
Полная версия:
Фарс о Магдалине
Представляете, Пётр Анисимович: бисер, брошенный могучей рукой Драматурга? Брошенные рукой Демиурга во тьму тьмы грешников…
Но рождается новое бытие, а в этом (бытии) уже необходимо признать, что место, на котором родинка, известно не только тебе, теперь это не только твоё достояние, но теперь, это – уже достояние разделённое, по крайней мере, с тем, который сидит за кухонным столом и пальцами мнёт головку розы, одной, из вчерашнего букета… нет-нет, не так! надо строже: …надо признать в этом следующем бытии, что родинка на только тебе одному известном месте, предмет твоей маленькой тайны (при виде её ты возбуждаешься, если даже устал, если даже в мыслях), родинка теперь уже «предмет», причина возбуждения… от большого прилития (прилива) крови… по крайней мере и для того, который за столом мнёт в пальцах головку розы из вчерашнего, подаренного на день рождения букета.
Вера где-то собирала вещи: ночная рубашка, халат и фен в ванной…
…а они молча молчали…
…пока в форточку не залетела птица. Может, это была птица Сирин, а может простая синица, которая за морем жила. Покружила синица по кухне, побилась в окно и нашла ту же открытую форточку, в которую влетела, и вылетела в неё же, а вы за ней, превратились: один в сокола, другой в коршуна и чуть не забили друг друга насмерть, а может и один, кто-то, забил другого насмерть. Когда вы очнулись, было уже не утро. Был день. Веры не было. Всё остальное осталось. Портрет, песочные часы, кроликовидные существа на полу, передвигающие от пункта к пункту человеческую фигурку и демоны, вечно нас преследующие, проникающие в наши мысли, волнующие в нас неправедные желания, подстрекающие нас на зло, собиратели душ, зрители и глазастики… Гефест всё так же крепко держал в руке золотую сеть, всё так же, будто ничего не произошло, а в сети этой – любовь, ненависть, зависть, гордыня, святыня, пре-лю-бо-де-я-ни-е, все перемешано и неразличимо… Гефест на столе, с карандашной вазой в левой руке.
На следующий день Небылица попросил отпуск и уехал. Сказал в Египет.
«Хорошо?»
«А теперь попробуйте! Попробуйте теперь, бросьте в меня камень, кто сам без греха… кто не виноват!» – читает Пётр Анисимович, из этой, бог весть откуда взявшейся рукописи, – бросьте в меня камень, бросьте в меня камень, бросьте в меня камень…
– Нет, Пётр Анисимович, ничего мы в Вас не собираемся бросать, – честно и серьёзно произносит милиционер в капитанской форме.
– Да, Пётр Анисимович – нам бы только со следу не сбиться, – всё же сбивается на юродивого, гражданин лейтенант.
В этом падании слов – потому что теперь всё, что он читал, и каждое слово вдруг, приобретало какую-то субстанцию и проникало в Петра Анисимовича, и падало на него до сих пор ещё непрочитанным смыслом, – в падании слов открывались Петру Анисимовичу дали и открывалась близь, такая близь, ближе которой нет, такая близь, что ты и сам её до поры, до времени не слышишь и не ощущаешь, которая на ощупь и ощуть ни тёплая, ни холодная – в этом падании слов, нежных и грубых, добрых и злых, распахивающихся так, как распахиваются двери из полутёмного храма на синюю, с изумрудом в небе жизнь, слов, в эринний превращающихся, злобно рвущих куски живого мяса и копающихся грязными ногтями в памяти, уже, казалось бы угомонившейся и примирившейся, – в этом падании слов, – было написано дальше, – голоса Бимова и Бомова, обсуждали положение вещей, в то время как Пётр Анисимович извивался в откровениях и прозрениях.
– В процессе следствия, – говорит один из Бим-Бомовых, – обнаружились детали. После того, как возникла версия «из ревности, сошла с ума, из мести» были расследованы личные данные гражданки Гомоляко Аркадии Юльевны, в недавнем прошлом Потапенко Олеси Юльевны, Зимы Анюты Юльевны, Поповой Анюты Юльевны и, в детстве и девичестве, Нечипоренковой Анны Юльевны. Всё это фамилии её бывших мужей, которых она меняла, иногда меняя и своё имя. Интересно, что отчество оставалось неизменным. Следователь сделал вывод, что имя отца играло большую роль в жизни гражданки Гомоляко…
НЕОПУБЛИКОВАННЫЕ ДНЕВНИКИ, – было написано дальше.
Мы ужинаем при свечке (не при свечах, а при свечке), а после ужина свечку гасят: а на что ещё смотреть? Положенное время, час-два до отбоя, сидим так, в темноте. Что только ни померещится…
Дедушка закрывает глаза и перетирает, перекладывает с больного зуба на здоровый кашицу бледного дня: Солнце чуть пробивает серую божью завесу: «Добро пожаловать, честный, божий же, человек, исполнить сегодняшнее задание: свалить дерево на дальнем участке, напилить и нарубить дров… на этом месте дедушка засыпает, а может переносится в дни своего детства, которые мало чем отличаются от сегодняшних… но и заснув, он так и сидит – ровно, никуда его не клонит, выдерживает равновесие, руки на столе.
Бабушка, уставшая домашней работой: подмети, постирай, навари, накорми… на этом месте засыпает бабушка, прислонившись к печке, сидя на сундуке, но всегда, как только приходит время, непременно просыпается и делает вид, что она не спала, хотя и вид не надо делать, потому что свечку снова не зажигают, а расходятся каждый на своё место.
Я, зато, в это время, когда гасили свечку, глаз не закрывала и следила, за всходящей луной. Полной и круглой. Она уже не ищет возлюбленного, её уже обманул и соблазнил дерзкий леший, в красном кафтане, и утром она родит ему пятьдесят белоснежных облачков. Луна белит зелёной краской стены. Фотокарточки под стеклом взбрызгивают осколками и сыпятся на пол, и хрустальная музыка творит хрустальных принцев, а кухня преображается в лес из высоких-высоких сосен, где там, наверху, только свод, шар зелёных иголок, а внизу бал, и все хрустальные принцы танцуют меж деревьев, за деревями, выглядывают из-за деревьев… Воображение моё всё больше разыгрывается и я представляю себя принцессой, сидящей на хрустальном ли, или каком-то невероятном троне, и когда я уже готова спуститься с трона и принять участие в танце – Луна заходит за тучу. Потом я снова представляю и представляю… и, как только уже снова готова – Луна снова прячет полное и круглое своё беременное брюхо в пробегающей туче.
К чему бы такие мистерии? (да, я уже знаю это слово, потому что прошло уже много лет, и я решила вернуться к своим запискам, детским дневникам).
Мистерии – детские сказки, не озадаченные деталями, и нравоучительная задача – главная цель; не в том смысле что «ну и нравы, ну и времена», а в том, смысле, что это всегда и в любых временах, и в любых нравах, и во всех смыслах так свершается – одинаково и постоянно. Вне нас пребывает наша мечта – хрустальные принцы и хрустальные танцы.
Луна пользуется тем, что желающих забеременеть женщин и девочек, впервые почувствовавших странные влечения, волнует её круглый лунный живот. Луна пользуется волнением посвящаемых и набрасывает на них покрывало из лунной мечты.
Мрачный день. Ты случайно подслушал разговор.
Отец говорил: …он тебе не пара… нет хороших парней?.. безотцовщина… – ну и много такого, что он говорил мне теперь постоянно: …общаться с ровней… лучше с теми, кто выше… эмоциями не проживёшь…
А ещё были подмигивания, хихиканья… нашла с кем… нищета…
А я билась, сражалась со всеми этими лунными наворотами…
А ты мне даже не сказал, что подслушал разговор.
И вот, когда я, наконец, пробилась сквозь тошнотворное мерцание, Луна зашла за тучу. Может она перешла на твою сторону.
Исчезла мечта. Не осуществилась.
А как может осуществиться мечта? Тогда она уже не мечта, если уже осуществилась.
Поэтому, как следствие неосуществимости, предлагается мчаться вдогонку и, втайне, только молить богиню быть вечно: всходить брюхом вперёд и зачаровывать разочарованных дневным светом или разочаровывать зачарованных дневным светом, кому как больше нравится.
…и каждый раз, как только Луна зайдёт – превращаешься в Золушку, которая размечталась о Принце и придумала себе сказку под названием «Золушка», да и то не сама придумала, а приневоленная волшебным действием Луны и сказочника.
Вот и закончено нравоученье: мчаться вдогонку и втайне только молить богиню быть вечно, чтоб хоть ночами… но всегда.
Мистериям надо верить, они являются всем, но в то время, когда они являются, надо быть готовым принять их и в них поверить. «…бодрствуйте, – говорит Спаситель, – потому что не знаете ни дня, ни часа, в который придёт», – но не каждый так может, не каждому такое удаётся; «да не узрят очами и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем». И вот прозевал, просмотрел, был не готов, не уразумел – вот и живи в потёмках, на ощупь, цепляйся за себе подобного слепого и моли богиню, чтоб не свалиться в ров.
А за что? Каким же надо быть извергом, чтоб придумать такое?
– Народонаселение, несмотря на все демографические провалы, катастрофически растёт, – снова, пальцем в потолок, начал фото-редактор Аркадий Юльевич Резов, а еды! по-простому говоря, еды становится всё меньше. Древние, я вам скажу, уже древние… напимер Демосфен, чтоб не быть голословным, его ученики, задумывались над этим и пришли к выводу, что надо… как бы это тоже попроще сказать – надо reduziren38, а то, гляди, извините, и вовсе не достанется. Надо, что ли, пропалывать, выпалывать… а кого? – и Демосфен тыкает и обводит собравшихся пальцем, будто спрашивая: тебя? или тебя? или тебя?
Все делают индифферентные лица, мол, меня, нас это не касается, а бильд-редактор Юленька не выдерживает напряжения момента и спрашивает:
– Ну, зачем же так персонифицировать историю и мифологию? – она хочет сказать, что зачем же так, без исключения, тыкать во всех пальцем?
Когда палец останавливается на Вадиме, тот встает и говорит:
– Да, я понимаю, что я – в числе тех, кто тот второй, который каждый второй, или каждый третий. И я совсем не хочу никому ставить это в вину.
– Да, да-ра-гой, – встряёт главный из Бим-Бомов, – Вам теперь, там, извините, как сказал бы гражданин Пётр Анисимович, защёлкнутому, всё равно, но мы на работе, а работа наша заключается в установлении истины и мы не хотим делать плохо свою работу.
Петру Анисимовичу кажется, что следуют аплодисменты.
– Так получилось, – продолжает Вадим. – Её увели, увели, потому что она не должна была принадлежать только мне, она должна была принадлежать многим, всем, кто придёт и заплатит цену блудницы. Я был рядом, я искал встреч, я снова и снова приходил к колодцу, я снова и снова слушал Andante… Andante… con variazione… надеясь на осуществление симпатического закона, когда две души наверняка знают место встречи, потому что в их ушах звучит одно Andante… Andante… con variazione… и ведёт их, и влечёт их друг к другу. Ещё, иногда, серебряная Луна, радуясь, захлопывала за нами дверь, и мы питались друг другом, обманывая всех на свете, всех на свете богов и всех людей, нарушая очередь, отымая от отведённой на всех доли счастья уже не свою, а уже общую часть. А потом она ушла, чтоб больше не приходить.
Я выторговал у Провидения её образ, который бы мне являлся; всякое её появление отбирало у меня кусок жизни. Провидение у меня за это отбирало кусок живой жизни.
Я видел её всё слабее, и, когда я почти утерял возможность её воображать, мы, вместе, я и образ ушли. Потому что кусков жизни не осталось.
В храме, который далеко-далеко, за окнами издательства «Z», началась вечерняя служба. Снова загудел благовест, натура содрогнулась, и всякое естество содрогнулось. И по каналам, режущим город во всех направлениях, побежала рябь и разбудила спящие в воде отражения серафимов с золотыми крыльями. Из окон высунулись женщины – испуганно и благоговейно; в колыбели заплакал ребёнок, мать взяла его на руки и стала Девой; прозрел слепой. О-сан-н-н-н-н-н-на… О святая мирононосице и всехвальная равноапостольная Христова ученице Магдалино Марие! К тебе, яко верней и мощней о нас к Богу ходатаице, мы, грешнии и недостойнии, ныне усердно прибегаем и в сокрушении сердца молимся… Со скрипом и скрежетом стали разваливаться гробы, и восставать из них апостолы, двенадцать и семьдесят, и все святые, и блаженные, и августины, и оригены, и бесноватые монахини, и юродивые монахи… Ты в житии твоем страшные козни бесовские испытала…39
После стены с апостолами, Пётр Анисимович повернул с проспекта и снова мчался по закоулкам и узким набережным каналов. Поднялся ветер навстречу; заходились волны; костлявые тени деревьев, вместе с ветром рванулись и стали оплетать, заплетать терновыми пальцами, удерживать; а из воды протягивали когти всякие Гадовы чудовища, будто Петра Анисимовича кто-то уличил в смертельном преступлении, и адские силы пришли, чтоб утащить.
Окна в домах были чёрными и смотрели пустыми глазами наружу, на улицу, но порой вспыхивал, как пощёчина, в одном, другом свет и выводил на чистую воду фальшивые видения и фантомы. И понятно становилось, что дом полон жизнью, только она затаилась на время, чтоб поиграть в свои игры – что злей всего, потому что одно дело играть в игры с другими и совсем другое с самим собой играть в игры. Для этого надо выключить свет и закрыть глаза, вместе с ушами и всеми остальными органами чувств (ощупами и ощутями).
На кладбище… да, на кладбище, потому что Петру Анисимовичу казалось, что там он сумеет сбить со следу и замести следы… (смешно). На кладбище, ветер внезапно кончился, как и должно было быть, и сквозь ажур фиолетовых40 дерев взошла, в который раз уже, Пётр Анисимович, в нашем, в вашем рассказе, в вашей рукописи Луна. Прошу заметить и разрешить в своё оправдание сказать, что Лу́ны у нас, у вас, у них, были все разными, хотя в последнем случае (кто его знает, какой будет последним), так вот в последнем случае, в этот раз, она (Луна) повторила свою предшественницу и вышла с ужасным брюхом и так низко, что казалось она уже не оторвётся от Земли и разродится вскорости ещё парочкой каких-нибудь персонажей… таких же лунно-зелёных, как сидящие на могилках (Мария Магдалина, что бы про неё ни говорили, плохое и хорошее, всё же всегда была и остаётся покровительницей чувственной любви), как сидящие на могилках лунно-зелёные влюблённые: Он и Она, Он и Она, Он и Она. Ещё, казалось – где-то пела Сольвейг.
Вы, Пётр Анисимович, никогда не видели таких лун.
Если бы эти парочки стали разыгрывать свои истории, помните, как там, на шахматной доске – сколько всего тайного, мучительного и печального можно было бы подсмотреть.
Но Петру Анисимовичу было сейчас не до чужих историй, своя занимала его с головы до ног, и он устремился туда, где вчера щёлкали защёлками, закрывая Вадимов гроб. Издалека он увидел сидящих на холмике, среди звякнувших лунной блёсткой похоронных цветов, Вадима и Ребекку… Пётр Анисимович сделал несколько шагов к ним и вдруг понял, что ни на шаг не приблизился. Пётр Анисимович остановился, чтоб прекратить наваждение, но когда снова сделал шаг, оказалось что Вадим и… Ребекка всё на том же расстоянии, а хотелось бы подойти ближе. Пётр Анисимович сделал ещё несколько безрезультатных шагов и услышал слова, которые говорили друг другу Вера, нет, не Вера, а Ребекка и Вадим.
– Я зачем-то хранила твои письма – не читала, просто хранила. Я не знаю, как это всё случилось.
Вадим что-то ответил, неразборчиво, и Пётр Анисимович сделал шаг, чтоб приблизиться, но не приблизился.
– Вот знаешь, как когда застывает всё вокруг, немеет, или лучше цепенеет всё вокруг? Всё вокруг лишается движения, изменчивости и не то чтобы замирает, а становится прозрачным и безучастным. И вдруг, в образовавшейся тишине ты слышишь, как взорвалось тысячью громов сердце, будто солнце, когда оно явилось миру, когда родилось и потянулось жадными протуберанцами, готовыми сжечь все внутренности, не оставив даже бледного пятна. Вот! – и она поймала прилетевшую к ней, такую же лунно-зелёную, как и всё вокруг, страничку и читала с неё:
«У меня внутри всё горело, я не могла унять дрожь и не унимала. Весь вечер просидела в ощущении того, что сейчас меня взорвёт изнутри, и я разлечусь на куски и повисну, как разделанное кровавое на крюке в мясной лавке мясо.
Но всякое солнце гаснет. Протуберанцы, не умея сжечь вечность, жгут самоё себя и лоно, которое их породило. Ничего не остаётся от великой мощи.
Трагедия, скажешь ты. Нет, и ни комедия, и не драма, ни водевиль, ни фарс. Это потому, что в то мгновение, когда «ничего не остаётся», рождается столько нового, что даже сосчитать невозможно, но все одинаковые, одно следующее солнце, одна следующая луна, одно следующее отчаяние, такая же следующая любовь – поэтому ни веселья, ни горя. Кто будет радоваться или горевать, получив за свой пятак пятак? Вот если за тридцать монет прославиться или быть проклятым на всю жизнь…
Как ты думаешь, ведь есть такие, которые подражают Иисусу? Тогда есть и такие, которые, как Иуда?
Вот такая ошарашенная я отдалась ему. На следующий день я пошла на концерт. По какому-то божьему велению это оказался тот же, ты помнишь? Andante… Andante… con variazione…
Наверное, я надеялась встретить тебя».
– Прошу Вас, уважаемый Советник, – осторожно пристукнув молоточком и навострив ушную раковину, отреагировал на поднятую руку советника Председатель и стал, как часовой мастер или врач-терапевт прислушиваться к шумам в механизме.
– Зачитываемые материалы, – взвизгнул обвинитель, – с моей точки зрения, мало способствуют ходу процесса и, больше того, препятствуют, запутывая мысль в не относящихся к предмету разбирательства вопросах. Прошу принять протест. Спасибо.
– Нет-нет! и ещё раз нет! – тютенька в тютеньку, с такими же интонациями, спускаясь и повышаясь на полтона, а если надо и на тон и выдерживая в положенных местах крещендо, а в каких надо диминуэндо, аллегро, виво и паузы, тютенька в тютеньку ( так сказал любимый автор: «закон требовал, чтобы они (прокурор и адвокат) были единоутробные братья»41), – тютенька в тютеньку, как старший, затрепетал младший, – считаю, что эти показания проливают свет, извините за метафоричность языка, на раскрытие истины! на раскрытие истины, – повторил он и, будто сказав всем спасибо, закончил: – так желанной нам всем.
– И что же Вы хотите? – не понял и направил слуховую трубку судья.
– Прошу принять протест против протеста коллеги, – извинился непонятый.
– Оба протеста принимаются, – огласил председатель, – но я прошу впредь выражаться яснее.
– Так можно продолжать? – спросил защитник после паузы в ¼ заданного темпа, хоть оглашения не понял.
– Да, продолжайте, потому что второй протест поглотил первый, – объяснил председатель.
«Какой кошмар!» – подумал Пётр Анисимович – тот, который читал, а тот который был на кладбище и отличался от всех чёрной своей плотностью, а не лунно-зелёным сиянием продолжал слушать фантомов, но ему казалось, что он уже и сам становится, ну если не лунно-, то точно, всё зеленее, и его уже заметили и стали оглядываться.
«По симпатическому закону рядом со мной оказался он, – слышал обвиняемый, – и случилось всё то, что случилось тогда с нами.
Земля ушла из-под ног, дыхание перехватило, дрожь объяла, коленки подогнулись, язык проглотила и много таких, сбивающих с ног метафор, обладай я талантом имярек, можно было бы навить, описывая такое состояние. Поражённая – начали стучать зубы, руки дрожать, грудь сжиматься – задыхалась, холод пронимал до костей, луны не было (всё из Мопассана42), сражённая ударом тот час же почувствовала, что в ней что-то шевелится, хотя… чему ещё было там шевелиться?.. и слизи ещё не было.
Во мне было твоё семя».
«Вскоре, после того, как они сошлись, – вспомнил уже лунно-зеленый Пётр Анисимович, – сразу после этого жирного (в хорошем смысле слова) Andante… Andante… con variazione… она сказала мне… как же так?.. сказала то, что сказала сейчас ему: «Во мне твоё семя», – сказала она, сказала она, она сказала.
«Семя мы убили, убили, когда оно ещё было слизью. Убили, если убийство слизи – убийство».
Они встали с могилки и пошли, и продолжали говорить, и разговор их слился с разговорами лунно-зелёных привидений, и Пётр Анисимович слышал как жаловалась нимфа Эхо и колдунья Медея, и Жоржета, и Лолита, и сумрачный её Гумберт, и… и Сольвейг пела печальную песню. (Здесь хотелось редактору наворовать чужих текстов, очень известных: про любовь, разлуку, ненависть, предательство, измену, промискуитет, наконец, и вставить сюда, чтоб понятно стало о чём жаловались лунно-зелёные персонажи, и в какой водоворот тоски попал редактор Крип. Ведь Пётр Анисимович всё же был литератором, и все эти чужие тексты были для него не меньше, а может и больше, чем живая жизнь).
Прародительница наша Афродита выдохнула из себя эту горькую тоску, выплеснула целый поток желчи, когда Гефест запутал её ревнивой сетью, вместе с её неистовым блаженством.
Так до сих пор и осталась любовь перемешанной с желчью.
А ещё интересно бы найти одно слово, которое вместило бы в себя все эти: любовь, разлуку, промискуитет…
НЕОТПРАВЛЕННЫЕ ПИСЬМА
Потом началось. Тогда, проснувшись… Сон, оказалось, не растаял. Сейчас я вспоминаю последний день… последний вечер. Ты не держал меня за руки, но ты и не хотел отпускать. Что заставило тогда тебя, переступить через себя? Ради чего? Ради кого? Или из-за чего? Сможешь ты когда-нибудь ответить на этот вопрос?
– Я отказываюсь отвечать на этот вопрос…
– Хорошо, – пролаял председатель, – продолжаем.
Когда я ушла, ты не стал меня задерживать, и киноплёнка, в моём, поражённом воображением сне, заходилась, засуетилась…
…видениями ли, привидениями, зашевелились, затолкались, затрусили в мрачном чаду, в чахлом свете фонарей, во всполохах химерического и висельного веселья из открывающихся и закрывающихся дверей притонов, кафешантанов, трактиров, ресторанов, уютов и приютов, арлекины-бродяги, разряженные в пестрые лохмотья калеки, проститутки всякие, смеральдины, франческины, коломбины, фанчески, серветтки, пройдохи-бригеллы, ковьеллы-ловкачи, шулеры-скарамуччи, тартальи-маски, злодеи, картонные носы, парики, шарфы, цилиндры, улыбки, гримасы и!!! Матчиш, – беспощадный и беспардонный… нёсся, будто хотел сбить с толку звезды … «До звёзд разносится матчиш», – кричал пьяный поэт…
…а звездам было наплевать…
Звёзды лениво перемигивались и Луна, круглая и розовая, лениво пряталась, шхерилась за серую муть или мутную серь, показывая всем своим видом, что она ни при чём здесь; хотя знала, что в колдовствах и наваждениях всё равно обвинят её.
Да и матчишу, по правде говоря, было наплевать на звёзды: « Э-эх! Пай-рать-пать-пать, Пай-рать-пать-пать! Сегодня я вас встретил на карнавале, а вы меня заметили и мне сказали: Пай-рать-пать-пать, Пай-рать-пать-пать!» – матчиш стучал по клавишам, заламывал руки, корчил рожи, прижимался к сладкому, брызгал слюной от удовольствия и увлекал пьереток и пьеро, пульчинелл, клерков, гризеток, пажей, кардиналов, герцогов, принцев, принцесс, волшебников, карликов, художников и их жён, сплетённых и совокуплённых друг с другом в визгах и восторгах забытья; увлекал и затаскивал в раздрызганный танцующий и мчащийся по улицам города тарантас, на облучке которого Эрлекен размахивал и размахивал хлыстом, и хлестал, и ошпаривал, то там, то там, в уголках и уголочках, скорченных и ёжащихся любовников, охаживал буйволовой жилой обнажённые части плывущих в пароксизмах парочек, и те застывали в моментальной вспышке магния и отпечатывались на белой стенке кургузой тенью, а тарантас, будто пузырь требухой, надувался гоготом и реготом и лопался во все стороны, и во все стороны, и до самых звёзд летел разнузданный, расхлябанный транжира матчиш: «Матчиш я танцевала, с одним нахалом, В отдельном кабинете, под одеялом! Пай-рать-пать-пать, Пай-рать-пать-пать!»
Т-п-р-р-ру-у!!! – заорал Эрлекен. И тарантас остановился, как вкопанный, и даже у матчиша перехватило в горле, и даже звёзды перестали глупо мигать глазами, и даже Луна посмотрела вниз и стала такой, какой ей и положено быть – бледной, а не розовой…
В бледном свете, прямо перед мордами лошадей (лошади ли это были?) появлялось существо. Существо переходило дорогу, переходило дорогу прямо перед мордами лошадей и, казалось, ничего не видело вокруг. Белое лицо под громадными полями чёрной шляпы, с чёрными провалами глаз (помнишь ты анютины глаза?) было недвижно устремлено в одну какую-то точку за пределами существующего, за пределами огородных пугал, лисьих лиц, грима, пирсинга, брандинга, прикидов из кожи, гвоздей и пуговиц, разодранных чулок, устремлено в какую-то точку за пределами видимости. Невероятный синий, с кружевными чёрными цветами, тащился за ней плащ, и она уже перешла дорогу, а плащ ещё тащился… или это был не плащ, или это была какая-то ленивая и задумчивая, цепляющаяся за неровную брусчатку тень. Хлыст уже взвизгнул, уже свистанул в воздухе, чтоб ужалить, чтоб подхлестнуть это занудное течение, кликушествующее Largo, встрявшее, вмешавшееся в разнузданное и стремительное Scherzo, но лицо обернулось вдруг, и рука повисла, и змея, замерев на мгновение, обессилев враз, будто не допрыгнув до добычи, упала и скрутилась в бесполезную и обмякшую, поверженную лють. Лицо обернулось, испугалось, исчез плащ и цветы, и девушка бросилась бежать, и вся камарилья, будто обрадовавшись, источая бульканье и хлюпанье, фонтанируя сопельными перекликами, выпала из тарантаса и бросилась преследовать, как преследуют собаки и рвут ту, которая оказалась слабее… преследовать всей сворой, всей инстинктивной ненавистью.