела ни по качеству, ни по размеру. Фуражка тоже годилась. Сапоги были сшиты за три дня. Я был вполне подготовлен к отъезду. Скоро, совсем скоро надо было трогаться в далекий путь.
Накануне выезда я ходил как в воду опущенный. Подолгу стоял у болота, где когда-то целыми днями жила наша стайка, сходил к старой башне, поднялся на косогор, памятный своими лагунками. Казалось мелочь деревенской обстановки наводила на грустные размышления и вызывала из памяти неувядающие картины, оторваться от них было больно и грустно. Но ехать все-таки было нужно.
И мы поехали, напутствуемые благословениями, вздохами, причитаниями и слезами матери. За поворотом дороги скрылось Выползово. Отец, брат Оська, взятый на станцию, чтобы пригнать обратно лошадь, и я молчали всю дорогу. Станция на время рассеяла тоску по родне. Не вспоминая о деревне, можно было рассматривать пути, станционный колокол, диковинный телеграфный аппарат. Оська попрощался и пошел к телеге. У меня защемило в груди, и к горлу подкатился комок. Однако не заревел. Подходил поезд. Резко ударили один раз в колокол. Блестя мощными рычагами, прошел паровоз, а за ним, постепенно замедляя ход классные вагоны – синие, желтые, зеленые.
Боязливо идя за отцом, который в одной руке держал два билета, а в другой корзинку с «гостинцами» для родственников, у которых мы должны были остановиться в Петербурге, мы вошли в вагон. Я сел у открытого окна и увлекся картиной станционной суеты.
Второй звонок, третий… Переливчатый свисток обер-кондуктора, мощный ответ паровоза. Поезд дернуло и покачнуло. Я бросился к противоположному окну и со слезами смотрел в ту сторону, где за горизонтом находились дорогое Выползово. Прощай, деревня, болото, башня и все, все!
За окном вагона медленно плыли назад чужие поля и леса, мелькали телеграфные столбы, будки, путевые сторожа с зелеными флажками. Приехали на станцию Вруда. Вошли новые пассажиры, но мальчиков не было. Один я еду, одного меня завозят на чужую стороны! И опять захотелось плакать. Однообразно следовали одна за другой станции. Волосово… Гатчина… Лигово. На горизонте появилось черное, густое облако.
– Питер, – сказал отец, указывая на облако,– Семнадцать верст осталось.
Наконец и Петербург. Замелькали пригородные здания. На одном я прочел крупную надпись: «Тентельевский химический завод». Поезд потряхивало на стрелках. Вскоре он вошел под стеклянную крышу из мелких закопченных стекол, и в вагоне стало темно. Все засуетились, затолкались, забирая вещи.
– Ну, приехали! Пойдем и мы,– сказал отец и взял наш узелок.
С потоком людей мы дошли до паровоза, который шипел и тяжко вздыхал после совершенного пробега. Я с уважение смотрел на него и на двух черных машинистов, смотревших на народ из высокой двери. Вышли на привокзальную площадь. Мимо нас ехали извозчичьи пролетки, звонили конки. Одна из них остановилась. Отец, подталкивая меня, говорил:
– Лезь, лезь по этой лесенке наверх!
Я полез и выбрался к двум диванчикам на крыше вагона. Мы уселись, поставив корзинку на сиденье. С высоты конку была видна широкая улица, залитая народом, подводами, извозчиками. Посреди улицы протекала река. Отец назвал ее Обводным каналом.
Конка неистово зазвонила, лошадь тронулась, и мы поехали к каким-то Нарвским воротам.
Там, где сейчас шестиэтажные дома Кировского района, Дворец Культуры, универмаг, асфальт, десятки трамваев, сады и парк – там, в 1907 году были беспорядочно раскиданные желтые деревянные домики для рабочих и стояли закопченные фабричные корпуса с большими черными трубами – палками, из которых валил густой черный дым. Многие домики уже постарели, покривились, намытые стекла на окнах блестели цветами радуги или были неприятно серы. О мостовых на многих улицах не было и помина. Вдоль длинных заборов были проложены мостки из досок. По ним брели грязно одетые люди. Пивных и трактиров великое множество. Среди этого хлама построек, пыли, грязи, дыма, фабричных труб величаво вздымались Нарвские ворота: величие и нищета, гордость славой и ничтожество.
Мы сошли с конки и разыскали Сутугину улицу. Она оказалась тут же вблизи ворот. На этой улице отец разыскал дальнюю родственницу Анну Ивановну. Она любезно приняла нас в своей маленькой квартирке из двух комнат и кухни. Я познакомился с ее сыном Митей и вечером катался в его крошечной лодочке по узенькой речонке, которую почему-то называли Бумажным каналом.
На другой день мы поехали в пароходную кассу и купили билеты на колесный «Архангельск». Наши места оказались на носу парохода. Как очарованный, смотрел я на жизнь Невы. На реке было так же шумно, как и на городских улицах: свистки, звон цепей, ворчанье, уханье, командные окрики смешались в какой-то звуковой муравейник. Наш «Архангельск» оглушительно загудел и, глухо шлепая по воде плицами, медленно отчалил, взяв курс на Кронштадт.
Баржи, буксиры, пароходы и пароходики остаются позади. Чем ближе к устью Невы, тем их становится все меньше и меньше. Наконец, мы одни в бескрайней глади воды. Это взморье. Ветер свежеет. «Архангельск» содрогается от работающей машины, сильно дымит и борется с волнами. Начинается легкая килевая качка. Я стою на носу парохода, с трудом выглядывая за высокий борт, и жадно любуюсь гребнями волн, облаками, чайками. Когда становится холодно от сильного ветра, дующего навстречу, бреду по ускользающей из-под ног палубы в каюту для пассажиров.
В каюте душно. Чувствуется запах машинного масла, плавает сизый табачный дым. Пассажиры ведут беседу, стараясь перекричать шум колес. Какой-то купец в расстегнутой поддевке и глухом жилете с цепочкой через все брюхо орет:
– Кронштадт неподступен. Пушек в нем несметное число. Так что всякого гостя угостит за мое почтение.
Слушатели его – мелкие чиновники, солдаты. Матросы, торговцы – молчат. Наконец, один пехотинец не выдерживает:
– Да залив-то широк. Корабль идет шибко – попади-ка в него.
– И ничего скандального, – возражает купец. – Во-первых, весь залив, что твое решето, на квадраны разбит, и квадраны те пристреляны. В любой влепят за милую душу, как по особому заказу хоть оптом, хоть в розницу. Ну а второе, конечно, мины.
– Мины? – не понимает старушка.
– Мины, бабушка, – подтверждает купец. – Старинные мины; при покойном его величестве Николае Павлыче, царство ему небесное, поставлены.
– А что такое – мины? – заинтересовывается и солдат.
– Мины, служивый, это а-агромадная медная бочка, что тебе паровой котел, а либо чан, по-нашему, по-торговому. И начинена эта бочка порохом, как твой патрон от винтовки. Опущены эти мины на дно морское и соединены током, а может и чем другим. Про то нам неведомо и знать, не дано. Днем и ночью в крепости дежурят у кнопок и море в трубы осматривают. Как чуть что – чик! – и ваших нет: полетит на воздух броненосец, а либо крейсер – что попадется, одним словом. Вот она, какая мина!
– Здорово! – изумляется солдат, а старушка крестится; видно ей страшно от рассказа купца о непонятных минах.
– Здорово ни здорово, а знал государь ампиратор, как и чем укреплять град Петров.
– Поди, порох-то в бочках и отсыреет, – сомневается мастеровой.
Купец смотрит на него с сожалением к неосведомленности своего слушателя, замечает:
– Экая ты чушка, парень! Там уже так устроено, что не отсыреет.
В другом углу каюты старая монашенка ведет речь об отце Иване Кронштадтском.
– Святой жизни человек, милые. Живет в небольшом домике. Сторож у него, старичок. Нельзя без сторожа и угоднику божию: народ нынче напористый, норовит все вперед, все напрядки да прямо в хоромы лезет. И вот, любезные, – точно сказку рассказывая, певуче продолжает монашенка, – собираемся мы, люди божии, во дворе. Народу видимо-невидимо. Ну, что тебе тараканов за печкой. И ждем. Ждем час, другой. И вот выходит он, сердечный, светел ликом. И благодать божия у него из глаз так и струится, так и струится. Все падаем ниц. «Встаньте, люди добрые, – говорит он. – Единому богу, его матери, угодникам да царю земному кланяться надлежит, а я такой же грешник, как и вы». Ну, люди встанут, глядят на него, а от него словно сияние над волосками, сподобился, значит. И такой он ласковый, что словами не сказать. Подойдет к той, что поближе, и скажет ангельским голосом: «Знаю, чего хочешь, милая. Ну, иди с богом, помолюсь за тебя». И кому скажет такое, все болезни и всякое горе, как рукой снимет. Сам он такой с виду простой,– продолжает умиляться монашенка, – а глаза херувимские. И бородка божественная, Христова, крестик на груди брильянтовый. А за всякого, родные мои, борется, молитву возносит отец Иван.

