
Полная версия:
Ветер не приносит прохлады
Николай Николаич сердится, он не понимает. Как избавиться от мужа Стефании, ведь вот же она намекнула на Николай Николаича… А тут этот явился! Со своим ящиком.
– Вот и не таскали бы. Придумали бы повод полегче, чем тяжёлый ящик с железом. А скажите, у вас нет в городе родственников? Или друзей? Вы же не собираетесь ночевать рядом с этой ужасной радиоактивной дыркой в полу?
– Вы забываетесь. Я пока ещё муж этой женщины, и это мой дом… с дыркой или без дырки. А что вы здесь делаете?
– То же, что и вы. Я здесь в гостях.
– Мне кажется, что вы засиделись в гостях, пора и честь знать. И товарищу пора уходить, – махнул головой в мою сторону Семён Семёныч.
Действительно, пора. Что я здесь высиживаю? Маришку? Сама придёт ко мне, если захочет. Ну, а если не захочет… не придёт. Я встал, чтобы уйти, но в это время Семён Семёныч подошёл к сидящему Николай Николаичу и со словами, – я сказал, пошёл вон, ударил его в середину лица. Тут же из носа хлынула кровь и потекла на рубашку. Семён Семёныч покрупнее соперника и посильнее, и кулаки у него побольше, и правда на его стороне. Всполошились дамы, закудахтали, но Стефания всё же немного напугана. Должно быть, она знает вспыльчивый характер мужа, и знает, когда не стоит ему перечить. Она сунула под окровавленный нос настырного гостя полотенце, которым утирала пот, взяла его под руку и вывела из кухни, что‐то прошептав ему. Маришка встала и сделала мне знак, что нам пора. За воротами она взяла меня под руку и сказала.
– Когда этот дурак заводится, ему нельзя перечить. Что на него нашло?
Я, подумав, ответил:
– На него нашла радиация.
* * *30 апреля, воскресенье.
Вчера вечер благополучно не закончился. Солнце было ещё довольно высоко, но уже начинало скатываться по небосклону на запад, когда мы вышли от Стефании. Было жарко, но подул с Чёрного моря свежий ветерок. Чёрное море далеко от нас, – или недалеко? – ну, в общем, километрах в сорока-пятидесяти, но, когда начинает задувать восточный ветер, становится легче дышать, хотя и не скажешь, что становится прохладнее. Мы шли с Маришкой домой, она висла у меня на локте, заглядывала мне в глаза и улыбалась с ехидством. «Как хорошо, Серый Волк, что ты не такой грозный «мусчина», как этот дурак Семён Семёныч», говорила она. «Вот ещё был бы ты немного повеселее». Мне было с ней хорошо идти рядом, и я повёл её мимо дома в конец улицы. Улица заканчивалась небольшим обрывом – метров пять, а внизу стлалась широкая долина и вилась по ней жёлтая речушка, которую легко смог бы перепыгнуть начинающий спортсмен-третьеразрядник. Дальше по течению, наверное, была какая‐то запруда, потому что там обильно разросся камыш и кривые вербы, и ярко зеленела трава, как на болоте.
– Как‐нибудь сходим туда, когда станет совсем невмоготу от жары. Там ставок, в котором можно искупаться. – Она улыбалась, глядя туда, будто что‐то вспоминала. – Утиный Ставок… Бог ты мой! Сколько раз я туда бегала на тайные свидания, когда мне было четырнадцать… нет, пятнадцать лет. Я училась в восьмом, а он в девятом… хулиган, ларьки грабил… Напивался и меня заставлял пить. Украденную водку прятал на Ставке в камышах…
– Ты спала с ним? – спросил я, хотя не очень меня это интересовало.
– Я и не заметила, когда это случилось в первый раз… А потом не замечала, когда это случалось потом. Я бы спилась, забеременела… или сблядовалась, если бы его не поймали на краже и отправили на зону. Ему как раз стукнуло шестнадцать…
– А где он сейчас? – На этот раз мне интересно.
– Не знаю… Наверное, опять на зоне… Такие на воле долго не живут.
Когда не о чем ей стало больше вспоминать, она повернулась, вздохнула, улыбнулась кому‐то в своей памяти и пошла обратно, а я за ней. Дома нас ждала Стефания. В том же халате и в тех же тапочках, а вокруг бёдер обёрнутая скатертью в красную клетку, которая была у неё на кухонном столе. Её левый глаз начинал заплывать чернотой.
– Сбежала! Вздумал гоняться за мной, дурак. Я его лопатой огрела, так он совсем сдурел от бешенства. Никогда я его таким не видела, что это на него напало?
– Радиация, – сказал я, а Маришка спросила:
– Это он тебе фингал под глазом?..
– Где?! Какой фингал?! – тронула свой левый глаз. – Размахался! Попал, да я не почувствовала поначалу… Ну, это ему не пройдёт, чтобы я ему с фингалом ходила? У тебя солнечные очки есть? Что же это, что он руки стал распускать, раньше этого не было.
– Говорю, радиация, – настаивал я. А Маришка о своём:
– Тебе надо побои снять, если ты развестись хочешь.
– Не хочу! Зачем же мне разводиться, если я от него беременна.
– От дура! А точно знаешь, что от него?
– Не точно. А какая разница, алименты он будет платить.
– А если не поверит он, что его ребёнок?
– Поверит… – Задумалась, и что‐то пришло ей в голову. – Не хотела, но придётся мне вернуться домой. Повинюсь за скандал и лягу с ним… Он считать не умеет, потому я за него каждый раз считала. Дай очки, по улице пройти.
Маришка пошла за очками, а Стефания всё трогала свой левый глаз и бормотала, кося битым глазом в мою сторону.
– Убивать… убивать вас надо… в младенчестве. Или кастрировать для ангельского пения в церковном хоре… чтобы кулаками не махали… Или в горшках выращивать, как китайцы…
– А кого же вы тогда обманывать будете? Друг дружку?
– А тогда и обманывать никого не надо будет.
– Нет, Стефания! Это тогда для вас не жизнь будет. Ад! Обратно мужиков запросите. А даже и с кулаками. А главное – с яйцами.
Похоже, что она в душе согласна со мной, но бес противоречия не унимается…
– А всё же мы умнее вас!..
– Не умнее, Стефания, коварнее… Бог создал вас после человека и всех животных. И птиц, и насекомых… коварных и ядовитых. После всех! Коварных и ядовитых.
Она как‐то вдруг подобрела лицом и улыбнулась.
– Вижу я, Серый Волк, что баба тебе попалась по жизни из последних… а? Коварных и ядовитых.
Тут пришла Маришка, принесла очки, по ходу протирая их от пыли краем своей рубашки.
– Едва нашла. Я их когда покупала? Когда в Одессу ездили… А у нас их не поносишь, парни коситься будут и знаки показывать в спину. Я их тут не ношу. Так ты чего? Домой пойдёшь? А то, оставайся.
Но Стефания ушла, надев на нос очки с золочёными стёклами, скрывшими её скандальный синяк под глазом, и сразу же превратившись в стильную, привлекательную и желанную женщину, и даже её кухонная скатерть с бахромой очень шла к её пышным бёдрам.
А Маришка не пришла ко мне в эту ночь.
* * *Утром пришёл из своей комнаты Фёдорыч. Он поспал в своё удовольствие воскресным утром и был добр со мной, как дедушка с внуком.
– Опять на небесном своде ни облачка. Как жить будем? Собирались в Комрат на базар ехать за поросёночком. Как? Поедем? А вечером шашлычок с музыкой. Ты как?
– Как это с музыкой? – Я хоть и проснулся уже давно, но лежу, и вставать не хочется. Опять жара, а пропотевшую рубашку забыл вчера простирнуть, за ночь бы высохла. Маришку попросить стесняюсь.
– С музыкой это с музыкой.
– Магнитофон?
– Ага! Патефон! Я про живую музыку. У нас есть музыкальный коллектив, скрипичное трио. Три еврейские скрипки. Ты не еврей? Играют на свадьбах, похоронах… Если их позвать на шашлык и на ведро вина, они придут с инструментом. И споют, и сыграют. А ведро вина я выставлю.
– Поросёнок и ведро вина с музыкой – это хорошо, Фёдорыч, а вот как с моим делом? Новостей нет?
Фёдорыч хмурит густые брови, он не рад моему вопросу.
– До завтрашнего вечера новостей не жди. В воскресенье никто пальцем не пошевелит. Ни у нас, ни в столицах. У них там военное положение. Маленькая война в самом запале. Завтра с утра здоровье поправят, к обеду вспомнят и начнут звонить. До верхов, дай бог, к вечеру дойдёт звонок. Хорошо если кто захочет нам вечером перезвонить, а то на утро оставит. Так что расслабься и отключи мозги.
– Ну, хорошо, – хотя ничего хорошего, – а на чём поедем?
– У Романыча машину возьмём, я вчера договорился. Так что вставай. Маришка вертуты печёт с утра. По запаху чувствую, уже готовы.
Вертуты оказались: солёные – с брынзой и сладкие – с тыквой. И воскресный утренний растворимый кофе. Давно я так вкусно не ел с утра и даже презренный растворимый с сельским густым молоком показался чудесным напитком. Оказалось, что поедем мы на тряском 69‐ом ГАЗике, чтобы было куда кинуть купленного поросёнка, не в Жигуле же его везти.
– Полсотни камэ, за час домчим. Потрясёт малость, зато машина в нашем распоряжении на целый день. Маришка, тебе ничего не надо в Комрате? С нами не хочешь?..
– Не-а. Вам, папаша, зачем там лишние глаза?
– А чего! Нам прятать нечего.
– Ага. И в универмаг заезжать не будете? В обувной отдел.
Фёдорыч, кажется, немного смутился.
– От же ж, ничего от них не скроешь. Ты матери не говори.
– Не скажу, не дура. Была б дурой, давно б сказала… Поезжайте, чего тянете. А мне к Стефании надо. Беспокоюсь, жива она или раненая лежит? Семён Семёныч себя показал вчера, кто он такой.
– Твоя‐то подруга уж больно на самолюбие его давит, вот он и сорвался. Ты бы ей сказала. Ну, мы поехали.
Пока ехали, Фёдорыч предавался размышлениям.
– Вот был у нас в городе… это ещё при Брежневе… учителем в школе Илья Ефимыч, по фамилии Коган. Ты не еврей? Он в старших классах историю преподавал. Умнейший был человек, в нашу газету писал политические статьи.
– Умер?
– Почему умер? В Израиль уехал. Говорят, что теперь в Америке живёт. Так вот он говорил, когда Брежнев умер, что всё, добрая жизнь кончилась, теперь всё покатится. Кто не пожил доброй жизнью, уже и не поживёт. Теперь на долгие годы всё хуже и хуже будет. Пока до всеобщей войны не докатится. Какая война? Что ты такое говоришь, Илья Ефимыч, кто же с нами воевать захочет? Мы ж глыба! А бомба атомная? Мы же, кого хочешь, побьём. Мы ж непобедимые. Кто победит, не знаю, говорил Илья Ефимыч, а весь мир вразнос пойдёт. Брежнев его своей простотой в равновесии держал, а теперь всё! Ну и? Разве не прав оказался Илья Ефимыч? Вон сколько войн вокруг нас разгорелось, а теперь уже и у нас война.
– Глыба упала и развалилась, глиняной оказалась.
– А ведь были уверены, что на тысячу лет. Что такую глыбу с места не сдвинешь.
Нас трясло на плохой дороге и на большой скорости, но Фёдорыч привык так ездить, для меня же мука. Он продолжал размышлять.
– Я так думаю, афганская война подкосила нас. Оттуда пошла первая трещина.
– Может первая, а может уже и не первая… Сам говорил – «хрущеёвщина». Может, оттуда?
– Может. Но я тогда молодой дурак был, и окромя баб вокруг себя ничего не видел. А в афганскую войну я на флоте служил, а потому опять про Афган мало что знал, но всё ж рассуждали мы, флотские, об этой войне, как ума хватало, даже с мичманами тёрки у нас происходили, нужна нам та война или не нужна, и за что нам умирать? За родину? Не, не получается, что за родину. И с ними у нас часто мнения сходились, а вот политрукам нашим не доверяли. И знаешь, особисты эти наши тёрки не пресекали, хотя и знали о них. Видать, тоже сомневались.
– Вот то и есть, что сомневались. Всеобщее сомнение было у народа, потому и косили, как могли. От армии, от войны, от призыва.
– А ты служил, Николаич?
– Не, Фёдорыч. Я откосил. По психушке…
Фёдорыч замолчал на какое‐то время. Видать решал, презирать меня за это, как положено у сельских ребят, – а у девчат такие обычно считаются бракованными, – или оставить это на моей совести.
– И ты чего, буйным прикинулся? – спросил с интересом, решив, что каждый имеет право устраивать свою жизнь, как может. Опять же – дело прошлое.
– Не… Наоборот, тихим.
– Это как?
– Тревожно-мнительным идиотом, психастеником.
Фёдорыч посмеялся, но как‐то не уверенно.
– И как оно, жить тебе не мешает?
– Не-а. Не мешает. Моей работе не мешает, а остальное как придётся. Ты бы сбавил скорость, а то от тряски я себе язык прикусил. Ну и дорога.
Он посмеялся, но скорость немного убавил.
– Раз при советах дорогу не починили, то теперь уже и не починят. Говорят, Европа дала денег на починку дорог по стране, а вот куда они подевались, никто не знает. Из Европы приезжали, сказали, больше не дадим. Ворьё тут у вас. Как это? Слово иностранное?
– Коррупция…
– Точно! Коррупция, я понимаю, помаленьку она везде есть, но так как у нас не стесняются из казны тащить, кажись, нигде такого нету. Утащил, так припрячь, помаленьку расходуй, так нет, сразу начинает особняк строить. Сколько таких недостроенных особняков по всей стране стоит, а хозяев уже нету – кто на зоне парится, кто за границу удрал. А кто и под чёрным камнем лежит.
– Знаю я эти чёрные камни из финского пластика, сам не раз надгробия делал. Кто победнее, у того деревянный крест на могиле, а у богатых, а ещё у бандитов, обратил я внимание – целые мавзолеи из чёрного финского пластика. И дёшево, и душевно.
– Не, это у вас в столицах финский пластик, а у нас цемент с мраморной крошкой, для тех, кто побогаче. В виде чемодана, поставленного на попа. А для душевности, бетонная ваза для цветов. Андрюшка Прутян из моей бригады организовал производство. И не жалеет, что из бригады ушёл в кладбищенский бизнес. Хватает покойников и на хлеб с колбасой, и на коньячок, а с недавних пор ему шотландские виски хорошо пошли. Угощал меня как‐то, добрый напиток. А мой виноградный самогон, ежели годик в дубовом бочонке постоит, не хуже будет. Налью двухлетнего, когда вернёмся.
– А я уж сомневаюсь, что доедем по такой дороге, а ещё больше сомневаюсь, что вернёмся. Так меня утрясло.
– Потерпи, уже скоро. Мы ж на базар едем, а на базаре как? Опоздал, ну так уже ничего путного не купишь. Это кто подешевле хочет, кому не путное нужно, а дешёвое, тот к самому концу подъезжает. Вот тогда всё бросовое, но дешёвое. А нам путное нужно…
Поехал медленней, объезжая рытвины, не стал лихо обгонять тягучие грузовики. Через частые сёла ехал с положенной скоростью, не давя заполошных кур. Примолк, о чём‐то думал.
– Ты мне вот что скажи – бог есть или нету его?
– Ну вот, началось! Простые вопросы пошли – «да или нет?», «быть иль не быть?», «хорошо или плохо?» На такие простые вопросы просто не ответишь, у меня ума не хватит, на простые вопросы отвечать. Давай чего‐нибудь посложнее… физическую формулу спроси. Я по физике хорошо учился.
– Я про бога хочу знать…
– Про бога я вот что скажу: если он тебе нужен, то он есть, а не нужен, то его нету.
– Ничо не понял. Ещё разок попробуй.
– Чего захотел… Умнейшие люди столетиями спорят, есть бог или нету. Если есть, то какой он? Дедушка с бородой или идеальная материя. А может, материальная идея. Бог – это вопрос веры, не требующей доказательства. Веришь, что он есть, значит, для тебя он есть.
Он ещё немного сбавил скорость, чтобы сподручнее ему было задавать вопросы, а мне отвечать.
– Я почему спрашиваю…
Он не спеша объехал яму, на дне которой треснувшей коркой лежала высохшая глина, не забывшая ещё весенних дождей.
– Моя жена просит, что бы я крестился, и чтобы мы обвенчались в церкви по-христиански.
– Ну, Фёдорыч, это дело по-житейски простое и не принципиальное – крестись и венчайся, раз жена просит.
– Вот и я думаю… Я был членом партии при советах, мне говорили, бога нет, я и знал, что его нет. А теперь при новой власти, кто не верил, все теперь в церковь потянулись. Вон, Путин в Москве, на что коммунист, а как кресты на себя кладёт по церковным праздникам.
– Ему положено. Он президент верующих и неверующих россиян, потому он у себя в кабинете неверующий, а на пасху в церкви верующий. И все довольны. Так и ты… просит жена – венчайся.
– Приедет – будет ставить вопрос ребром.
– А успеешь до её приезда решить этот важный вопрос?
Проехали населённый пункт, дорога стала лучше, и он ускорился. И как будто на что‐то решился. Молча и решительно хмурил «брежневские» густые брови. Наконец, сказал:
– У неё сестра в Тирасполе, после операции лежачая, мужа нет, присмотреть некому. Она и поехала присмотреть. А когда приедет непонятно – то ли встанет сестра, то ли помрёт, – тогда и приедет. Так что время ещё есть. Вот что меня держит, не отпускает. Вера‐то она крепка, когда от крепкого сердца, а у меня – она не от сердца, от ума, и не скажу, что крепкого. Захожу в храм, а на себя крест не решаюсь наложить, по неверию, а вдруг, как молния ударит и народ увидит моё притворство?
– Фёдорыч! Сколько таких притворцев в храме стоит, а никого ещё молния не убила. Ты человек и так добрый и честный, и кому это может быть важно, какой ты веры, а хоть и мусульманской. Ты вот спрашивал, не еврей ли я… Не знаю, что тебе ответить. По матери еврей, по отцу русский. А кто по вере? Не знаю и знать не хочу. И без бога можно прожить, что я и делаю. Я, когда родился, моя еврейская мать, комсомолом руководила, а русский отец был членом партии и начальником. А деды, еврейский и русский, сели и стали решать, какой я должен быть веры. Русский дед говорит: если мы его обрежем, то какое скандальное политическое дело выйдет его родителям, и неизвестно ещё с какими последствиями, а если мы тайком его покрестим, то никто не узнает, а крестик мы припрячем до лучших времён. А бог‐то один для всех нас, он каждого видит. Так и сделали. А что я безбожник, так и это угодно богу. Для показательного примера верующим.
– Ну ты наговорил. Подумать надо…
И замолчал на некоторое время, пока не показалась впереди бетонная конструкция из фигуры колхозника с тракторной шестернёй рядом с фигурой колхозницы с виноградом, и буквами КОМРАТ. Сразу за конструкцией упрятана была полицейская машина, а на дороге стоял полицейский и указывал жезлом на обочину. В машине сидел другой.
– С приездом, – сказал Фёдорыч и свернул на обочину. А я, должен признаться, напрягся по другому поводу – из-за тракторной шестерни в руках у бетонного рабочего. Причём покрашена она была мерзкой вульгарной, совершенно свежей бронзянкой, светилась на солнце и была назойлива, как зубная боль. Подошёл сопревший от жары полицейский, козырнул и сказал:
– Хочешь не хочешь, а придётся вас штрафануть. Вот же жара стоит… хоть бы маленький дождик… Кап, кап, кап… Так не капает же.
– Привет, начальник. Ну и воды в тебе, как в огурце, девяносто семь процентов. Тебе бы в тенёчке стоять, а ты на жаре печёшься. А что мы нарушили?
– Пока ничего. Но вы в город сейчас заедете, а там, кто его знает, сколько раз нарушите. Так мы заранее…
– И сколько?..
– А сколько не жалко… От же бабы… Моя сегодня проводила меня на работу… Знаешь, как? Как же мне, говорит, жалко себя, что я за мента замуж вышла…
Фёдорыч порылся в кармане вынул деньги, одну купюру протянул менту.
– Это мне, – сказал мент, спрятав купюру под фуражку. – А вот мой напарник тоже на жену жалуется… что не любит она ментов…
Фёдорыч дал ещё купюру.
– Передавай привет напарнику… А увидишь его жену, так ей особый привет. Ну мы поехали? Впереди ещё менты есть?
Полицейский козырнул, ничего не ответил и повернулся, – сзади наезжала ещё одна легковушка иностранной марки.
– Понимаю я его, – говорил Фёдорыч, въезжая в город. – И жалею. Зарплата с гулькин… нос, а работа тошная и опасная. Месяц назад в Кагуле мент остановил машину за превышение скорости, пока базарил с водилой, сзади подъехала машина, а из неё – бабах… и нет мента. А сколько из него пота вытечет, пока он жене на осенние сапоги наштрафует. Низкая у них производительность труда.
А у меня из головы не идёт бронзовая шестерня, и в животе будто я гнилой рыбы поел. Надо взять себя в руки. Подъехали к базару, запарковались. Воскресный базар большой, как ярмарка, на столах и на земле, ящики, бочонки, мешки, завезённые с ночи, и к вечеру увезены будут нераспроданные остатки. Народ спрашивает цены, торгуется. Мы идём на запах навоза, нам нужен молодой поросёнок на вечерний шашлык и запас мяса для семьи. Мы слышим хрюканье и визги, но пока – крупный рогатый скот, овечьи загоны, большие рога крупного козла с бородой и козочки с выменами рядом с ним. Мне интересно это библейское зрелище и даже древний запах скотного двора кажется естественным и здоровым. Пока я восхищаюсь богатырским козлом, Фёдорыч застрял около коней. Он оглаживает молодого конька золотистой масти, говорит о чём‐то с хозяином, молодым весёлым парнем. Козёл мне разонравился, больно злой и ревнивый, всех ненавидит и подозревает в притязаниях к своему гарему, и я иду к лошадям.
– Так чего ж ты его продаёшь‐то? – говорит, слышу, Фёдорыч парню. – А ещё и задёшево.
– На войну хочу поехать. А папаша ругается, что ему лишний конь не нужен. А я хотел его себе оставить.
– А чего не оставил?
– На войну хочу поехать. Мне деньги нужны жениться.
– На войне тебе что, зарплату будут платить? Автомат в руки и вперёд без всякой зарплаты. А пулю в голову можно бесплатно получить.
– Так говорят, что если Тирасполь отвоюем, на три дня город нам отдадут, там деньги и возьмём у местных людей.
– Так это разбой называется, а не война. И не все с войны возвращаются…
– А я тихо, дядька Михай, вперёд лезть не буду. На свадьбу насобираю и назад.
Вижу, Фёдорыч сердит, но сдерживает злость. Парень знакомец его, потому терпит его неумные речи.
– Дурак ты, Федька, хоть и родня, добро, что дальняя. В папашу ты в своего умом пошёл, а лучше бы в мамашу умом и сердцем.
Он сунул руку в запазуху до самого пояса, вынул тряпицу, ткнул парню в руку.
– Забираю я твоего конька. Как кличут?
– Алтын… – очень удивлён парень, что его дураком обозвали, а так он хорошо придумал, как деньги на свадьбу заработать.
– Тут денег на три сотни больше. Это тебе за то, чтобы ты его на мой двор пригнал. Понял, Федька?
– Понял, дядька Михай. Завтра за день пригоню, а вечерним автобусом обратно.
– Смотри не загони его, головой ответишь за моего Алтына.
Повернулся и пошёл, я за ним. Но в сторону поросячьего визга, слышимого уже совсем рядом за строем каруц и другой колёсной техники, не пошли.
– Вот, Николаич, без поросёнка мы остались, нету больше денег… Но не смог я стерпеть, чтобы такой конёк… А ведь точно, что Алтын… Чтобы такой золотой конёк в злые руки попал. Впрягут же в каруцу и будут на нём тягости волочь, не жалея. Знаю наших… А я такого конька с молочного возраста мечтал иметь. Эх, пойдём-ка мы с тобой в бочарный ряд, по стакану вина выпьем.
В бочарном ряду пахнет струганным деревом и немного вином. Сидит бочар, перед ним, зажатый в простенький верстачок, дубовый брусок, и он строгает его двуручным ножом, рядом уже стопка заготовленных клёпок… Но некогда нам ждать, когда он начнёт собирать из них бочку. Мы видим несколько десятков уже готовых, разного размера, и покупателей, стукающих по ним костяшками пальцев и слушающих их звонкие ответы. Уже пахнет вином, и слышатся весёлые крики и смех. Это за овощным рядом, пока ещё – по весне, – торгующим турецкими тепличными помидорами, огурцами и местной весенней зеленью. Тут стоят каруцы, нагруженные почерневшими бочками, бывалыми тёмными бочонками и большими, и малыми стеклянными оплетёнными бутылями. Тут стоит винный дух веселья, но и пьяного раздора. Двое уже подрались и помирились, у одного на щеке ссадина, у другого на губах кровь. Тут можно опьянеть, не потратив денег, только попробовав из нескольких бочек по четверти пробных стакана. Но Фёдорыч знает, из какой бочки нам пить. Он идёт к небольшой и не слишком шумной компании, где его весело, но солидно, встречают. Он здесь свой. Делает знак, показав два пальца пьяненькому, заросшему седым волосом продавцу, и мнёт руки каждому из этой компании. Меня хлопает по спине:
– Георгий Николаич… Известный скульптор… Не смотрите, что городской – нашу жизнь понимает. Монумент ставим к девятому… Родина-Мать… Или МатьРодина? Правильно я говорю? Георгий Николаич?..
Я убедительно киваю и получаю в руку стакан белого вина. Он захватан пальцами, не мыт, но я буду пить из него, чтобы никого не обидеть. Мы стоим вокруг бочки, купленной сегодня нашим винным продавцом, ещё юной и девственной для её будущего вина. На ней ломаный батон, огурцы и помидоры, и хозяин наш идёт к нам с полустаканом вина, чтобы выпить с друзьями за доброе ясное, хоть и рабочее и жаркое воскресенье. Он доволен этим жарким днём, удачной торговлей, новой бочкой и вообще, жизнью. А жизнь и в самом деле хороша. После третьего стакана… Мы говорим о международном положении, о России, о Румынии и, конечно, о войне, получившей уже название Приднестровской. Я опьянел, и от четвёртого стакана отказываюсь, а Фёдорыч пьёт и четвёртый, и пятый, и только на миг увеличились паузы у него между словами. От шестого отказывается и он, потому что надо ещё ехать домой. Он кладёт карманные деньги на бочку, и мы прощаемся.
– На поросёнка у нас денег нет, Николаич, но на пять килограмм мяса у меня ещё есть, – хлопает себя по карману. – Пошли, я знаю, где мы купим мясо.

