
Полная версия:
Ветер не приносит прохлады
– Михай, – говорит Василий Романыч, вставая. – У меня в холодильнике кусок мяса лежит, но некогда мне будет шашлыками заниматься, – в пять заседание горсовета, а в шесть митинг на площади. Поезжай, забери мясо, а я, как освобожусь, заеду. Оставьте шампур и стакан вина для меня. Смотри, тебе в шесть тоже надо быть на митинге, ты у меня в партактиве… Может кто из Кишинёва приедет… Так я его к тебе приведу.
– А у нас сейчас какая партия главная?
– Блок коммунистов и социалистов, пора тебе выучить это наизусть. И смотри мне, если кто чужой приедет… не дури, и чтобы никаких шуток! Блок коммунистов и социалистов!
– Понял, понял. Поехали, мясо заберу.
Они оба ушли, и скоро я услышал, как взревел мотор нашего вчерашнего транспортного средства. И ничего мне не оставалось, как ещё полдня бездельничать и маяться, ожидая вечера. Успел даже коротко вздремнуть, пока не проголодался. Маришки нет, она, наверное, опять у Стефании. Я дороги туда не помню, потому и не надумал туда идти, а и просто не хочется участвовать в этом фарсе с метеоритом. Пошёл на хозяйскую половину дома, надеясь найти какую‐нибудь еду. Нашёл в холодильнике глиняную миску, накрытую тарелкой. Под тарелкой большой кусок варёного мяса, возможно, что‐то ещё было в тарелках и кастрюльках, но мне достаточно было отрезать кусок этого мяса и хлеба, лежащего на столе под салфеткой. На простом, крестьянской работы, буфете стоял знакомый гараф, в котором наполовину ещё плеснулось вино, когда я взял его в руки, а за стеклянной дверкой стояли вверх донышками гранёные стаканы. Не спеша, по глотку, стоя, выпил я стакан вина, закусив его куском белого хлеба, на котором, как на кровати, возлежал толстый и ленивый кусок мяса с белой застывшей прослойкой сала. Кусок этот был густо присыпан сверху солью, которой в жару сильно не хватает организму.
Вкуснее редко когда поешь в городе. Одного стакана вина и одного куска хлеба с мясом хватило, чтобы насытиться и обрести философское состояние духа. Оставалось только пойти в беседку и предаться сельскому покою и ленивым размышлениям о суетливом течении жизни.
Такое препровождение времени повелось ещё с Древней Греции, а как бы и не раньше, и способствовало зарождению философии. Похожий климат, те же камень, глина и жара. А еда разве не похожа? Мясо жертвенных животных, лепёшка, огородная зелень и вино. Разве не такое же сегодня вечером затевается праздничное жертвоприношение? А местные древние сорта винограда, дикие, не знающие болезней, равнодушные к неблагоприятным изменениям погоды, родящие мелкую, крепкую и очень сладкую ягоду, не из Древней ли Греции пришли к нам?
А наши дома? Сделанные из смеси глины с соломой на каменном фундаменте под черепичной крышей. Это же древнегреческий дом?! А козы, которые съели древнюю Грецию. А ослики, влекущие по глиняным дорогам двухколёсные тележки? Ну да, сегодня их заменили грузовики, а глиняные дорожки залили асфальтом. Но когда попадётся тебе двухколёсная тележка, запряжённая редким осликом, то сердце трогается древнегреческим довольством и умилением. А разве не так же мы расходимся после обильной весёлой пьянки по тёмным ухабистым улицам, высвечивая себе путь тусклыми электрическими фонариками, как древние греки при колеблющемся свете смоляных факелов в руках рабов. Времена меняются, ширятся познания о природе, мире, вселенной, а человек остаётся всё тем же суетливым похотливым драчливым животным, что и в древние времена. Я уже слышал призывные тревожные удары ксифосов об асписы (мечей о щиты), стук бронзовых наконечников дори (копий), сам уже был покрыт панцирем, голову уже тяжелил бронзовый шлем, и я уже пробовал на остроту свой ксифос… Но тут меня разбудила Маришка.
– Георгий! С кем ты там воюешь во сне? Может, поможешь мясо нарезать, а я лук почищу и маринад приготовлю. Папаша мясо принёс и побежал по каким‐то срочным делам. А я не поспеваю салат нарезать и лепёшек напечь. Сегодня гости у нас будут… Мясо это дело мужское…
– Конечно… конечно, Маришка. Хорошо, что разбудила, а то я на войну чуть не попал…
– Ещё не поздно… можешь успеть. Я слышала, из наших трое на войну собираются. Кишинёвским автобусом завтра с утра. Можешь быть четвёртым.
– Ну нет, я в армии не служил, автомат в руках не держал. Лучше я с мясом повоюю. Острый нож есть? А кто в гости к нам?.. Знаю, что Романыч… со столичным гостем.
– Что Романыч! Он часто к нам гостей водит… Не-ет, в этот раз гость поважней будет. Семён Семёныч с женой!
– Семён Семёныч?! Так его жена вроде Стефания?
– Вот он с ней и будет… Нож поточи!
– А где? Оселок есть?
– На пороге камень лежит. Ещё моя бабушка на нём ножи точила. Лучшего точила я не знаю.
Мясо мы резали и чистили лук в летней кухне, чтобы не коптить и не чадить в доме. Во дворе, позади большого дома, стоит отдельный домик с газовой плитой и газовым баллоном, тут же кастрюли со сковородами и большой разделочный стол. За низким порогом снаружи лежит камень, почерневший и порыжевший от точки ножей и видно мне, что до меня им пользовалось несколько поколений жителей этого дома. Я неумело пошаркал по нему обеими сторонами большого мясного ножа, и он чудесным образом заострился, да так, что насухо сбрил рощицу волос на моём запястье. А мясо он стал резать легко и мягко, что вдоль, что поперёк. Я странным образом получал от этого процесса холодное удовольствие – мне нравилось резать острым ножом мясо, чего никогда раньше не случалось. Острая сталь всегда будила во мне дрожь страха, ужас пореза плоти и брызнувшей крови. Не потому ли во сне я с острой радостью пробовал на остроту лезвие моего ксифоса, что у меня открылось какое‐то расстройство психики, как‐то связанное с именами Стефании, Семён Семёныча и радиацией небесной шестерёнки. Я осторожно спросил:
– А что там у них с небесной железякой?
– А что? Ничего, лежит себе на дне, светится. Стефания рассказывает, что ночью из дырки лупил луч голубого света, а Сёмён Семёныч вдруг поимел такую етическую силу, что всю ночь ворочал её со спины на брюхо и с брюха на спину и утихомирился только к утру, когда свет из дырки погас. Сейчас спит беспробудным сном. Но к вечеру придут…
– Ты думаешь, не опасно это? Не заразно? А? Маришка?
– А хрен его знает. У меня вот краснота прошла. И на тебя радиация пока никак не действует.
Что она имела в виду сказать этой фразой? Но я как‐то об этом не хочу думать. Меня больше тревожит, что у неё вроде как прошла краснота на ладони, но… – может быть, мне кажется, что у неё странным образом потемнела кожа, и на пару градусов поднялась температура тела, – мне было непривычно горячо с ней сегодня ночью. Я стараюсь незаметно приглядываться к ней, но вижу, что на лице у неё обычный загар горячего местного солнца и… тут она наклонилась выбросить в ведро луковую шелуху, и я заглянул глубоко в разрез её городского платья, и увидел, что её грудь, не признающая лифчика, скрытая от солнца, тоже покрыта тёмным загаром. Впрочем, мне могло показаться… из-за моей предвзятости относительно всего, что касается до небесной шестерёнки. Должен сказать, что мне приятно стоять рядом с ней и заниматься общим делом. Порезав мясо, я помогал ей резать помидоры, срезать колючую жёсткую шкурку огурцов, крошить укроп и петрушку, ронять всё это в эмалированный таз и вести спокойную беседу ни о чём. Она, уверившись, что я со своей задачей справляюсь, стала замешивать тесто. Доставала из-под стола пузатую тыкву, резала пополам и опять пополам, вырезала оранжевую мякоть. После этой ночи я чувствовал к ней интимную привязанность, мне забавно было ночью с ней разговаривать, и я не стеснялся, как обычно со мной такое бывает в интимные минуты, обсуждать с ней и её тело, и её страсть, и мои желания. Она была отзывчива сегодня ночью. Пока мариновалось мясо и пеклись в духовке тыквенные вертуты, она жарила на сковороде лепёшки с брынзой и часто улыбалась мне.
В седьмом часу пришёл Фёдорыч, похвалил народный митинг, и шумную поддержку гражданами блока коммунистов и социалистов, осуждение националистов, унионистов и Приднестровской войны. Выпил стакан вина и стал разжигать мангал на цементной полянке перед беседкой, а Маришка низать мясо на шампуры. Опять задул вечерний ветерок, но он не принёс прохлады, зато хорошо раздул уголь в мангале, прибавив нам с Фёдорычем жара, жажды и аппетита. Скрипнула и запела калитка, и в неё вплыла Стефания Абрамовна в широком голубом сарафане с подолом до самых босоножек, но почти голая чуть повыше сосков, только две тоненькие лямочки прикрывали сверху её пышное белое тело, следом за ней в калитку просунулся зелёный китайский зонтик, а уж за зонтиком вошёл и Семён Сёмёныч. Был он сегодня немного помят после ночи и дневного долгого сна, немного улыбчив то счастливой, а то тут же и глупой улыбкой. Зонтик он закрыть не догадался и потому вертел его в руках, не зная, куда пристроить. Стефания сразу прошла в беседку к Маришке и стала ей что‐то шептать на ухо, Семён же Семёныч присоединился к нам, мужской половине коллектива. Осталось нам, особо не разгоняясь с выпивкой, дождаться Романыча со столичным гостем. Налили Семён Семёнычу стакан, отобрали у него зонтик и посадили на ступеньку беседки – ноги не держали его большое тело. Он был поначалу молчалив и задумчив, смотрел широко открытыми глазами вглубь себя, но то, что он там видел, тревожило его и требовало успокоения.
– Товарищи! – тревожно сказал он. И замолчал.
– Что, Семён, невмоготу тебе стала твоя любовь? Или какая другая причина тебя мучает. Не молчал бы – легче стало бы.
– Знал бы, что сказать, сказал бы… Не могу слов найти… Мысли большой глубины жмутся в моей голове, а произнести не могу, Михаил, слов таких нет…
– Ну-у! Высоко ты залетел в полёте своей гордости. Слов таких нету, так и думать об них не надо. Думай словами, которые есть.
Попробовал Семён расшевелить мысли, но, видно, не вышло.
– Всегда мне, товарищи, слов хватало, и мысли мои простые были, обывательские. Что сегодня ночью очнулось во мне – не знаю. Лёг с женой, она отвернулась привычно, не вздумай, говорит, прикасаться ко мне, пустила, потому как ты на автобус опоздал. Вдруг вижу, над кроватью голубой свет едва шевелится. Меня страх охватил – откуда свет? Уж не из дырки ли? И точно! Глянул, а там свет разгорается. Смотри, говорю, дура, ты собачишься, злобой исходишь, а свет и добро тебя стороной обходит. Я вот смотрю на этот свет, и у меня на сердце добро и любовь просыпаются. Ты мне жена и я по любви на тебе женился, и кабы ты не собачилась, мы бы с тобой в любви жили. Вижу, она меня не слушает, на свет, что совсем разгорелся и столбом стоит, смотрит, глаза у ней блестят, и похоже, что слезами. Я затаился, молчу, а она шепчет: злые мы… злые… сердца злобой полнятся… растим её, как тыкву на огороде, поливаем, удобряем, и напоказ выставляем, как на выставке достижений сельского хозяйства, во какую вырастили, у кого больше?! Я ей руку на плечо положил, она как не почувствовала. Я обнял, она прижалась ко мне. Ну тут уж раз так, сами понимаете…
– Ну так всё ж, как надо… радуйся! Мир да любовь! И слова у тебя нашлись…
– На это дело у меня слов хватает… Лежу я, свет уже тускнеть начал, а в дырке на потолке разгораться, а мне такое нежданно-негаданно привиделось, чего в нашем земном мире нет, а по всему небу, во всю его ширь и звёздную глубину голубым светом светится. И такое оно… такое… Вот и слова не могу найти… Ёмкое, что ли? Что до каждой твари, что на земле, что на небе ему дело есть… Радостно мне стало, а объяснить себе причину, чему радуюсь, не могу. Слов таких нету.
Мы с Фёдорычем переглянулись. Не хорошо что‐то с Семён Семёнычем, сдвинулся…
– Чего ж тебе не понятно, Сёмён? С женой помирился, вот тебе и радостно… На тебе, стакан вина выпей, расслабься.
– Я вот тоже подумал, как и вы сейчас, что так вот и съезжают с разума, когда из дырки в земле небесный свет начинает мерещится. А ещё оно и говорит с тобой…
– Ну! И со мной такое бывает, Семён Семёныч, так я не убиваюсь. Вон, на днях сильная жара стояла, аж в глазах темно, оно мне и говорит… Посмотри, Фёдорыч, в чертёж ещё разок, может и прав пацан, что ты что‐то не так делаешь. Я было отмахнулся, а оно опять… Посмотри, Михал Фёдорыч, в чертёж, это тебе через пацана знак подан, так что посмотри… А мне за чертежом домой надо возвращаться. Я-то вроде как уверен был, что всё у меня правильно… Уже и опалубка готова, и бетон начинают замешивать, что же мне всё взять и остановить? Вот оно и вышло, что я его!.. про-игнори-ровал. Во! На каждую беду своё слово есть… И на твою оно есть… подумать надо.
– Шизуха! – вдруг услышали мы из беседки голос Стефании. – Сёмочка! Не морочь людям голову своими фантазиями. У тебя была тяжёлая ночь, цыпочка моя, сейчас покушаешь, выпьешь пару стаканчиков и всё пройдёт.
– Не пройдёт, Сёмён Семёныч. – Примирительно и благодушно произнесла Маришка, стоя за спиной, сидящего на пороге Семёна. – А и не надо, чтобы проходило. Тебя озарение посетило, а ты всё не можешь слов подобрать. А слова эти простые – Бог, Вера, Храм. Забудь ты своё безбожное прошлое, в храм иди, пришла твоя пора… Вместе пойдём…
– Чего это вместе?! – ревниво всполошилась Стефания. – А я?! Я с вами пойду! Втроём пойдём. Я тоже хочу голубой свет увидеть! И Федорыч с нами пойдёт. А? Фёдорыч? И Серый Волк…
Стефания уже прониклась Маришкиной идеей веры и храма, как всегда с малых школьных лет умела Маришка увлечь подружку своими детскими идеями. У Стефании хоть и склочный был всегда характер, но Маришка имела на неё влияние, она могла быть убедительной. То же произошло и сейчас. Но Фёдорыча просто на проймёшь:
– Куда мне в церкву? Я старый материалист, упёртый. Может, что‐то такое и есть в мире, чего мы знать не можем, так то пока у нашей науки ума мало, а как поумнеет, так поймёт. Так что пока это в виде дедушки с бородой изображают, в это трудно поверить, а особо в Христа в виде бога. Христос из тех людей, что людям правильную дорогу показывает… как Магомет… или, например, Ленин… А ты, Сёмён Семёныч, меня особо не слушай. Ежели на тебя озарение нашло, так ты иди в церкву, туда тебе прямая дорога для облегчения жизни и душевной муки… А вот и Романыч с товарищем… И вовремя. У нас и жар готов, и мясо нанизано. Давай его, Маришка, сюда, а я, пока с мясом распоряжусь, ты людям стаканы налей. Пора праздник праздновать, раз все праздничные дела закончены.
Романыч всем представил товарища из столицы:
– Серафим Константинович, начальник отдела… какого отдела, Серафим Константинович?
– Романыч! – жизнерадостно улыбался нам всем Серафим Константинович. – Кончай официоз разводить! Я же в гости пришёл, а не на совещание моего отдела. И не надо моего неудобопроизносимого отчества – просто Серафим. – Он весело расхохотался, оглядев всех и остановив «особый» взгляд на верхней части Стефании. – Мама меня Фимой звала, но я противился по понятной причине, не хотел, чтобы меня на улице Фимчиком дразнили. Скандалил даже с мамой. А сейчас успокоился, зовите, как хотите, хоть горшком, только под кровать не ставьте.
Все мы заулыбались приветливо, Стефания даже хихикнула, но посмотрев на грустного Семён Семёныча, вздохнула печально, и даже показалось мне, что у неё сверкнула слезинка в левом глазу. Я подумал, что у меня тоже левый глаз слаб на печальную слезу. А правый на сенную лихорадку и душевную обиду. Серафим обошёл всех, начав с Фёдорыча, но они были знакомы раньше, потому коротко пожались руками. Сёмён Семёныч, тоже грустно взялся за начальственную руку и покивал головой, тоже видно, что знались раньше. Подошёл и ко мне, сопровождаемый Романычем.
– А это, Серафим Константинович, наш скульптор, автор монумента Мать-Родина, о котором мы с вами говорили. Вы хотели с ним пообщаться… Он у нас Георгий Николаевич.
– Просто Георгий… – сказал я, пожав руку, довольно крепкую, для начальственной. – Мама звала меня – Жора, но я был против…
– Мы с вами найдём минутку, чтобы поговорить, Георгий Николаевич. Ещё весь вечер впереди… Пойду поздороваюсь.
Он не хочет задерживаться со мной, чтобы не испортить, не скомкать церемонию знакомства, ведь в конце ещё две дамочки, особенно вон та, пышная. Он подходит к Маришке, которая отдала уже Фёдорычу букет шампуров и стоит, вытирая руки полотенцем, и любопытствует, кого же это привёл Романыч, чем он интересен и каковы перспективы. Она видит, как он, подходя к ней, косит глазом в сторону Стефании, оставив Стефанию на конец процедуры, и понимает, что у неё самой шансы остаточные.
– Как зовут добрую нашу хозяюшку? – Спрашивает Серафим, уважительно склоняя голову перед Маришкой. Он уже разглядел её, и понял, что хочет другую. Худа, умна, независима… много хлопот… И пахнет от её рук луком и уксусом. А от той, другой, тянет в его сторону дивный дух арабских ароматов. Она стоит в дверной арке беседки, опершись пышным плечом о деревянный брус, трогая другой рукой гроздь цветов над головой, и косо посматривает на него. Открывшаяся сдобная розовая подмышка этой женщины так вдруг взволновала его сексуальность, что он уже не слышит, что отвечает ему добрая хозяюшка.
– Я-то Мария…
– Машенька? Можно так?
– Я Мария, и мне нравится это имя… А для своих я Маришка. Но тебя, Фима, я же вижу, интересует имя вон той красавицы. – В её голосе я услышал ноту ревности, и как просто она перешла с ним на ты! Что меня удивило. Мне казалось, что она не может ревновать свою глупую подругу. – Её зовут Стефания. Как тебе это имя?
– Как имя прекрасного цветка! Сте-фания… – Он уже повернулся и шагнул к Стефании, но оказался на две ступеньки ниже её. Она смотрела на него сверху, и на лице её была мучительная двойственность. Она могла бы и хотела бы доверительно и обнадёживающе улыбнуться ему, вчера она без всякого сомнения так бы и сделала. Но сегодня…
– Котик! – капризно окликнула она мужа. Он стоял рядом с Фёдорычем у жаркого мангала, грустно смотрел, как Фёдорыч ворочает шампуры, как мясо покрывается тёмной корочкой, выпивал по глотку красное вино из гранённого стакана и покрывался потом. – Сёмочка! Иди сюда, сядь рядом с мной… Мне так плохо.
И ей в самом деле стало плохо. Она опиралась уже плечом, чтобы не упасть, двумя руками держась за деревянный брус, лицо её обвисло и побледнело, резко обозначились на нём мраморные голубые прожилки. Семён Семёныч уже резво поспешал ей на помощь, подхватывал её тяжёлое тело, и чтобы не уронить, усаживал на широкую скамью в беседке. Примчалась и Маришка, обмахала полотенцем, подала белого холодного вина в стакане, которых с десяток стояли на столе.
– Сёмочка… – почти плакала Стефания, – я нечаянно подумала о нехорошем, и мне стало плохо.
Но плохо вдруг стало и Серафиму, он тоже побледнел, забились на висках тёмные жилки и выступил мелкими жемчужными каплями холодный пот. Он не удержался на ногах, обрушился на нижнюю ступеньку беседки и болезненно застонал. Такая быстрая и странная реакция Стефании напугала его и удивила, а ещё больше удивила реакция его самого. Никогда он не знал за собой ничего такого, ни обмороков, ни тошноты, ни рвоты, ни даже лёгкой головной боли. И мораль его никогда не мучилась совестью, мог он нашептать чужой жене скользкий комплимент при муже, а то и предложить тайное свидание. Никогда чужие жёны не скандалили и не призывали мужей для защиты от негодяя, и никогда мужья не били ему морду. «И я, кажется, подумал о нехорошем…», промчалась мысль в его голове, но ни за что не зацепилась там, потому что вдруг подступила тошнота и рвотный позыв. И жгучий стыд, никогда прежде не посещавший его, – и в детстве после мелких пакостей в семье, и в юности среди школьных товарищей, а тем более сейчас, в его чиновничьей зрелости. Если по-умному, то можно всё…
Неважно себя чувствует сегодня и Сёмён Семёныч. Ему кажется, что всё вокруг него ненастоящее, притворное, мелкое, как ватная ёлочная игрушка, присыпанная битым стеклом. Его ночной счастливый мираж возникал и сиял в его измученной памяти, и мерк каждый раз, когда кто‐то обращался к нему с вопросом или предложением. Или если кто‐то протягивал ему стакан вина или тыквенную вертуту. Сейчас, когда он, склонясь над женой, держал ледяную её руку в своей руке, а другой рукой прижимал к груди заплаканную её голову, мираж померк совсем и, может быть, навсегда. Обыденная жизнь и привычный быт оборотились к нему лицом, и он опечалился. Как случается опечалиться иногда, когда прекрасный сон, который обязательно надо сохранить в памяти, начисто забывается поутру.
– Маришка! – удивился Фёдорыч. – Что это с ними? Может, от жары? А у меня как раз шашлыки готовы.
– Не знаю, папаша… кажись отравились чем‐то… – растерянно отвечала Маришка.
– А чем же? Ничего же ещё не ели. А вином моим не отравишься, я три стакана выпил, жаром палимый, и ничего со мной…
– И мне ничего… Я тоже у печи стояла полдня… И вино пила… Это что‐то другое…
Я как бы немного со стороны наблюдал всю эту ситуацию, и мне она была ясна более, чем другим.
– Радиация… – сказал я довольно громко, но, кажется, меня никто не услышал. Я здесь человек чужой, «чужеродное тело», и мои слова, что бы я ни сказал важного или неважного, воспринимаются «ими», не более чем шелестом листвы или скрипом калитки. Ясно же, что Стефания сколько дней и ночей уже провела рядом со «светящейся шестернёй», и облучена уже ею больше всех остальных, вот и причина её обморока. А что же случилось с этим… гостем из столицы? Не могу предположить… он ведь со Стефанией не был знаком, и потому не мог заразиться от неё. Он только сделал шаг к ней, чтобы познакомиться, и тут же им обоим стало плохо, а также и Семён Семёныч, поспешивший ей на помощь, тоже как‐то вдруг позеленел лицом и, по-моему, у него тряслись руки и стучали зубы. И это у такого крепкого и здорового мужчины. Но правда, что он провёл ночь рядом со своей женой и со светящейся шестернёй. А как же Маришка? Она постоянно бегала к подруге то помочь по хозяйству, то отнести ей еду и питьё, то они с Коляном затевали крышу чинить. Она там провела довольно много времени, но я, вроде, никаких изменений в ней не заметил. Кроме, разве что, небольшого потемнения кожи из-за чего она больше стала похожа на цыганку Раду из фильма. И ещё мне показалось странным, что она искренне собралась с Семён Семёнычем в церковь, и её чистые слова о боге и вере. Хотя ещё позапрошлой ночью говорила мне, что бога нет, а потому грех не грех и бояться нечего… не помню уж по какому поводу она это говорила. Прямо цитата из Достоевского из школьной программы. А интересно мне, что у нас с ещё одним персонажем – Коляном, он ведь тоже провёл ночь рядом с небесной шестерёнкой. А также интересно, как поживает его папаша Николай Николаевич, побитый Семён Семёнычем в ревнивом раже. Впрочем, кажется что‐то происходит… Да, Семён Семёныч бережно ведёт под руку, пришедшую в себя Стефанию. Они собрались домой, потому что оба себя плохо чувствуют.
– Да как же так, товарищи? Куда это вы? Вот, шашлычки поспели… А как пахнут! Как мёд!! А вы нас покидаете. А вино моё лучшее? Бастардо… под мясо. Только бочку открыл, вы такого не пивали.
– Не трави душу, Фёдорыч! Видишь, плохо нам? А Стефанушка, еле на ногах стоит. Хорошо, не далеко идти, а то бы не дошла.
Стефания тоже отозвалась.
– Михал Фёдорыч, не уговаривай, я сегодня на мясо смотреть не могу, воротит. В другой раз… Я бы Сёмочку вам оставила, но боюсь, одна не дойду. Пошли, котик.
И они потянулись на слабых ногах в сторону ворот, мы смотрели в молчаливом ожидании, как они идут в обнимку, с усилием переставляя ноги, и выходят, наконец, на улицу, не закрыв за собой калитку. Сил не хватило. Маришка, поправлявшая тарелки на столе, выглянула из беседки и намеревалась пойти, закрыть калитку, но в неё, оглядываясь назад, вошёл Колян.
– Чё это с ними, Михал Фёдорыч? – спросил он, непроизвольно втягивая носом волшебный запах печёного мяса.
– А бог знает, поплохело что‐то. Проходи, заместо них будешь.
– Да мне неловко, Михал Фёдорыч… Меня папаша прислал.
– А чего он сам не пришёл?
– Стеснительный он… всё же начальник. У него нос аки помятый чернослив и под глазом фингал. За ворота не выходит. А мамке сказал, что в цеху на солидоле поскользнулся… и на кучу кирпича брякнулся… А мне велел мамке не говорить, что это у Стефании Абрамовны сделалось…
Он вдруг помрачнел и задумался. Фёдорыч подождал, чем его задумчивость кончится, а не дождавшись, переспросил:
– Так чего тебя папаша ко мне прислал?
Колян ещё подумал, глядя в цемент под ногами, ещё помолчал и, наконец, сказал:
– Не помню…
– От тебе и номер, – удивился Фёдорыч. – Небось, об тяжёлый на подъём камень по дороге спотыкнулся? – А раз Колян на его вопрос не отозвался, то Фёдорыч сунул ему в руку горячий шампур и показал Маришке знак «налей ему». – Кушай пока, пацан, а как вспомнишь, так сразу дай знать. Вдруг, да что важное.
Романыч в то же самое время, что Фёдорыч с Маришкой огорчались за Семёна со Стефанией, сокрушался над сидящим на нижней ступеньке беседки Серафимом, свесившем голову между колен.

