
Полная версия:
Занавес остаётся открытым
Что потом было с этим кружком? Выбрала ли я тему?
Почему не довелось мне быть на её знаменитом спецкурсе по Маяковскому, куда сбегали от всех преподавателей студенты нашего курса в полном составе?
Нет, не ради одной науки судьба привела меня под своды этих широких и мрачных коридоров (теперь здесь СИНХ, по улице 8 Марта).
Она, а может быть, ещё, великая мамина Мечта – не отпустили меня никуда. Предопределённая свыше встреча состоялась.
Первые два курса промелькнули, не оставив от учёбы ярких следов. Кроме разве экзамена по латыни. Этот курс продолжался два года. Глубокий старик, мёртвый язык и такой страх перед экзаменом, которого у меня не было ни разу в жизни ни до, ни после! Запомнилось чувство: еду в трамвае и страстно хочу, чтобы трамвай перевернулся… Ну хоть что-нибудь случись! Пусть я лучше умру побыстрее, только бы избежать этой медлительной казни, этого позора – я не знаю латынь!
Эбергардт всё-таки внушал уважение: мне было стыдно! Но вот только сейчас по прошествии стольких даже не лет, а десятилетий, подумалось: он, наверное, не мог нас ничему научить, потому что и сам не знал эту латынь. Осталось что-то от старой гимназии… А теперь он уже в глубоком маразме. Как иначе объяснить, что я получила по латыни четвёрку?
Остальные экзамены не запомнились. Все идут по шаблону: сначала зубрёжка, потом лёгкий трепет перед входом в аудиторию, где идёт экзамен, подготовка, рассказ, оценка в зачётку – и ты на свободе. В университете я уже не была так увлечена учёбой, как в военные годы в школе.
Да и то сказать: одной истории КПСС, политэкономии, семинаров всяческих по трудам «классиков марксизма-ленинизма» было более половины от всей учебной программы, в которые я влюбиться не могла! А тройки получать не имела морального права перед семьёй.
Запомнилось: сижу в читальном зале, конспектирую работу В.И. Ленина «Что делать?» Передо мною вопросы к семинару. Какое это мучение – читать и ничего не понимать! Сколько ненависти в каждом абзаце! Сколько ничего не говорящих ни уму, ни сердцу имён политических и идейных противников!
И так все пять лет… А ближе к выпуску ленинская работа «Марксизм и эмпириокритицизм». Громятся один за другим Юм, Беркли и ещё десятки философов, политиков, экономистов! А мы не знаем и, главное, не должны знать, что думали, что говорили, что писали сами эти Юмы, Беркли и другие. Они не правы, и всё тут!
Помню, грызли мы, грызли эту работу, я оказалась почти самой натасканной, потому что экзамен сдала благополучно, а вот многие нахватали за эту работу троек. Тройка не давала в наше время права на стипендию.
На лекциях политического и философского профиля, от которых остался унылый и тусклый свет, сумел выделиться своими шоу только один – Лев Наумович Коган. У многих студентов он имел успех: умён, начитан, остроумен, Дон Жуан. От себя добавлю: развязен. Циник. У начальства в фаворе.
А вот Борис Фёдорович Загс, читавший нам курс зарубежной литературы, да так читавший лекции о Шекспире, что в перерыве студенты в слезах лежали на столах – оказался начальству не по вкусу.
Это единственная история травли прекрасного специалиста, которая протекала на моих глазах. Сначала его перевели в Институт иностранных языков – и тогда наши студенты побежали на его лекции туда.
Потом и оттуда убрали, назначили директором школы. В последние годы понизили до рядового преподавателя…
Он имел феноменальную память, помнил всех своих студентов, всех учеников. Маша Козлова пришла к нему как-то в школу по делу (он был ещё директором), и он, взглянув на неё, спросил: «Ваша фамилия Крутикова?» Это через много-много лет. Я не знала об этом его свойстве и, встречая его в Белинке, всегда прошмыгивала мимо.
Я заболела в университете застенчивостью, мне он казался недосягаемым. А поздоровайся я тогда с ним, вдруг он заговорил бы со мной? Нет, это слишком! Так что я впадала в столбняк от великого почтения, даже благоговения от его неординарной личности. Себя я считала серенькой, случайной в яркой толпе разнообразно талантливых студентов на нашем курсе. А если бы он помнил меня, то как мог оценить моё поведение: прошмыгну и не поздороваюсь даже! А если я обидела его – и не раз? Утешаюсь мыслью: может быть, всё-таки он понимал, что есть такая форма чистого поклонения, как полное молчание?
Борис Фёдорович! Знаю, меня сочтут за «чокнутую», но я верю, что Вы чувствуете моё раскаяние. Поверьте, я храню в душе моей тот след, который остаётся от встречи с благородным человеком. А Вы были для меня живым представителем мировой культуры, как же мне совсем-совсем юной, не робеть было перед Вашей эрудицией, Вашей начитанностью, Вашими знаниями. Ведь и своё увлечение литературой я тоже хранила в тайне.
Если же всё-таки я сумела обидеть Вас – простите меня: я знаю, Вы всё это слышите сейчас, и рада снять недоразумение.
Идёт 1951 год. Я осталась в университете, втянулась в учебную рутину. Душевная смута долго ещё не отпустит меня. Особенно трудны были в этом смысле первые два года.
Но вот летом, после 2-го курса, я по тур-путёвке впервые в жизни одна еду на Кавказ. Трудно забыть этот водопад ярких, разнообразных, радостных впечатлений: сколько новых встреч, знакомств, дружб…
Москва. Семейство Козловых. В тот раз дома был только отец и трое его сыновей. Узенькая длинная комната. Единственный диван. Но как они заботились обо мне, как опекали. Старший из сыновей Саша возил меня по Москве… Они проявили такую сердечность, что на долгие годы, да что там! – на всю жизнь стали почти родными для всей нашей семьи. И брат, и отец, приезжая в Москву, всегда шли к Козловым.
Майкоп. Добираюсь с пересадкой до места, откуда начинается наш маршрут. Гидом на этот раз оказался светловолосый мальчуган Женя, который до самого вечера показывал мне свой город. Запомнилось его выражение: «Я помесь негра с мотоциклом!» Откуда он возник? А из воздуха! Вся поездка – цепь, на которую чудеса нанизывались, как жемчужины.
И вот он, величественный Кавказ. Из глубины, из центра Кавказских гор, через хребты и перевалы идём к Хосте. Белоснежные ледники. Хмурые. Молчаливые леса, пышная тропическая растительность и в довершение ко всему – море!
Туризм тогда только-только начинался.
Сколько добрых, сколько весёлых лиц, сколько песен у костра, сколько смеха! Долго буду помнить и душистые луга, усыпанные цветами, и висячие мостики через грохочущие горные потоки, и скалы, нависающие над нами, и небо!
Вот, наконец, Хоста, потом Сочи, сказочный дендрарий… У меня сохранились фотографии от этой поездки.
Небо щедро вылило на меня тогда несколько ушатов праздничного неподдельного счастья! Душа окунулась в животворящий котёл и вынырнула из него обновлённой.
В поезде на обратном пути встреча с Рафиком. Стояли у окна, говорили обо всём. Успела узнать: армянин, женат, учится в аспирантуре в УПИ. Я больше не встречала его никогда. Этот Рафик на оставшиеся три года в университете был главной причиной того, что ни один мальчишка не сумел ко мне подступиться. Главное его достоинство – недосягаем! Судьба берегла меня от заземлённости и всегда – от пошлости. Рафик стал моей тайной. О нём не знал никто.
Перелом в учёбе наступил на третьем курсе. После каникул состоялось курсовое собрание, все делились впечатлениями. Выступала и я, рассказывала о музее Н. Островского в Сочи. Присутствовал на нём наш куратор Григорий Евсеевич Тамарченко. (Кураторами были оба супруга: и Анна Владимировна, и Григорий Евсеевич. Но в этот раз был только он.)
Вскоре после собрания помню наш с ним разговор в тёмном коридоре на втором этаже возле лестницы. У меня вырвалось отчаянное: «Григорий Евсеевич, оказывается, я ничего не знаю!» Это «открытие» я сделала, вернувшись из поездки. «Как сон пустой» прошли два года. Мне казалось, мои однокурсники ушли далеко вперёд… У нас была целая толпа отличников, но я утратила здесь этот статус и смотрела снизу вверх на Валю Догмарову, на Лёлю Логиновскую, на Милу Левину, на Надю Зеленскую, на Розу Подольскую… Все они казались мне очень умными, до них и рукой не дотянуться…
И тогда, у лестницы, Григорий Евсеевич рассказал о себе, как он, даже не закончив семилетку, поступил в ЛИЛИ (Ленинградский институт литературы и искусства), потому что друзья его старшего брата Давида занимались литературой. Он вспоминал, как ему было трудно, какое чувство горечи и печали пережил он на первых порах – и закончил: «Но теперь я сумею узнать всё, что захочу!»
Очень важный для меня разговор. Ни Григорий Евсеевич, ни я не подозревали, к каким последствиям он приведёт.
Я «включилась», наконец, в учёбу. Жизнь полна до краёв. Утром ежедневные лекции, после них – занятия в читальном зале университета, в Белинке, а по вечерам и в паузах между учёбой либо ко мне приедет кто-нибудь из друзей, либо я еду к ним в УПИ.
Дружба, родившаяся в 10-м классе, развернулась на все пять лет учёбы в вузе. Она была для меня настоящей «отдушиной».
Наша компания – система открытая, в неё постоянно вливались новые люди и застревали в ней. «Заводилами» были мы с братом Геннадием. Нам было от восемнадцати до двадцати четырёх лет, пока «кипела» эта молодость.
Постоянно рождаются новые идеи, планы, а сколько путешествий! Вернувшись с юга, я «заразила» туризмом многих на нашем курсе и за его пределами. Почти каждую субботу-воскресение – походы, и в дождь, и снег… Потом к нам примкнут ребята из УПИ.
Что мне дало общение с этими юношами? Я научилась видеть в них таких же, как мы, людей. Ведь, начиная с 5-го класса, мы учились в женской школе, и мальчиков надо было открывать заново. Никогда-никогда я не смотрела на них, как на «женихов» и тем более как на «любовников».
Товарищество! Какое магическое слово! Гена Семёнов, Гера Ярцев, Виктор Рябов, Слава Рябов, Володя Дударев (пусть земля ему будет пухом), Рита Татаурова, Ира Федодеева, Борис Сторожев… и много-много других.
У дружбы, у товарищества особая аура, особая форма неэгоистической любви. Её не следует путать ни с чем!
Студенческое братство! Я верна ему и сегодня! Я счастлива, что у меня это было. Это навсегда.
Отношения с мальчиками чисты, целомудренны. С ними можно говорить обо всём: о смысле жизни, о самом важном, о самом главном.
Вскоре у меня появится отдельная комната в этом же доме, письменный стол, старинный диван, книжная этажерка, оставшаяся в память о Люде, её настольная лампа с белым абажуром.
Господи! Как, в сущности, мало нужно человеку, чтобы быть счастливым!
Помню, мне стало жаль мальчишек, которые в УПИ лишены литературы так же, как меня в УрГУ лишили любимой математики. Первое время я бегала к Марии Николаевне, у которой всегда припасена заковыристая задачка, и каждый раз уходила от неё довольная своим решением.
Собираясь у меня, мы часто читаем вслух. Запомнилась почему-то одна «Олеся» Куприна.
Я до смешного щепетильна в вопросах преданности нашему товариществу.
Однако кончилось тем, что почти все мальчики нашей компании объяснились мне в своих чувствах, а все девочки влюбились в Геннадия. Там дошло даже до драм.
Виктор Рябов слыл эрудитом. Молчалив, улыбчив, невысокого роста. Зачастил как-то он к нам домой – и всё один.
Однажды попросил налить в стакан воды.
«Тебе сейчас будет дурно!»
Налила.
«Я люблю тебя», – выпалил он и сам выпил воду.
Он и не подозревал, как «обидел» меня: мало ли кто мне нравился?! Например, Рафик! Да и вообще, в те годы мне постоянно кто-нибудь нравился. Однажды выяснилось, что я «влюблена» в пятерых! Так что теперь, предавать друзей?!
Пришлось Виктору выслушать мою длинную проповедь о святости товарищества, о верности, дружбе и т. д. Но он ещё долго донимал меня письмами, стихами, а однажды, провожая меня (я ехала к тётке через лесок), он после моего ухода почему-то упал в снег и отморозил руки. Мы навещали его в больнице, я маячила где-то сзади, считая себя виновной в его болезни, но оставалась непреклонной.
К счастью, он вскоре переключился на другую девочку из нашей компании.
Слава Рябов, его брат, объяснение мне вручил в «письменном виде». Ответа не получил. Мы продолжали общаться как ни в чём не бывало.
Женился он на практике. Пришёл в общежитие, взял чемодан и объявил: «Ну, ребята, я пошёл. Я женился».
Девушка после института томилась в захолустье. Слава увёз её сначала в город, а потом – в Израиль.
Володя Дудырев, оказывается (я через много лет узнала это от Ирины Федодеевой), на день рождения подарил мне картину: на лесной полянке молоденький солдат в гимнастёрке и девушка, а под нею слово «объяснение» мне, как оказалось. Но узнала я об этом через несколько лет. Улыбаюсь и сейчас. Объяснение у нас состоялось у Главпочтамта, и Володя рассказывал мне о Лёне Шапкине. На практике Лёня спал и по ночам во сне называл моё имя, а днём над ним посмеивались ребята, и он стал на ночь бинтовать зубы. Володя предупреждал меня, и я устроила с Лёней разговор о том, чтобы он ни на что не надеялся. Что я ко всем отношусь одинаково.
– Неужели ты так же до двенадцати часов ночи можешь гулять ещё с кем-то?
– Конечно.
Но Лёня жил рядом с тем корпусом, где должен был жить Рафик. И я втайне надеялась, что, хотя бы издали увижу его. О Лёне мама говорила: «Он ходит за тобой, как нитка за иголкой»…
Но ни братья Рябовы, ни Володя Дудырев, ни Лёня Шапкин, ни Андрей Вострецов (хотя одно время мы были чуть ли не «помолвлены»), ни Вася Подкин, и не много-много других не стали для меня никем, кроме товарищей. Все они, по удачному выражению Ольги Ивановны Марковой, «были для меня «как подружки». И всех друзей я любила, но любовью вполне земной, хотя чистой и родственной даже. Но не к замужеству я стремилась, не к созданию семьи. Мне нужна была Единственная моя любовь особенная. Та, о которой уже написал Куприн в «Гранатовом браслете». «Наполеон в любви», – скажет о повести Феликс Вибе.
Хорошо помню особую тональность, серьёзную торжественность, когда я отчётливо сформулировала «установку» на своё будущее: «Замуж не выйду, но ребёнок у меня будет. А семья уже есть». Это я говорила своей однокласснице Ольге Размахниной, которая как-то ночевала у нас. Помню эту пророческую интонацию даже сейчас и недоумеваю: откуда это предчувствие? Да, всю жизнь я хотела посвятить маме: слишком важна, слишком прочна, слишком глубока моя к ней любовь.
И, если правда, что «женщины любят ушами», то мне грех жаловаться на мужчин: они не обошли меня своим вниманием.
Помню, пришла мне в голову мысль – вспомнить свои «романы». Я насчитала девяносто: и безответные, и отвергнутые мною, и взаимные. О некоторых случаях, особенно трагических, я должна буду рассказать.
Придёт моя любовь в свой час. Грозная, всемогущая, волшебная. И вечная. Любовь – трагедия. Любовь – тайна. Любовь, о которой сказано «сильна, как смерть».
Как таинственна жизнь: пока мы учились, пока дружили и влюблялись, миллионы ни в чём не повинных людей в это же время оцеплены колючей проволокой ГУЛАГа, а Даниил Андреев во Владимирском политизоляторе уже писал «Розу Мира». Вот и оспорь существование параллельных миров, которые даже не пересекаются между собой.
Глава 5. Анна Владимировна Тамарченко (в девичестве Эмме)
(13.08.1915 – 05.07.2015)
Ум, который един с сердцем,
считается великим, потому что он
генерирует золотые идеи.
Свами Чидвиласананда
С глубоким волнением, приступаю я, наконец, ко второй, Главной части моей «Исповеди».
Итак, 1949 год, УрГУ им. А.М. Горького, филфак.
В этом хмуром и неуютном университете мне приготовлена встреча, которая навсегда изменит мою жизнь. И не только мою.
Анна Владимировна Тамарченко.
Учитель! Какое великое Слово!
Вот что говорят о ней её ученики.
Роза Подольская, моя однокурсница: «Невысокого роста, стройная, с узенькой, как отточенная рюмочка, талией, – её не назовёшь красивой…
И сейчас вижу… Стоя на кафедре, она протягивала правую руку вперёд и улыбалась, будто любуясь новым открытием на своей ладони. Открытием по Маяковскому.
Поражал контраст между хрупкой внешностью и властью её голоса, низкого, с хрипотцой, прокуренного.
Каждое появление Анны Владимировны, каждое её слово, фраза, каждая лекция превращали нашу жизнь в праздник».
«Она влюбила меня в Маяковского», – говорила Роза.
Юлия Матафонова – журналист газеты «Уральский рабочий»: её статья «Льются с этих фотографий миллионы биографий» опубликована 23 апреля 2002 года.
«Войдя в аудиторию и удобно расположившись на кафедре, она окидывала взглядом присутствующих и сразу непостижимым образом брала их в плен. Дальше шёл монолог, словно обращённый к каждому.
Многие из учившихся у Тамарченко с гордостью причисляют себя к числу её учеников. Педагогов такого качества запоминают на всю жизнь».
Феликс Вибе – журналист, член Союза писателей, напишет ей в письме…
«Дорогая Анна Владимировна, я Вас просто любил. Я Вас полюбил на Ваших лекциях и за Ваши лекции. Это было прекрасно! Сегодня мне не восстановить в деталях и фразах Вашей, например, лекции о «Тихом Доне», но я помню чувство беспредельного моего восхищения Вашим тончайшим искусством соединения образа и мысли, рассказа о Григории, Аксинье и прочих героях и одновременного анализа всей книги и творчества самого Шолохова. Этого я в своей жизни до Вас никогда не слыхивал и такого счастья единения с великой русской литературой не ощущал. Спасибо Вам за это! Через годы – спасибо! Ваши лекции тогда я просто впитывал и однажды, когда кто-то из однокурсников огорчился, что не мог быть на Вашей лекции, я пересказал ему её из слова в слово. Вот на что способна любовь!
Анна Владимировна, университет всегда на бытовом, так сказать, уровне представляется большим скоплением студентов и преподавателей. На самом деле университет для каждого отдельного воспитуемого – это всего лишь один или два настоящих лектора-педагога. Вы для меня были Университетом номер один. Вы олицетворяли его полностью и всю жизнь, произнося слово «Университет», я представлял Вас и только Вас. И, несомненно, что далеко не я один так думаю и чувствую, и поэтому «во дни сомнений и тягостных раздумий» Вы должны отгонять от себя беспощадно любые грустные мысли. Ваша жизнь прекрасна»…
«… И любопытно, знаете ли Вы сами тайну своего волшебства? Предполагаю, что не знаете. Уж слишком много от Бога».
5.1 Продолжение. Университет. В. Исаева
Университетская жизнь многогранна. Я по-прежнему интенсивно общаюсь с друзьями, количество которых растёт неудержимо, одолеваю семейные катаклизмы (отец, вернувшись из плена и после фронта, долго и по-страшному пил), учусь с подъёмами и спадами, как блуждающая комета, переходя от одного преподавателя к другому: побывала в кружке Г.Е. Тамарченко по Чернышевскому, писала курсовую работу с В.В. Кусковым, брала какую-то тему по языкознанию… а зачёты и экзамены сдаю механически…
На поточной лекции по зарубежной литературе, которую читает после Загса Давидович, произошёл неожиданный инцидент. У лектора Давидович выпала вставная челюсть. На пол.
Молниеносно вскочил галантный Ермаш и предупредительно передал её преподавательнице. Она, отвернувшись к стене, вставила её и… продолжила лекцию.
Оглядываясь назад, вижу в нашей студенческой аудитории целую армию будущих идеологических работников. Основная масса, конечно, рядовые этой армии: преподаватели, артисты, библиотекари, творческие работники… Но немало и партийных руководителей: секретарей райкомов, работников обкомов и даже ЦК КПСС.
Так, бывший секретарь Свердловского обкома КПСС Кириленко будет переведён в Москву в ЦК КПСС, и туда же он возьмёт «своих» людей из Свердловска: Ермаш в отделе культуры ЦК КПСС будет курировать советский кинематограф, а Юрий Мелентьев, который постоянно торчал на нашем курсе: он историк, а его пассия Валя Качаева – филолог, после недолгого пребывания в ЦК КПСС будет назначен Министром культуры РСФСР и пробудет на этом посту не одно десятилетие.
Но это будет много позднее.
Так как я горожанка, то живу дома, а не в общежитии. Поэтому меня почти стороной обходят ежедневные страсти: у кого-то украли духи, у кого-то – перчатки, четыре года на курсе орудовал «вор», четыре года курс лихорадило: каждый день нервы, крики, слёзы. Дошло и до обысков…
Мы с Веркой Исаевой собирались сбежать с какой-то лекции, чтобы попасть на очередной фильм по Мусоргскому. Но, к счастью, преподаватель вошёл в аудиторию раньше, и мы остались.
В этот день обыскивали каждого. Представляю, что было бы, если бы удалось сбежать. Гнусная эта история закончилась разоблачением Вали Яковлевой, она была агитатором и одной из самых модных девушек. Она организовывала «разборки», «обыски» и т. д. Какая-то иезуитская психология: мало украсть – надо ещё и насладиться своею властью над собственными жертвами. На общее собрание прибыл её отец. Им оказался Первый Секретарь обкома КПСС г. Прокофьевска. Дочь его исключили из университета, и они благополучно отбыли домой.
Проводились разные собрания на курсе. Тема одного из них – «сожительство» Фаи Апелевич и Вовки Житникова. Помню пламенную речь Б.Ф. Загса, который рыцарски защищал женщину и всю «непомерную вину» взвалил на Вовку.
Эти страсти на курсе меня задевали мало. Я жила в ином «измерении».
Разные люди на нашем курсе, он большой, шестьдесят человек. Учатся вместе с нами и несколько иностранцев – румыны и венгры.
О нашем курсе говорят: «самый талантливый».
У меня сохранилась старая тетрадь с набросками об одной такой талантливой моей соученицы – Вере Исаевой. Сохранилась частично и переписка с нею. Вот некоторые отрывки.
Лекция. Передают записку: «Валька! Мусорянин сегодня на Сортировке. Пойдёшь?» Оборачиваюсь, ищу глазами поверх склонённых над конспектами голов Верку, киваю: «Пойду. Смогу».
…Мокрый асфальт, тёмные лужи, уютные вечерние фонари. Наконец, нашли низкий деревянный клуб, входим в прохладное пустое фойе с грубо сколоченным потолком. Клуб летний: двери, полы, стулья скрипят и громко хлопают, как из пугача.
Сели. Расстегнули пальто, устроились и замерли: погас свет, полились волшебные звуки… В тёмном зале началось чудо – идёт фильм «Композитор Мусоргский». Верка смотрит этот фильм девятнадцатый раз. Мусоргский покорил её сразу, она смотрела его ежедневно. Сначала фильм шёл в центре, потом пришлось ездить по районным Дворцам Культуры, теперь он идёт на окраинах.
Она влюблена в Борисова, исполнителя главной роли. Она следит за всей текущей периодикой, читает газеты и журналы. О фильме и о самом Борисове она прочла всё, что было опубликовано в те дни. Книгу Борисова «Из творческого опыта» она купила даже в другом городе.
Когда в доме появится радиоприёмник, она начнёт охотиться за программами радиопередач. Покупает газеты с ними всегда в одном киоске возле Главпочтамта. Раскупали их быстро, и она, если это совпадало с занятиями в университете, уходила с лекций.
Тщательно, красным карандашом, она отчёркивала и «Картинки с выставки», и «Хованщину», и «Блоху», но особенно счастлива была, когда встречала «Бориса Годунова», оперу эту она знала наизусть и могла спеть её от начала до конца.
Всё-всё только о Мусоргском!
Всё, что не Мусоргский, безжалостно отвергнуто. Других имён она слышать не хочет. Зазвучи при ней прекрасная симфония другого автора – она становится для неё просто глухой.
Но вот перед ней письма самого Модеста Мусоргского. Она читает их по вечерам за столом, освещённым настольной лампой. А он, её кумир, называет разные имена. Модест обмолвился об «Осенней песне» Чайковского. Верка мчится в магазин грампластинок и слушает чарующие звуки «Баркароллы» и «Осенней песни»…
Так же бурно, как отвергались, теперь возносятся они один за другим. Зазвучали для неё и божественный Бетховен, и изящный Берлиоз, и Масснэ, и Лист, и Григ… и Глинка, и вся «могучая кучка».
Мусоргский распахнул перед нею Мир большой Музыки.
В летние каникулы она поедет в Москву – там, в Третьяковской галерее, репинский портрет Мусоргского, и сразу после Москвы – в Ленинград: поклониться священному для неё клочку земли, могиле Мусоргского.
Мусоргский! Везде Мусоргский!
У неё нет ни товарищей, ни подруг. Она не бывает ни на студенческих вечерах, ни на танцах. Она смеётся над жалкой, мелкой любовью однокурсниц. Только Мусоргский!
В душе её горит словно могучий огонь, он гудит упруго и грозно, он требует пищи каждый день, каждую минуту! И она достаёт её: книги, заметки, пластинку, новое фото, незнакомую строчку, письмо…
Сегодня она в филармонии – «Картинки с выставки», завтра – в оперном театре – «Борис Годунов». Послезавтра в назначенное время сидит у радиоприёмника и ловит звуки оркестра… Она изобретательна до изумления!